14643.fb2
Меттерних торжествовал. Он нашел полную поддержку со стороны Александра и при его помощи легко убедил своего государя в неизбежности и выгодности происшедшего. Александр весь горел желанием поскорее начать решительные действия, восторженно настроенный, счастливый и уверенный в близкой победе. Окруженный австрийскими и прусскими генералами и личными врагами Наполеона, он, казалось, не замечал, а если и замечал, то не обращал внимания, хмурых недовольных лиц высших русских генералов, сразу отодвинутых на второй план.
С королевскими почестями, возмутившими даже добродушного Александра Семеновича Шишкова, был принят в Праге вызванный Александром из Америки, с берегов Делавара, генерал Моро, соперник военной славы Наполеона. Этот прославленный вождь, в свое время кумир республиканской Франции и ее герой, движимый личной ненавистью к Наполеону, явился в стан врагов Франции, чтобы принять участие в растерзании своей родины, которую он так мужественно и славно защищал против них же. Еще не прошло пятнадцати лет с того памятного дня, когда при Гогенлиндене он разбил наголову австрийскую армию и открыл путь на Вену. Долгое пребывание вдали от Европы и ненависть к Наполеону, торжествовавшему сопернику, изгнавшему его из Франции, лишили его ясного понимания людей и обстоятельств. Он серьезно предлагал нелепый план – сформировать из находящихся в России пленных французов сорокатысячную армию и поставить его во главе нее. По его словам, появление его с этой армией на берегах Рейна поднимет всю Францию против Наполеона, и заставит Наполеона отречься от престола. Он был убежден, что вся Франция разделяет его ненависть к Наполеону.
Александр до такой степени был очарован Моро, что, несмотря ни на что, хотел вручить ему главное командование всеми союзными армиями. Но пока, не получив еще никакого назначения, Моро щеголял в круглой шляпе, в сером штатском сюртуке и сапогах со шпорами.
Почти одновременно с Моро в Прагу прибыл и другой дорогой гость – начальник штаба маршала Нея генерал Жомини. Чтобы изменить своим знаменам, он нашел основательный повод. Начальником штаба императора, маршалом Бертье, принцем Невшательским, он был обойден производством в дивизионные генералы. Здесь его тотчас утешили, сделав генерал – лейтенантом русской армии. Впрочем, Жомини оправдывал себя тем, что родился швейцарским гражданином, и умалчивал о своих заслугах в армии Наполеона в борьбе против своих сегодняшних друзей при Иене, Ульме, Эйлау, на Березине и недавно при Бауцене.
Его тоже считали гениальным стратегом.
К ним же причисляли и наследного принца шведского Бернадотта, прибывшего с тридцатитысячным шведским войском на помощь союзникам против своего благодетеля и своей родины. Этот счастливый авантюрист, бывший маршал империи, принц Понте – Корво и теперь наследный принц шведский, всей своей чудесной карьерой был обязан своей жене Евгении Дезире, урожденной Клари, на которой двадцать лет тому назад мечтал жениться влюбленный в нее генерал Бонапарт. Благодаря навсегда сохранившимся нежным воспоминаниям, а также свойству, так как Дезире была родной сестрой жены брата Наполеона Иосифа, Наполеон сделал Бернадотта маршалом, принцем и, наконец, наследником престола Швеции, не говоря уже о том, что обогатил его. Пользуясь через жену всеми благодеяниями всемогущего императора, Бернадотт никогда не переставал интриговать против него, но ему все прощалось. Когда же Наполеон довершил свои благодеяния и Бернадотт почувствовал самостоятельность, он поспешил стать на сторону врагов императора и своей родины. Он никогда не совершил ни одного выдающегося воинского подвига, как Ней, Даву, Лефебр и другие, заработавшие себе маршальские жезлы. Его дарования воинские Наполеон охарактеризовал одной фразой: «Ce qui s'agit de celui‑ci, il ne fera que piaffer!»
Но все же он был маршалом императора, и луч славы великого полководца упал на него. Этого было вполне достаточно, чтобы в него верили.
Кроме этих лиц, как бы руководителей армии, ближайшими к Александру лицами были – Анштетт, русский представитель на пражском конгрессе, и на днях произведенный в генерал – майоры Поццо – ди – Борго. Первый – француз, по мнению Наполеона, не лишенному основания, изменник, подлежащий расстрелу, второй – личный враг Наполеона, корсиканец, злобный, мстительный, ненавидящий своего соотечественника родовой ненавистью, посвятивший всю свою жизнь борьбе всеми мерами против ненавистного семейства Бонапартов.
Эти люди тесным кольцом окружили русского императора, поддерживая в нем его мистическую и личную ненависть к Наполеону, отстраняя от него всех, кто хотел и мог бы показать императору истинное настроение русской армии и русского общества.
Государь оказался изолированным от своей армии.
Вся русская армия была оскорблена, когда стало известно, что ни один из любимых русских вождей не был поставлен во главе самостоятельной армии.
Вся масса союзных войск была разделена на три армии: Богемскую, или Главную, Силезскую и Северную.
Командующим первой, он же главнокомандующий, был назначен австрийский фельдмаршал князь Шварценберг, самый молодой из австрийских фельдмаршалов. Ему было сорок два года. Он не обладал ни в какой мере воинским талантом, но зато принадлежал к аристократическому роду, был придворным человеком, изысканно любезным, мягким и уступчивым. Не имея никаких собственных планов, он был пассивным исполнителем велений императорской квартиры.
Силезскую армию поручили Блюхеру, хотя в этой армии было два русских корпуса: Ланжерона и Сакена и только один прусский – Иорка.
Блюхер, окончив свое образование на пятнадцатом году жизни, когда бежал из школы в шведскую армию, так и остался навсегда полуграмотным. Он глубоко презирал стратегию, считая ее измышлением праздных людей, не умел читать карт, не отличая на них леса от болота, и втайне не верил им. Он пренебрежительно слушал мнения знатоков, пренебрегал выработанными планами и никогда не мог понять необходимости согласованности действий. Он не мог охватить общего плана и, командуя полком или бригадой, считал себя совершенно свободным в своих действиях и ничем не связанным. Все военное искусство представлялось ему до крайности несложным. Никаких знаний не требовалось. Нужно быть только храбрым и идти вперед. Он от всей души ненавидел Наполеона, не верил в его гениальность и был уверен, что победить его ему, Блюхеру, ничего не стоит. Для этого надо иметь только армию. Теперь он ее имеет, и он покажет с ней, как надо побеждать Наполеона. До сих пор во всей долгой карьере Блюхера было только два подвига, сделавшие на время его имя популярным.
Первый относился ко временам его молодости, когда он пользовался репутацией пьяницы, дуэлиста и скандалиста. Будучи обойден производством в чин майора, он в пьяном виде написал королю Фридриху II: «Фон – Эгерфельд, единственная заслуга которого состоит в том, что он сын маркграфа, произведен мимо меня. Прошу у вашего величества отставки».
На это послание последовал короткий ответ: «Ротмистр Блюхер уволен от службы и может убираться к черту».
Об этом подвиге много говорили. Но это было еще в 1773 году.
Другой подвиг был совершен гораздо позднее, а именно в памятный для Пруссии 1806 год, когда Блюхер имел уже чин генерал – лейтенанта. Следуя своей собственной стратегии, он тогда самовольно оставил со своей кавалерией корпус Гогенлоэ, в котором состоял, и бросился куда‑то вперед. В результате – ослабленный корпус Гогенлоэ вынужден был капитулировать у Пренцлова, а неудачный стратег положил оружие при Любеке. Об этом уже говорили гораздо больше. Но все же, как осторожно выражается один известный историк, «в 1813 году, достигнув уже свыше семидесяти лет от роду, Блюхер еще не имел случая прославиться великими военными подвигами».
Но в тех полках, где Блюхер служил, он тем не менее пользовался среди солдат популярностью и даже симпатиями. Он, несомненно, был очень храбр и подвергался опасностям наравне со своими солдатами. Кроме того, не превышая общим развитием своих вахмистров, он имел и одинаковые с ними вкусы – к вину, дебошу, грубым выражениям, тяжелому прусскому остроумию и циничным анекдотам, его неудобосказуемые словечки пользовались большой популярностью и приводили в восторг легко усваивающих их прусских героев.
Главнокомандующим третьей армией был назначен Бернадотт.
Русские генералы заняли второстепенное положение. Русские офицеры почувствовали немецкий гнет. Русские солдаты приучались слушать немецкие ругательства.
10 августа богемская армия, в составе двухсот шестидесяти тысяч человек, при 672 орудиях, большинство которых были русские, двинулась, согласно общему плану, на Дрезден, защищаемый только одним французским корпусом под началом маршала Сен – Сира.
Северная армия была направлена к Лейпцигу, а Силезской приказано, не теряя из вида противника, не ввязываться в дело и быть готовой только к поддержке Главной армии.
Получив инструкцию, Блюхер усмехнулся в свои усы и решил, что он слишком опытный полководец для того, чтобы только поддерживать другую армию. У него у самого есть армия, и он знает, как действовать. Пусть другие действуют, как хотят, он не мешает другим – пусть не мешают и ему.
Союзные государи следовали при Главной армии.
Гриша Белоусов крепко спал и видел во сне Пронскую, когда был разбужен довольно энергичным толчком. Он открыл сонные глаза и в сумраке начинающегося рассвета увидел над собою необыкновенно бледное, осунувшееся лицо князя Левона. Выражение этого лица так поразило его, что сон сразу слетел с него. Он быстро поднялся и тревожно спросил:
– Что с вами? Что случилось?
– Война объявлена, – услышал он ответ и не узнал этого странно прерывавшегося хриплого голоса. – Я уезжаю. Вот мой рапорт. Передайте его князю Волконскому. Прощайте.
И прежде чем Гриша успел задать еще один вопрос, князь бросил ему на постель бумагу и почти выбежал из комнаты.
Гриша был так ошеломлен, что несколько минут сидел как окаменелый, бессмысленно глядя на раскрытую дверь.
– Что же это значит? – произнес он наконец. – Война так война. Но с ним‑то что?
Он развернул рапорт.
«Доношу вашему сиятельству, – прочел он, – что сего числа я отбыл в действующую армию по месту моей службы».
Мысли Гриши мало – помалу прояснились. Он прочел еще раз этот рапорт.
«Но это безумие, – думал он, – за это князя отдадут под суд! Что заставило его решиться на это?»
И действительно, князь Левон, откомандированный к особе императора, вдруг самовольно бросает свой пост. Это было вопиющее нарушение дисциплины, которое в то же время могло быть истолковано, как дерзостное неуважение к священной особе государя. Очевидно, случилось что‑то невероятное… Гриша долго и напряженно думал и наконец решил, что самое лучшее – поручить это дело старому князю. Он любим государем, и, конечно, Волконский не решится сделать ему неприятность. Эта мысль успокоила Гришу, но вместе с тем усилилась тревога за то, что сделает сам Левон. Князь был в таком состоянии, когда от человека можно ожидать всего. У него было лицо приговоренного к смерти, думал Гриша… Зарницына не было дома.
Гриша торопливо оделся и, хотя ему не хотелось будить Данилу Ивановича, не вытерпел и вошел к нему.
Новиков сразу пришел в себя, почуяв в его голосе тревогу.
– Что случилось, Гриша? – спросил он.
– Я сам не знаю, – ответил Гриша. – Война объявлена…
– Объявлена! – прервал его Новиков, приподнимаясь. – Объявлена, – повторил он чуть не с отчаянием. – Это ужасно! Это безумие. Россия не прусская провинция, и наша кровь не вода.
Это известие также разрушало и его личные надежды найти Герту. Она в руках врагов, и он бессилен броситься за ней, искать ее и, быть может, спасти. И отчаяние все глубже овладевало его душой.
Он опустил голову и через минуту добавил упавшим голосом:
– Впрочем, я почти ожидал этого. Что ж! Будем воевать.
Но в настоящий момент Гриша пропустил мимо ушей слова Новикова, так как был полон одной только мыслью о князе.
– Да, конечно, будем воевать, – торопливо сказал он, – но, собственно, я разбудил вас из‑за князя…
– А что? – сразу встрепенувшись, спросил Данила Иваныч.
– Я боюсь за него, – ответил Гриша и в волнении рассказал случившееся. – Вот и его рапорт, – закончил он.
– Ну, рапорт – это вздор. Теперь не до того, – медленно и задумчиво произнес Новиков, – это обойдется… Тут есть более серьезное что‑то… Вы не знаете, где вчера был князь? А Зарницын вернулся?
Гриша покачал отрицательно головой.
– Зарницына еще нет, а князь ушел вчера поздно вечером, а куда – не сказал, последние дни он был вообще молчалив и словно расстроен чем‑то…
– А вы, Гриша, – помолчав, начал Новиков, – с этим рапортом не ходите к старому князю.
– Почему? – удивленно спросил Гриша.
– Так, – уклончиво ответил Новиков, – зачем путать в это дело старика. Дайте лучше его мне. У меня там есть кое – какие знакомства.
– Как хотите, Данила Иваныч, – сказал Гриша, отдавая бумагу.
В это время послышались шаги, и в комнату, веселый и оживленный, вошел Семен Гаврилыч.
– Ура! – закричал он с порога, – в поход, други, в поход!
– Чему ж ты рад? – угрюмо спросил Новиков.
– Чудак ты, – ответил Зарницын, – рука моя здорова. На что же я офицер, если не буду радоваться войне!..
– Ну, не в том дело, – прервал его Новиков, – а вот послушай, что с князем…
Зарницын сразу стал серьезен и внимательно выслушал Новикова. Потом пристально взглянул в глаза Даниле Ивановичу и многозначительно произнес:
– Конечно, ты прав. Старого князя в это лучше не мешать…
Новиков испытующе посмотрел на него и отвернулся.
– Тогда я еду за ним сегодня же! – воскликнул Гриша.
– Вот это очень хорошо, – отозвался Новиков.
– Я думаю, что на днях и я смогу присоединиться к вам.
– Жаль, что мы не вместе, – вздохнул Зарницын. – Как бы мне перемахнуть к вам в пятый драгунский? Надо похлопотать.
– Конечно, хлопочи, – заметил Новиков, – у нас в офицерах большая убыль. Ну, я встану и отправлюсь в штаб, – закончил он.
– И я пойду собираться, – сказал Гриша. – Сделаю еще кое – какие визиты и к вечеру выеду.
– Что могло случиться? – начал Новиков, когда Белоусов вышел. – Я подозреваю источник его настроений, но откуда нанесен удар? Вот загадка…
Зарницын пожал плечами.
– Я много заметил и понял на последнем балу, – сказал он. – Подозревать можно много, есть подозрения, которых не следует высказывать.
– Я хорошо знаю князя, – заметил Новиков, – и я боюсь за него… Теперь так легко найти смерть, – слегка нахмурясь, добавил он.
Несмотря на слабость, Новиков все же собрался и, забрав с собою рапорт Левона, отправился выручать товарища.
Зарницын после бессонной ночи завалился спать.
Когда он проснулся через несколько часов, Новиков был уже давно дома.
– Все устроил, – весело рассказывал он, – оказалось легче легкого. Там все голову потеряли, тут и планы будущих побед, и парадные обеды по случаю приезда знатных гостей. Дым коромыслом. На меня даже руками замахали – не до таких пустяков, мол, теперь… Словом, с этой стороны все обстоит благополучно… Сегодняшняя поездка показала мне, что через несколько дней я смогу вернуться в полк. Там мы с Гришей как‑нибудь отходим Левона… А кто отходит меня, – с тоскою, подумал он, и грядущая жизнь показалась ему темной, как тюрьма…
Весть о войне вызвала переполох в обществе, но нельзя сказать, чтобы встревожила. Хотя почти все были уверены в заключении мира, тем не менее общество чрезвычайно быстро освоилось с мыслью о войне. Переполох был вызван главным образом соображениями о дальнейших передвижениях императорской квартиры. Куда переедет она? Возможно ли следовать за ней? Где будет государь?
Никита Арсеньевич, узнав о разрыве мирных переговоров, ходил мрачнее тучи. Он отказался поехать на парадный обед, данный государем в честь австрийского императора, где присутствовали в качестве почетных гостей Моро и Жомини. Ирина получила от великой княгини особое приглашение и сочла неудобным отказаться. Она поехала одна. Евстафий Павлович беспокойно суетился, бегая от одного к другому из штабных знакомых, с тревогой расспрашивая, не грозит ли со стороны неприятеля опасность Праге.
Старый князь был сильно удивлен, что в такое время Левон не считает нужным побывать у него.
На парадном обеде Ирина имела головокружительный успех. В этом обществе, где присутствовали два императора, король, наследный принц и великая княгиня, она была истинной царицей красоты и вела себя с достоинством принцессы крови. Даже мутные глаза императора Франца оживлялись при взгляде на нее, и он снисходительно удостоил ее несколькими неясно произнесенными, но, по – видимому, лестными словами. Это было величайшей милостью, так как его величество считал вообще ниже своего достоинства обращать внимание на кого бы то ни было, в чьих жилах не текла царственная кровь.
Меттерних, не отходивший от нее, казался ее лакеем. Но Ирина была печальна и задумчива. Князь Пронский находился в числе свиты и напрасно бросал на нее ревнивые и восторженные взоры, она не замечала его.
Она вернулась домой все такая же печальная, словно утомленная.
– Я очень устала, – сказала она встретившему ее Никите Арсеньевичу, – я не понимаю их торжества… Они словно празднуют победу… Я не верю, – вдруг добавила она, словно отвечая кому‑то, – я не верю, чтобы это была воля Божья! Это море крови…
Она опустилась в кресло и закрыла лицо руками. Никита Арсеньевич подошел к ней и тихо погладил ее по голове.
– Что за странная идея, Ирен, – начал он. – Это не бредни ли нашего красноречивого проповедника Дегранжа? При чем здесь Бог? Неужели можно видеть Божий промысл в том, чтобы реками русской крови, нищетой, разорением и рабством России покупали свободу и благополучие Пруссии… – Голос Никиты Арсеньевича задрожал. – Ты не знаешь, – тихо продолжал он, – что творится там у нас, а я знаю по письмам моих управляющих. Нет, я не буду тебе рассказывать… Но скажу одно: у меня разрывалось сердце, когда я видел цветущие немецкие деревни, благоденствующих крестьян, но жадных и корыстных – этих, как там говорят, несчастных жертв тирании Наполеона, и когда я сравнивал их с нашими…
Ирина опустила руки и, странно неподвижная, молча слушала мужа, а он продолжал голосом, понизившимся до шепота:
– И наши солдаты, оставив пустующие поля и голодные семьи, идут и идут безропотно орошать своею кровью чужие нивы для тучной жатвы чужих и враждебных поколений!.. Это ли воля Божия!
Князь сел рядом с женой и взял ее холодную руку.
– А если, – задумчиво начала Ирина, – если из этой крови, проливаемой вместе, вырастет братство народов и народы соединятся в одну семью во имя благодарности, общего мира и общей свободы? Разве в течение двадцати лет не один Наполеон мешал общему миру? Быть может, и есть в том воля Божия, чтобы народы, соединившись, устранили это зло и водворили долгий и счастливый мир… И во главе этих народов, по христианскому завету, босая, голодная и нищая, но непобедимая, с мечом и крестом идет Россия!
Ирина встала, и ее глаза загорелись.
– Разве это не святое, не великое назначение и разве из этого испытания Россия не выйдет, вся осиянная лучами Христовой славы?
Но ее одушевление сейчас же погасло, она опять села в кресло.
– Я не знаю, – глухо сказала она, – я ничего не знаю… кто прав. Вы или другие… Я не знаю, только мое сердце болит… Ах, как болит оно!
Ирина откинулась на спинку, вытянув на коленях бледные руки и подняв полные слез глаза.
Князь бережно взял ее руку и поднес к губам.
– Не там ли, у себя, – медленно спросил он, – наше место теперь?
Ирина отрицательно покачала головой.
– Нет, – решительно сказала она, – наше место, мое, по крайней мере, здесь. Здесь мы тоже можем облегчить страдания. Предстоят бои, страшные, кровавые… и ничего нет. Я знаю это… Нет госпиталей, нет врачей, нет лекарств… Мне рассказывали, что после Будисинского боя люди умирали на дорогах, в канавах, среди поля. Заживо гнили без перевязок, умирали в сараях – госпиталях от жажды… Здесь тоже нужна помощь.
Князь с величайшим удивлением слушал жену. Все это было для него так неожиданно и странно. И эти мистические идеи о спасении народов, и эта жажда благородного дела, и видимые мучительные противоречия ее души.
Он с чувством поцеловал ее руку и растроганным голосом сказал:
– Хорошо. Мы останемся здесь. Будет так, как хочешь ты. А я твой ближайший и вернейший помощник.
Никита Арсеньевич долго в эту ночь ходил по своему кабинету, погруженный в размышления. Слова Ирины многое осветили ему, и на многие отношения, что втайне мучили его, в чем он никогда бы не признался, он глядел теперь иными глазами. Этот мистицизм, так связывающий друг с другом некоторые души… Беседы, переменчивость настроений.
Мало – помалу и душа, и лицо Никиты Арсеньевича светлели.
– Милое, чистое, бедное дитя! – в умилении шептал он.
Казалось, план будущей кампании был разработан детально, но с первых же шагов обнаружились странные разногласия.
Франц боялся за Вену, Фридрих – за Берлин, Александр жаждал прямого нападения, Моро противился штурму Дрездена, хотя там едва было двадцать две тысячи молодых конскриптов Сен – Сира, а Жомини, пожимая плечами, говорил, что смешно подойти к Дрездену только для того, чтобы на него полюбоваться.
Князь Шварценберг по очереди соглашался со всеми и наконец на категорический вопрос Александра, что делать с Дрезденом, ответил с придворным поклоном:
– Я вполне согласен с планом вашего величества, – хотя отлично знал, что у государя не было никакого личного плана, а только желания, меняющиеся под влиянием окружающих.
Но все же, как бы то ни было, Главная армия ползла к Дрездену и наконец в нерешительности остановилась ввиду беззащитного города.
И снова собрался военный совет для обсуждения плана дальнейших действий.
Если не больше искусства, то по крайней мере больше решимости проявил Блюхер. Получив неопределенные и непроверенные сведения, что какие‑то французские войска находятся на берегах Кацбаха, он двинул туда свою армию форсированным маршем. Под дождем, по грязи, голодные, теряя обувь, войска сделали переход в 30 верст и не нашли неприятеля. Но Блюхер не растерялся. Говорят, что неприятель отошел к Боберу, значит, надо идти за ним. Не дав армии никакого отдыха, не покормив даже людей, Блюхер устремился прямо к Боберу. Сведения на этот раз оказались верными, но только неприятельские силы, оказавшиеся под командой Нея, уже перешли Бобер. Но это не остановило великого стратега. Прогнав свою армию еще тридцать верст, он составил план окружить Нея. Это казалось ему чрезвычайно просто. Ведь сил у него было втрое больше. Стоило только перейти Сакену реку ниже, а Ланжерону – выше Нея, а Иорку двинуться прямо – и дело сделано. Так им и были отданы приказания. Но от проливных дождей река вздулась, мосты были снесены. Это все вздор – мои солдаты должны везде найти дорогу, решил неустрашимый вождь и приказал во что бы то ни стало выполнить его план.
Угрюмый Сакен, получив это приказание, остановил движение своего корпуса, пылкий Ланжерон вернул свой авангард и отступил, а Иорк не тронулся с места. Судьба явно покровительствовала Блюхеру. На этот раз он был спасен.
Наполеон, получив сведения о движении армии Блюхера и затруднительном положении Дрездена, двинулся из Бауцена со своей гвардией и кавалерией Латур – Мобура, перешел Бобер, шутя отбросил Блюхера и, дав ему, так сказать, щелчок по носу, повернул на Дрезден, захватив с собою самого Нея и поручив его армию Макдональду. Узнав, что против него сам Наполеон, и не зная, что Наполеон уже уехал, Блюхер решил отомстить» дерзкому врагу» и поднять дух своих войск, потерявших уже убитыми и ранеными три тысячи и вдвое больше отставшими и разбежавшимися. Для этого он еще помучил свои войска стратегическими маршами и принял бой у Гольдберга, где снова потерял несколько тысяч, опять не считая отсталых и разбежавшихся.
Утомленные, голодные войска совершенно упали духом, солдаты роптали, офицеры тоже. Промокшие, босые, голодные солдаты имели жалкий вид. Но, подкрепляемый рейнвейном и мечтой о прозвище» победителя Наполеона», Блюхер не обращал внимания ни на чьи жалобы и возражения и составил новый, столь же» гениальный» стратегический план. Но тут Ланжерон отказался ему повиноваться, а Иорк после бурного объяснения с ним послал королю рапорт об отставке, в котором между прочим писал:
«…Быть может, ограниченность моих способностей не позволяет мне понять гениальные соображения, коими руководствуется генерал Блюхер. Но из всего виденного мною могу заключить, что беспрестанные переходы вперед и обратно в продолжение восьми дней со дня возобновления действий привели вверенные мне войска в такое состояние, что, в случае решительного наступления французской армии, не могу ожидать никаких благоприятных последствий, и только лишь нерешительность неприятеля сохранила по сие время союзную армию от участи, подобной событиям 1806 года. Торопливость и несвязность действий, недостаток верных сведений о неприятеле и увлечение его демонстрациями, неведение практических приемов, более необходимых для командования армией, чем заносчивые взгляды, – вот причины, могущие довести армию до крайнего расстройства… Как генерал, подчиненный главнокомандующему, я должен слепо повиноваться ему, но как верноподданный считаю, напротив, обязанностью противиться ему»…
«Стратегия» Блюхера обошлась ему в 15000 человек, выбывших из строя.
Кое‑как примирившись с непокорными корпусными командирами, Блюхер предпринял движение снова к Кацбаху по обоим берегам Вютенде – Нейссе. Он уверял, что имеет точнейшие сведения о намерениях Макдональда. Ему поверили. Но на самом деле он не имел ни малейшего представления ни о численности, ни о планах противника. Проливной дождь и туманы густой завесой закрывали впередилежащие местности. Горные речонки вышли из берегов. Передовые отряды Иорка, уверенного на этот раз в точности сведений Блюхера, безостановочно двигались вперед и, перейдя Кацбах, нос к носу столкнулись с армией Макдональда.
Авангард Иорка был стремительно сбит и отступил, преследуемый кавалерией неприятеля.
Этого не ожидал никто и меньше всего сам Блюхер. Но он не растерялся и со свойственной ему быстротой соображения отдал общий приказ: «Вперед!«Хотя» вперед» для Иорка значило тонуть под огнем противника в Кацбахе, для Сакена – подставить свой фланг под удары Лористона.
Но судьба явно покровительствовала прусскому главнокомандующему. Никто не обратил внимания на его приказание. Положение спас Сакен. Воспользовавшись тем, что Макдональд, наседая на Иорка, обнаружил свой левый фланг, он отдал приказ к общему наступлению. Русская кавалерия Васильчикова атаковала неприятеля с трех сторон. Под стремительным натиском русских кавалерия Себастьяни была опрокинута на пехоту и вместе с ней отброшена к реке, потеряв тридцать орудий. Французы, обращенные в бегство, пытались перейти реку, но мосты были снесены разливом, и броды сделались непроходимы.
Артиллерия Сакена поражала густые толпы противников.
Главные силы французов потерпели полное поражение. На левом фланге Ланжерон завершил победу поражением Лористона. Победа была выиграна. Ночь прекратила сражение.
Главнокомандующий долго как будто не знал, победил он или побежден, и не мог отдать себе ясного отчета, что и как произошло и при чем, собственно, здесь он?
Но донесения о трофеях, рапорты Сакена, ординарцы со всех сторон наконец заставили его поверить в победу.
Все еще несколько недоумевающий, возвращался он под проливным дождем со своим штабом в Брехтельсгоф, в главную квартиру. Штаб, по – видимому, тоже недоумевал. Не было слышно ни поздравлений, ни оживленных разговоров. Наконец Блюхер прервал молчание, воскликнув, обратясь к начальнику штаба Гнейзенау:
– А ведь мы выиграли сражение, Гнейзенау, и никто в мире не может спорить против этого! Теперь следует подумать, чтобы получше объяснить, как мы его выиграли?
И объяснили.
Когда на другое утро Сакен прочел в главной квартире реляцию о сражении, он с удивлением узнал, что русские со свойственным им мужеством только отчасти способствовали одержанию прусскими войсками блистательной победы.
– Но мы, кажется, сделали побольше! – весь вспыхнув, обратился он к Гнейзенау.
– Вы, генерал, герой вчерашнего дня, и главнокомандующий помнит это. Но вы, господа русские, так богаты победами, что вам, как добрым нашим союзникам, грешно не уступить нам хоть часть вашей славы.
– Что ж, поправляйте ваши дела, – насмешливо заметил Сакен, – это будет следующая страница вашей военной славы за Иеной и Ауэрштедтом.
И, слегка поклонившись, Сакен вышел от негодующего Гнейзенау.
Толькевицкий лес гнулся и стонал под буйными набегами холодного вихря. Ветер бешено срывал его зеленые одежды, взметал тучи листьев, но, едва поднявшись, они падали на землю под тяжелыми потоками дождя. Ветер несся дальше в поле, яростно сбивал каски и кепи с голов солдат, рвал плащи, пугал лошадей и словно тонкими прутьями до боли хлестал по лицам дождевыми струями. Черные тучи тяжелой пеленой закрывали небо, зловещий сумрак повис над землей. Намокшие ружья не могли стрелять, но ожесточенный рукопашный бой кипел по всему фронту союзников, широким полукругом охвативших Дрезден. Только тяжело ухали орудия, густой дым низко стлался по земле, и не было возможности сквозь сумрак дня, дождь и пушечный дым следить за движением врага. Завыванье ветра, грохот орудий, разнородные крики сражающихся, топот несущейся бешеным галопом кавалерии смешивались в одной чудовищной какофонии.
Был второй день Дрезденской битвы. Союзники пропустили удобный момент овладеть беззащитным Дрезденом, и, когда решились его атаковать, там был уже сам Наполеон с кавалерией Мюрата, со старой и молодой гвардией, с армиями Мортье, Мармона и Виктора. Было что‑то невыразимо ужасное, от чего вздрагивали самые мужественные сердца, в этих бешеных немых атаках без единого ружейного выстрела. Мюрат вспомнил лучшие дни своей славы, и его кавалерия с громкими криками: «Vive l'empereur!» – словно на крылатых конях неслась среди неприятельской армии, своей тяжестью и неудержимостью прорывая неприятельские каре. Всю силу своего удара Наполеон обратил на левое крыло союзных войск, находившееся под командой австрийца Гиулая. Ощетинившись штыками, без выстрела, встречали ее австрийские каре и гибли под копытами коней. Селение за селением – Науслиц, Косталь, Корбиц – одно за другим переходили в руки французов… С ружьями наперевес, стройно, как на параде, беглым шагом наступала молодая гвардия Мортье на передовые отряды графа Витгенштейна.
В передовом отряде был и пятый драгунский полк вместе с лубенскими гусарами.
Товарищи не узнали Бахтеева, когда он вернулся.
– Его подменили, – говорил Громов.
И, действительно, Левона было трудно узнать. Он словно сразу стал старше лет на десять. Его лицо приняло жесткое, суровое выражение. Он прекратил товарищеские отношения, его обращение стало сдержанно и холодно, он, видимо, избегал своих товарищей и чуждался их. В первый день сражения он обратил на себя внимание какой‑то неестественной, совершенно безрассудной отвагой. Громов принужден был употребить свою власть командира, чтобы сдержать его. Приехавшего Гришу он встретил больше, чем сухо, и тотчас отправил его в другой эскадрон. Он хотел быть один. Новиков не мог приехать; он был еще слаб, хотя и порывался ехать.
Левон словно окаменел. Ему казалось, что он даже не живет, что его существование не есть жизнь, а какое‑то странное неопределенное состояние, что‑то среднее, промежуточное между смертью и жизнью. Он не страдал. Он просто не ощущал жизни. Он не искал смерти, но им владела дикая, навязчивая мысль, что он не может быть убит. И когда Громов советовал ему не лезть бесплодно на рожок, он бессмысленно, но для самого себя логично и естественно ответил:
– Труп нельзя убить…
Юные голоса восторженно кричали: «Vive l'empereur!«И ветер нес этот боевой восторженный клич в лицо русским полкам. И на одно мгновение, заглушая эти крики, раздался тяжелый рев французской батареи, на рысях въехавшей на фланговый холм.
В эту минуту перед фронтом показался какой‑то генерал (Бахтеев не знал его) и громко крикнул Громову и командиру лубенских гусар Мелиссино:
– Остановите их! – И он указал рукой по направлению туда, откуда неслись крики французской гвардии.
Пронзительно и хрипло заиграли трубы атаку, пронеслось грозное» ура», и Лубенский и пятый драгунский колыхнулись и разом рванулись вперед.
Наткнувшись на железное каре, первые ряды упали, но в своем падении расстроили неприятельскую фалангу. Дождь и кровь смешались. Люди бились в кровавых лужах… Через несколько минут только груды изуродованных и растоптанных тел людских и лошадиных остались на том месте, откуда слышались восторженные молодые голоса… Только немногие рассеянные кучки неприятеля рассыпались в беспорядке по полю. Эта блестящая атака русских дала возможность передохнуть авангарду Витгенштейна.
Войска остановились, вновь готовые к бою, но, насколько мог видеть глаз, за густой сетью дождя впереди было пусто. Замолкла и фланговая неприятельская батарея. Заметно темнело. Дождь усиливался. Не только не было возможности разложить костер, чтобы хоть немного согреться, но было трудно даже раскурить трубку. Унылое молчание царило в рядах. Солдаты вполголоса обменивались короткими замечаниями.
Но вот вдруг словно дуновение тревоги пронеслось по рядам. Заметно стало движение, голоса громче и оживленнее… И из уст в уста пробежала грозная весть, что левый фланг союзной армии уничтожен, что австрийский корпус Мецко сложил оружие, что русские войска окружены. Окружены! Вот страшное слово, внушающее на поле битвы панический ужас!
Бахтеев увидел вдали группу всадников. Кто‑то сказал, что это граф Витгенштейн со штабом.
Воспользовавшись затишьем, Левон подскакал к Громову.
– Что случилось? – спросил он.
– Что‑то недоброе, – угрюмо ответил Громов. – К Витгенштейну сейчас один за другим прискакали несколько австрийцев. А французы вдруг остановились. И эта проклятая батарея замолчала… А вот еще один… Смотри!..
К ним приближался австрийский офицер.
– Лейтенант, – крикнул по – немецки Громов, – какие вести?
Молодой австрийский лейтенант в эту минуту поравнялся с ними. Он был, видимо, расстроен. Отдав честь, он взволнованно сказал:
– Где граф? Это ужасно! Все потеряно! Случилось непоправимое несчастье, кажется. Князь требует графа… Боже! Страшно сказать…
Он замолчал и потом быстро, шепотом, низко наклонившись к Громову, продолжал:
– Я не хочу верить, хотя… Но это, во всяком случае, надо скрывать до поры до времени… Император Александр убит на Рекницких высотах…
Громов пошатнулся в седле.
– Нет! Нет! – в ужасе произнес он.
Левон судорожно сжал рукою гриву лошади и застыл с какой‑то странной улыбкой на губах.
«Теперь мой черед», – мелькнула в его голове Бог весть из какой непонятной ему самому темной глубины души всплывшая мысль…
– Я не хочу верить, – продолжал лейтенант, – мы еще притом разбиты… Левого фланга не существует, – но, кажется, не спасется никто. Простите, там, кажется, граф, я спешу…
И, пришпорив лошадь, он умчался прочь. Громов снял кивер, подставляя голову холодному дождю и ветру.
– Нет, нет, не может быть, – тихо повторял он…
– Почему не может быть? – холодно отозвался Левон. – Он не бессмертнее нас…
– Этого не может быть! Бог справедлив, – сказал Громов.
– Я уверен в этом, – коротко ответил Бахтеев.
Громов так был потрясен этим известием, что не мог собраться с мыслями.
Помимо его естественной привязанности к императору, в нем говорило еще смутное сознание какой‑то грозящей катастрофы…
Наконец, несколько овладев собою, он сказал:
– Не надо пока ни думать об этом, ни говорить.
Положение почти двухсоттысячной армии союзников становилось отчаянным. Разбив Гиулая и разбив Мецко, Мюрат зашел в тыл и фланг австрийским дивизиям за Плаценским оврагом. День клонился к вечеру, буря не утихала, вихрь, смешавшись с дождем, бил прямо в лицо союзным полкам. Лошади и люди едва передвигали ноги по колени в грязи.
Маршал Виктор грозил тылу русских войск, прикрывая Пирну. Сжатым железным кольцом союзным армиям оставался единственный путь отступления между Пирнской и Фрейбургской дорогами по теснинам Рудных гор…
И еще до приказа об отступлении вся масса войск ринулась в это узкое дефиле…
Напрасно граф Витгенштейн, прикрывавший отступление, употреблял нечеловеческие усилия сдержать и привести в порядок отступающие колонны.
Напрасно Бахтеев со своим эскадроном старался направлять обозы и артиллерию…
И люди, и животные обезумели. Не разбирая дороги, по телам раненых и убитых, сбивая с ног пехотинцев, в полумраке и грязи, под дождем и вихрем неслись двуколки, телеги, скакала артиллерия, ездовые обрезали постромки и бросали в грязи орудия; опрокинувшиеся передки, повозки, лафеты, зарядные ящики создавали целые баррикады. Измученные, голодные и босые солдаты, преимущественно австрийские, бросали ранцы, ружья и бежали… Некоторые в отчаянии бросались прямо в грязь на краю дороги и сейчас же засыпали тяжелым свинцовым сном, погибая под колесами и копытами и ногами бегущей пехоты. Вся дорога была завалена такими телами. Стоны и раздирающие душу крики оставленных на произвол судьбы раненых и погибающих перемешивались в воздухе со свистом бури, криками и руганью, командою офицеров, топотом лошадей и треском ломающихся повозок. И изредка, покрывая весь этот шум, рявкала фланговая батарея, посылая по едва различимым в сгущавшемся сумраке толпам свои смертельные, прощальные приветы, внося неописуемый ужас в эти деморализованные толпы, бывшие еще накануне грозным войском. Эта искусственная и страшная батарея состояла всего из двух орудий, но благодаря своей позиции обстреливала, так сказать, самое устье дороги. И передовой отряд авангарда, теперь обратившийся в крайний отряд арьергарда, получил приказ снять эту батарею. Это было безумие, и приказ притом запоздал. Зловещая тьма уже надвигалась. Приказ был отдан еще три часа назад, но дошел только сейчас.
Командир лубенских гусар Мелиссино уже был убит. Старшим в арьергарде остался Громов. Получив приказ, он только махнул рукой, но бывший здесь же Левон быстро обратился к нему:
– Господин полковник, прошу разрешения атаковать батарею.
– Вы с ума сошли, ротмистр! – воскликнул Громов и потом добавил. – Ты это что же? Жизнь надоела, что ли? Это, брат, дохлое дело!
– Прошу позволения атаковать батарею, – упрямо повторил князь, – приказ возможно исполнить.
Громов колебался.
– Вы не имеете права отменять приказ, – решительно сказал князь.
– Это мое дело, – нахмурясь, ответил Громов. Однако после некоторого размышления он добавил: – Впрочем, как хочешь. При бешеном счастье это возможно. Иди!
Он протянул руку и горячо пожал руку Левона. Левон ответил ему холодным пожатием…
«Бедняга, очевидно, хочет смерти, – подумал Громов, смотря в след исчезнувшему в темноте князю, – а, впрочем, все там будем», – закончил он свои размышления и, сняв кивер, перекрестился.
Еще можно было смутно различать беспорядочно двигавшиеся по шоссе густые массы, и французская батарея продолжала обстреливать их картечью с расстояния тысячи двухсот шагов. Широко рассыпав свой эскадрон полукругом, князь с расстояния пятисот шагов пустил его в карьер на высоты, занятые батареей. По мере приближения эскадрон сжимался к своим флангам, разрывая свой центр. Целый вихрь картечи встретил его. Пригнувшись к шее лошади, несся впереди Левон и с криком» ура» первый взлетел на высоту. Орудия не успели дать второй залп, как прислуга была уже перебита. Спешившиеся драгуны бросились к орудиям и с радостными криками столкнули их вниз с противоположного крутого ската. Орудия перевернулись и скатились с крутизны в топкое болото. На это потребовалось несколько минут, но уже бежала французская пехота, стоявшая в прикрытии, и с обеих сторон, отрезая путь отступления, неслись французские кавалеристы. Еще была некоторая возможность прорваться, и, пустив свой эскадрон по склону, князь остался с одним взводом задержать наступление противника. Уже тьма легла на землю. Тяжелой лавиной скатывался со склона эскадрон драгун. Левон преградил путь французскому отряду, скакавшему наперерез. Конечно, борьба была неравная, но он дал время своему эскадрону, и по грозному, ликующему» ура» он понял, что им удалось спастись…
Левон был окружен со всех сторон. Он слышал из темноты голос, кричавший: «Бросьте оружие», – его драгуны дрались отчаянно, теснимые со всех сторон, падая один за другим. Левон задыхался. Уже рука отказывалась ему служить. Но мысль о сдаче не приходила ему в голову. «Так надо! Так хорошо!» – повторял он про себя.
Мгновенно он почувствовал сильный толчок в бок, удар по голове, и с последней мыслью: «Ну, теперь совсем хорошо», – потерял сознание…
Всю ночь продолжалась беспорядочное бегство армии. Отчаяние охватило и солдат, и офицеров. В главной квартире царило неописуемое смятение. Армия казалась обреченной на гибель. Когда стало известно, что сам Наполеон бросился на дорогу в Пирну, чтобы загородить путь отступления разбитой армии, всякая надежда казалась потерянной…
Слух о смерти императора Александра, к радости слышавших его, в том числе Громова, оказался ложным. Он был вызван тем, что на Рекницких высотах рядом с государем был смертельно ранен генерал Моро. Государь спасся чудом, только несколько мгновений до этого случайно поменявшись с Моро местом.
Когда на другой день после страшной ночи взошло солнце на безоблачном небе, Громов стал приводить в порядок свой полк. К удивлению всех, неприятель не тревожил арьергарда Витгенштейна. Это так было не похоже на Наполеона, что за этим подозревали что‑то новое и ужасное. Если Наполеон прекратил в этом месте преследование, значит, он считал эту часть уже обреченной.
Полк выстроился. Глухо и печально то и дело при перекличке отзывались вахмистры:
– Выбыл! Выбыл! Выбыл! Выбыл!
Слезы навертывались на глаза Громова при взгляде на поредевшие ряды его драгун.
Особенно велика была убыль в эскадроне князя Бахтеева. Сам он не вернулся. И, нахмурив брови и кусая усы, чтобы не разрыдаться, слушал Громов перекличку этого несчастного и геройского эскадрона. Один взвод был уничтожен до последнего человека. Никто не мог даже рассказать о последних минутах эскадронного командира… В остальных взводах не хватало трех четвертей людей. Сам эскадрон казался не больше, чем боевым взводом. Белоусова, тяжело раненного в грудь, успели унести с поля сражения.
Громов поднял кивер и дрогнувшим голосом крикнул:
– Спасибо, братцы, за службу!
– Рады стараться, ваше высокоблагородие! – отчетливо и радостно прогремел ответ.
Громов взглянул на мужественные, суровые лица своих драгун, уже снова готовых лететь на битву, и его сердце сжалось сладким и горделивым чувством. Ему захотелось всех их обнять и прижать к своей груди. И бесконечно дороги и близки были ему эти оборванные, грязные, но великие в своей простоте и героизме люди.
Вестовой Бахтеева Егор вымолил у Громова позволения идти искать труп своего барина. После некоторого колебания, вызванного боязнью погубить этим позволением Егора, Громов наконец согласился, и в то же утро Егор отправился на поиски…
Армия Витгенштейна получила приказ двинуться на Теплиц. Император Александр находился при главной квартире князя Шварценберга, направляясь в Богемию. Графу Остерману было приказано присоединиться к главным силам. Но если бы граф исполнил это приказание, он открыл бы неприятелю путь на Теплиц, откуда французы могли двинуться навстречу нашим колоннам, сходившим с гор, медленно пробиравшимся по узким извилистым тропкам, между тем как с тыла армии союзников преследовали Мюрат, Мармон, Виктор и Сен – Сир. Остерман ослушался этого приказа, указывавшего ему безопасный путь в Богемию, и решился с отборными гвардейскими полками предупредить движение французов в Теплице и тем спасти обреченную на гибель армию союзников.
Император Франц сидел в Теплице и усиленно предавался музыкальным занятиям. По – видимому, он не очень близко принимал к сердцу разгром своей армии. Потери людей его вообще не трогали, а насчет иного его успокоил Меттерних. Австрия оставалась все же сильной державой, а Наполеон был ослаблен. Если бы даже после разгрома русский император отказался от продолжения войны, то Наполеон удовольствовался бы одной Пруссией, поспешив заключить с Австрией почетный мир. Меттерних был, конечно, прав, забывая только то, что, покончив с Пруссией, Наполеон принялся бы спустя некоторое время и за Австрию. Но Меттерних всегда был политиком минуты, и в этом была его сила и его слабость. В случае мира Александр тоже, в худшем случае, ничего не потерял бы.
Единственной жертвой являлся бы прусский король, и Фридрих – Вильгельм хорошо это понимал, переходя от бешенства к отчаянию, то ругая Штейна, вовлекшего его в гибельный союз с Россией, то плача перед Александром в припадке малодушного страха и умоляя не оставлять его.
Александр успокаивал своего друга, как мог, и вновь клялся не покидать Пруссию на произвол судьбы. Несмотря на неудачи, Александр оставался спокоен и по – прежнему уверен в конечной победе. Его вера в Божественную волю, руководившую им, была непоколебима. И эта воля приведет его к победе. Он утешал прусского короля, успокаивал Шварценберга, ободрял своих генералов, всегда ровный, внимательный и деятельный. И если лично как полководец он не мог внести ничего, то его постоянное деятельное участие в выработке всех военных планов напрягало усилия других до максимума.
После двухдневных героических боев, прокладывая себе штыками дорогу, граф Остерман с гвардией под началом Ермолова спустился в Богемию и занял позицию у Кульма, в тесных Богемских горах, в трех милях от Теплица. Здесь он преграждал путь армии Вандама. Здесь он должен был сдержать бешеный натиск французов, чтобы спасти союзные войска, медленно спускавшиеся с гор.
Против сорока тысяч Вандама у него было едва четырнадцать, уже два дня бывших в ожесточенных боях. За ним в Теплице был государь, прусский король и австрийский император. Его поражение значило уничтожение армии, проигрыш кампании, потеря Богемии, взятие Берлина и падение Вены, потому что армии, Северная и Силезская, без Главной теряли между собою всякую связь и, конечно, погибли бы под ударами самого Наполеона. Лишь немногие понимали в то время все огромное значение предстоящего дела. Но понимал его и Наполеон, обещавший Вандаму за успех маршальский жезл и хотевший сам руководить операцией. Но ему помешала внезапная болезнь, и он от Пирны решил возвратиться в Дрезден. По его собственному признанию, это было одной из величайших ошибок на его военном поприще. Понимал это и граф Остерман, когда обратился к своим немногочисленным войскам, объезжая ряды, и сказал, что отступления не будет, – надо устоять или умереть! Понимал это и Ермолов, когда открыто сказал своей гвардии, что поддержки ждать почти нельзя, что армия далеко и что от их мужества зависит спасение армии и даже личная безопасность обожаемого монарха!
Узнав об угрожающем положении Остермана, государь, не теряя ни минуты, отдал распоряжения изменить направление австрийской колонны Коллоредо и прусской Клейста и обеим выйти на Теплицкое шоссе в тыл Вандаму. Но эти распоряжения были бы бесполезны и запоздалы, если бы не сверхчеловеческое мужество гвардии…
Сознавая огромный численный перевес, с мечтой о маршальском жезле, с уверенностью в быстрой победе Вандам стремительно и яростно атаковал русских… и разбился…
Гвардейские полки Измайловский, Преображенский, Семеновский, Егерский, уланы и кирасиры, как высшей чести, добивались самых опасных мест. Пощады не было. По трупам врагов шли преображенцы, измайловцы пронеслись на врага среди пламени пылающей деревни. С развевающимся знаменем, с барабанным боем наступал Егерский полк, гремели трубы улан и кирасир… За каждый куст, за каждую рытвину ожесточенно дрались враги. Но несоизмеримое неравенство сил давало себя чувствовать. Жертв уже не считали. Ядро оторвало руку Остерману, и он передал команду Ермолову… Офицеры дрались впереди. Все войска уже были введены в действие. В резерве оставалась лишь шефская рота Преображенского полка. Страшный огонь 80 французских орудий сметал целые роты гвардии…
День угасал. Вандам с ужасом увидел, что его партия проиграна, что его войска расстроены и уже неспособны на дальнейшее наступление…
Ночь прекратила сражение… На утро ожидался новый бой, но в русском стане от Ермолова до солдата все уже знали, что сражение выиграно, что армия спасена и никакая опасность не грозит государю.
На следующее утро русские войска атаковали Вандама, оттеснили его, а подоспевшие корпуса Коллоредо и Клейста докончили поражение уже побежденного врага.
Вся артиллерия, 12 тысяч солдат и сам Вандам были захвачены нашими войсками.
Сражение при Кульме нанесло смертельный удар грандиозному стратегическому плану Наполеона. Здесь померкла его звезда! Здесь было положено начало освобождению Европы, свободе и будущему могуществу Германии.
Но союзники или действительно не понимали, или не хотели понимать истинного значения этой победы. Только в угоду Александру Фридрих – Вильгельм наградил всех участников Железным крестом, хотя в душе гораздо большее значение придавал победе Блюхера, весть о которой была получена на поле Кульмского сражения.
Александр приписывал победу себе и потому особенно торжествовал.
Франц по – прежнему играл на скрипке.
С отъезда государя Прага переживала тревожные дни. Слухи подтверждали худшие опасения. Прага была в опасности. Наполеон угрожал ей и будто бы говорил, что за вероломство Австрии предаст Прагу огню. Все притихли. Даже беспечная княгиня Александра Николаевна Пронская присмирела. Кроме того, она была сильно расстроена необъяснимым поведением мужа. Князь Андрей Петрович, флигель – адъютант, состоящий при главной квартире, вдруг настойчиво потребовал перевода в действующие войска, хотя бы в армейский полк. Его желание было удовлетворено, и его перевели в кирасиры ее величества. Но это навлекло на него неудовольствие государя, и, очевидно, его карьера была сломана. Всем было известно, как государь не любил, когда его оставляли. Он был слишком самолюбив и очень высоко ставил честь и счастье находиться при его особе. Пронская даже не знала, где ее муж. Княгиня Напраксина поспешила уехать в Вену. Евстафий Павлович, напуганный и встревоженный, тоже умолял князя уехать, но князь только пожимал плечами и отправлял его к Ирине, которая и слышать не хотела об отъезде. Она при помощи графини Остерман и под покровительством великой княгини деятельно занялась устройством лазарета. Дегранж, не упускавший ее из виду, тоже усиленно помогал ей. Дело налаживалось. Нашлись и доктора. Старый князь, конечно, открыл неограниченный кредит и был очень рад деятельности жены. Его несколько удивляло (и в глубине души он даже осуждал это) то равнодушие, с которым, по – видимому, относилась княгиня к участи Левона. Ей нисколько не казался странным, как говорила она, его неожиданный отъезд. Должно быть, он получил экстренное предписание и не имел времени зайти к ним. Военный в такое время не принадлежал себе.
Новиков после своей поездки в штаб почувствовал себя снова плохо. Не помогал и эликсир Монтроза. Он чувствовал большую слабость и очень скоро утомлялся. Нечего было и думать о походной жизни. Мрачный и задумчивый, бродил он в хорошие дни по саду, опираясь на палку. Ковров уехал в полк, и он бросил всякое лечение. Он был бы совсем одинок, если бы его не навещал Никита Арсеньевич. Старый князь чувствовал себя не у дел и очень скучал. Новиков всегда нравился ему, и они проводили долгие часы в беседах. Их взгляды во многом совпадали, и, несмотря на разницу лет, они легко понимали друг друга.
Тревожные слухи наконец подтвердились… Стали прибывать раненые. От них узнали страшные подробности разгрома союзников под Дрезденом. Французские войска двигались на Прагу. Разгромленная армия не могла оказать им никакого сопротивления… Из Праги потянулись обозы беглецов. Местные жители, кто побогаче, торопились оставить обреченный город. Окрестные деревушки и частные дома в городе постепенно наполнялись ранеными. Раненые офицеры не скрывали безнадежности положения. Никто уже не верил в победу. Русские с нескрываемым озлоблением относились к пруссакам. Те платили им тем же. Одни обвиняли других в неудаче. Но русские имели больше поводов негодовать. Немцы защищали свою землю, свое отечество, а русские дрались и умирали за чужое им дело. Кроме того, у русских накипало чувство обиды от сознания, что, принимая наибольшее участие во всех боях, находясь всегда в первых рядах, они были под началом немцев. Дело дошло до того, что старались размещать отдельно раненых русских и немцев. Ирина почти не бывала дома. Нередко она проводила целые ночи среди своих раненых. Ее лазарет имел два отделения: одно для солдат, другое для офицеров, и она делила между ними свои заботы поровну. Как светлая тень, скользила она в белой одежде среди кроватей раненых, помогая нанятым сиделкам, успокаивая, утешая, скрывая свои страдания под тихой улыбкой. В этой ласковой, нежной женщине с всегда печальными глазами трудно было узнать холодную, высокомерную княгиню Бахтееву. И каждый день она умирала от тысячи смертей, каждый день с невыразимым ужасом она ждала новых раненых и при виде новых носилок ее сердце переставало биться и не было силы заглянуть в лицо раненого, чтобы не увидеть лица, которого она не могла забыть… При виде молодых, недавно сильных, красивых, но уже калек, с оторванными руками или ногами, с обезображенными лицами, она исполнялась жалости и ужаса. И за каждым из них – целый мир страданий, у всех у них есть матери, или сестры, или невесты… Они благословляли их перед разлукой, они плакали, молились, проводили бессонные ночи и ждут с надеждой и страхом какой‑нибудь вести, ждут там, далеко – далеко, где‑нибудь в глуши, в старом доме, в тихом городке или убогой деревне… А те, что умерли, истерзанные на кровавом поле, в бурю и непогоду, и лежат непогребенные, кем‑нибудь нежно любимые, кем‑нибудь жданные, чьи‑нибудь надежды или опоры… Их не дождутся никогда, и никто не укажет даже их могилы!..
И за что? За что? Вдали от родины, среди чужих полей! Какая судьба велела обездолить родину ради чужой страны! Перед лицом истинного страдания меркли странные мистические мечты, увядали красивые фразы, и бесконечно дорогой казалась жизнь каждого из этих страдальцев. И казалось Ирине, что только душа, оторвавшаяся от всего земного для любования собою, одинокая в пустоте эгоизма и безумно возомнившая себя вершительницей воли Божией, могла не содрогаться при виде этих страданий…
Не довольствуясь своим лазаретом, Ирина ежедневно отправляла людей справляться, где возможно, из каких полков прибыли раненые.
Рано утром Никита Арсеньевич получил от Новикова записку: «Любезный князь, сейчас ко мне привезли тяжело раненного корнета Белоусова нашего полка. Дома уход невозможен. Не найдется ли места у княгини?»
Получив это письмо, князь сейчас же прошел к княгине. Письмо сильно взволновало его. Ведь это товарищ Левона. Княгиня собиралась уходить.
– Вот прочти письмо от Новикова. Можно ли это сделать? – спросил он.
Ирина дрожащей рукой взяла письмо, пробежала его и прерывающимся голосом сказала:
– Да, да, и как можно скорее… я пойду… пошлю носилки… Бедный мальчик… Он вместе с Левоном!.. Это ужасно… Я сейчас…
Видя ее волнение и услышав упоминание о Левоне, князь упрекнул себя за то, что обвинял ее в безучастии к Левону.
Он поцеловал ее руку и сказал:
– Я сам сейчас поеду к Даниле Ивановичу… Будем верить, что с Левоном ничего не случилось…
– Идите, идите, – торопила его Ирина.
Гриша лежал, тяжело дыша. Его бледное безусое лицо казалось детским. Изредка у него вырывался стон или бессвязные слова. Бледный, как простыня, сидел около него Новиков.
– Он был в сознании, когда его привезли, – шепотом говорил князю Новиков, – но скоро опять лишился сознания. Он ранен штыком в грудь. Его подобрал и привез его денщик.
– Он ничего не говорил? – спросил князь.
– Нет, только сказал: «здравствуй», потом – «худо мне», и прибавил: «все погибло»… Но его денщик, – продолжал Новиков глухим и дрожащим голосом, – рассказал мне, что пятый уланский почти истреблен… Ах, зачем я не был с ними! – закончил Данила Иванович, закрывая глаза рукой.
– А Левон? – едва слышно спросил князь.
Не отнимая руки от глаз, Новиков беззвучно ответил:
– Левон со своим эскадроном атаковал неприятельскую батарею. Половина эскадрона не вернулась, в том числе и Левон.
Наступило молчание.
– Мама, мама, – послышался нежный, жалобный голос Гриши.
Ему ответил короткий, тяжелый стон.
Новиков опустил руку и оглянулся. Спиной к нему, прижавшись лбом к стеклу, стоял князь. Его плечи судорожно вздрагивали.
Тихонько вошли люди с носилками. Князь подошел к Грише и осторожно и нежно, поддерживая ему плечи и голову, приподнял его. Другие помогли, и Гришу бережно уложили на носилки. Новиков хотел встать, но не мог. Он перекрестил Гришу и, закрыв лицо руками, остался на стуле. Гриша тихо стонал, не открывая глаз.
Бахтеев сам проводил носилки.
Ирина встретила его тяжелым, напряженным, вопрошающим взглядом.
– По – видимому, он ранен тяжело, – произнес князь. Ирина молча продолжала смотреть на него.
– А о Левоне известий нет, – закончил князь, отворачиваясь.
Тревожные дни в Праге сменились ликованием. Пришла весть о победе при Кульме. Прага вздохнула свободно. Отныне всякая опасность была устранена. Но зато город наводнился новыми ранеными. Бахтеевы за недостатком помещений для раненых переселились во второй этаж своего дворца, предоставив роскошные апартаменты нижнего этажа под раненых. Немногочисленные доктора сбивались с ног, не зная ни минуты покоя. Находившийся в это время в Праге знаменитый хирург Грубер деятельно работал у Бахтеевой.
Рана Гриши давала мало надежд на выздоровление. Он редко и не надолго приходил в себя, но расспрашивать его не представлялось возможным.
Многие из дам поспешили уехать в Лаун, недалеко от Теплица, где находилась главная квартира. Одни торопились узнать о судьбе своих близких, другие узнать свежие новости. В Лауне начинался настоящий съезд генералитета, министров, дипломатов и всякого чиновного люда. Государь большую часть времени проводил в Теплице у австрийского императора. Выехала к императору и великая княгиня Екатерина Павловна.
Никита Арсеньевич просил Евстафия Павловича тоже съездить в главную квартиру, навести справки о Левоне. Евстафий Павлович, всегда искавший возможности быть на виду у сильных мира сего, с удовольствием согласился и тотчас выехал. Он вернулся через несколько дней, добросовестно исполнив поручение. Он искал и спрашивал, где только мог, начиная со штаба и кончая всеми встречными офицерами. О пятом драгунском он не узнал ничего нового. О Левоне сведений нет. По донесениям командира полка можно думать, что он погиб; в числе раненых его нет, но не исключается возможность, что он и в плену. Но Никита Арсеньевич не очень предавался надежде, что Левон в плену. Слишком безумен был его подвиг. Недаром никто из оставшихся с ним не вернулся назад.
Ирина распорядилась, чтобы Гришу перенесли к ним в дом. Этот юноша стал особенно дорог ей.
Пронская наконец дождалась своего мужа. Его привезли тяжело раненным из‑под Кульма, где так геройски бились кирасиры ее величества. Пронская была потрясена этим несчастьем и отнеслась к мужу со всей пробудившейся нежностью былой любви. Так как рана его была очень серьезной, то она попросила Ирину принять его во дворец, где постоянно работал Грубер. Ирина, конечно, охотно согласилась. Пронский все время был в сознании, хотя страдал ужасно (он был ранен осколком снаряда в живот), но старался шутить и с редким мужеством переносил свои страдания. Только когда к нему со своей тихой улыбкой в первый раз подошла Ирина, его лицо дрогнуло и на мгновение приняло страдальческое выражение.
– Вы очень страдаете? – наклонившись к нему, спросила Ирина.
– Не от раны, – едва слышно произнес он.
Ирина вспыхнула и отвернулась.
Страшная тоска овладела Новиковым. Ему казалось, что он потерял все в жизни – любимую девушку, друзей – и остался один, никому не нужный… С горькой улыбкой вспоминал он свои горделивые мечты об общем благе, о каком‑то светлом подвиге. Где это все? Первая буря, налетевшая на него, сломала его душу… Даже умереть рядом с другом не удалось! О, он не отпустил бы его одного! Он чувствовал, что та же могучая сила, сила непобедимой любви гнала князя туда, на эти батареи, где он пал смертью героя и мученика. Он искал смерти и нашел ее… Новиков не верил, что князь мог остаться жив в этом аду.
В один грустный день вернулся Егор. На него было жалко смотреть – худой, бледный, с измученным лицом, с выражением истинного горя. Он привез с собою помятый кивер, с тисненным внутри княжеским гербом и буквами Л. Б. и обломком сабли с золоченым эфесом. Это все, что он нашел от своего барина. Он рассказал Новикову свои приключения. После отступления союзников французы велели местным жителям заняться уборкой трупов. Егор узнал, что появившиеся мародеры и из французской армии, и из местных жителей, и особенно немцы – дезертиры из союзной армии грабили трупы и добивали тяжело раненных.
Удивительно, как при полном незнании языка Егору удалось добыть свои сведения. Но уже давно известно, что русские солдаты легко объясняются со всеми национальностями.
Егору удалось найти место роковой батареи. Там еще валялось много не убранных, но уже раздетых трупов. Большинство были французы. Большая часть убитых здесь была погребена раньше в общей могиле. Там он и нашел этот измятый кивер и втоптанный в землю, не замеченный мародерами золотой эфес сломанной сабли. Он узнал также, что многие тяжело раненные были подобраны сострадательными саксонцами и оставлены ими у себя. Егор обегал все окрестные деревеньки. Действительно, видел много и своих, и немцев, и французов, но князя нигде не было, и в одном доме старик саксонец передавал, что сам слышал, как французский офицер на утро боя сказал своим солдатам, чтобы никто не смел ничего брать с тела русского офицера, но этого тела он не видел.
Затем Егор подробно рассказал о судьбе пятого драгунского, его потерях и мужестве, рассказал о последних днях своего барина и закончил, заплакав:
– Видит Бог, сами напросились на смерть… Искали ее… тяжко что‑то было им…
«Да, тяжко», – думал Данила Иванович; он не знал, что именно случилось, но глухое чувство озлобления наполняло его душу при мысли о княгине Ирине.
Чувство острого горя, казалось, придало ему силы. Он словно сразу окреп.
– Ты пока останешься здесь у меня, – сказал он Егору. – Мне надо еще разобраться в вещах князя, оставшихся здесь. И потом отправить их старому князю.
– Вот ключи от чемодана, – произнес Егор, вынимая из кармана ключи.
Новиков взял ключи и прошел в комнату Левона. Он боялся отправить чемодан старому князю, не рассмотрев его содержимое. Это был его долг друга. Может быть, там есть письма или дневник, или какие‑нибудь записки: тогда он вынет их и не читая спрячет… Но в чемодане оказалась только одежда, белье, подзорная трубка, пара чеканных пистолетов и еще кое – какие мелочи. В боковом кармане чемодана он нашел бережно завернутые в шелковый платок длинные белые перчатки.
Новиков долго смотрел на них и вспомнил.
– Достойнейшей, – прошептал он с горькой улыбкой.
Он вынул перчатки и запер чемодан.
Потом велел подать одеться, завернуть кивер и эфес и, захватив их, поехал к старому князю.
Они сидели в кабинете князя молча, избегая смотреть друг на друга. На столе лежали кивер и сломанная сабля.
– Последний Бахтеев! – дрожащим голосом сказал старый князь, вставая. – Но да будет нам утешением, что он пал смертью героя, спасая других… Но, Боже! – поднимая руки, воскликнул он, – зачем это был не я!
В эту минуту на пороге показалась бледная Ирина.
Она взглянула на мужа, на Новикова, сидевшего с опущенной головой, потом взгляд ее упал на смятый кивер, на сломанную саблю, и словно стон вырвался из ее груди.
Князь быстро повернулся к ней, Новиков встал.
– Ирина, – начал князь, подходя к ней и протягивая руки, – будь мужественна.
Она прислонилась к косяку, прижав к груди руки. Смертельный ужас застыл в ее расширенных глазах, прикованных к столу. Старый князь был глубоко поражен. Он не ожидал встретить в Ирине такое чувство. Он не думал, что она будет так потрясена.
– Ирина, – повторил он.
– Убит, – произнесла она, – убит!..
– Будем надеяться, Ирина, – сказал князь, сам не веря своим словам, – ведь никто не видел его трупа.
Новиков с нескрываемой злобой смотрел на прекрасное, окаменевшее лицо.
Руки Ирины бессильно упали вдоль тела. Потом она нетвердо сделала шаг вперед, покачнулась и с коротким стоном упала на грудь Никиты Арсеньевича, вся содрогаясь.
Обняв ее одной рукой, он другой нежно гладил ее по голове… Губы его дрожали, и крупные слезы текли по глубоким морщинам его лица.
Новиков осторожно вышел.
Печальная весть быстро распространилась по всему дому. Все в доме притихло. Слуги ходили на цыпочках и говорили шепотом. Евстафий Павлович сел к столу один, но обедать не мог. Его тоже поразила эта весть, и, кроме того, он предвидел теперь длинные, томительные, печальные дни в этом погруженном в скорбь доме.
Приехавший в этот же вечер узнавший о несчастии Дегранж, к своему великому удивлению, не был принят княгиней. И именно теперь, когда, по его убеждению, ввиду случившегося несчастия, в нем особенно должны были нуждаться! А он уже приготовил такие трогательные, такие возвышенные слова. Он рассчитывал укрепить свое влияние на этом несчастии, так как по опыту знал, что страдающие души наиболее восприимчивы.
Он уехал разочарованный и немного обиженный. И в ту же ночь, как всегда, трогательно – внимательная, ровная и ласковая, появилась в своем солдатском лазарете княгиня Ирина.
Только скорбные морщинки показались в углах ее губ, бледнее стало лицо и глубже печаль больших глаз.
Со стороны могло казаться, что вся тяжесть горя упала на одного Никиту Арсеньевича. Глубокое страдание, испытываемое им при мысли о смерти Левона, удивляло его самого. Он вспоминал свои чувства в минувшую войну, когда Левон тоже бывал постоянно в боях и одно время даже возникало предположение, что он убит. Но тогда он не испытывал и десятой доли той тревоги. Как‑то странно и неожиданно для самого себя в нем вдруг проявилась горячая любовь к Левону после его приезда в Петербург. Быть может, потому, что старому князю все чаще приходила мысль о смерти и он видел в Левоне последнего Бахтеева. Быть может, потому, что, несмотря на женитьбу, он чувствовал себя одиноким среди новых людей, нового поколения, и только Левон, одна кровь с ним, связывал его далекое прошлое с настоящим. Или он видел в Левоне самого себя в двадцать лет и чуял в нем как бы продолжение своей жизни? Он сам не мог понять, только горе его было глубоко и искренно… Он сразу постарел и уже не ходил без палки. Спина согнулась и иногда заметно дрожала голова. Ирина еще лихорадочнее продолжала свою деятельность. Она ни одной минуты не оставалась в покое. Теперь она уже редко ночевала у себя и почти все время проводила в своих лазаретах, преимущественно в солдатском.
Грубер с тревогой поглядывал на ее осунувшееся лицо, побелевшие губы и бледные, прозрачные руки.
– Вы бы отдохнули, княгиня, – не раз говорил он.
– Но я не устала, – неизменно возражала она.
В офицерском отделении ее исключительным вниманием пользовался Гриша. Опасность уже миновала. Он радостно глядел вокруг, вспыхивал, увидя Ирину, и все настойчиво ожидал Левона, которого боготворил.
Ему ничего не рассказали. Любимыми минутами Ирины в лазарете были те, когда она могла сидеть около Гриши и слушать его восторженные рассказы о Левоне. С горящими глазами юноша рассказывал о битвах при Риппахе, Люцене, на Будисинских высотах, под Дрезденом. Он никогда не говорил о себе, но только о Левоне. Он передавал тысячи подробностей походной жизни, приключения на разведках, дружеские беседы где‑нибудь на случайной ночевке у пылающих костров, маленькие пирушки, стихи Батюшкова, и везде, и всегда на первом плане вырисовывался Левон. Мрачный и задумчивый, редко веселый, но всегда смелый до безумия, самоотверженный товарищ, любимец солдат, ласковый и заботливый к ним, высокомерный к высшим, всегда благородный и великодушный.
И эти рассказы терзали сердце Ирины нестерпимой болью и приносили ей странную отраду. Ей хотелось крикнуть: «Довольно! Перестань!«И хотелось вечно сидеть так, с опущенными глазами без слез, со страстной жаждой слез, и слушать, слушать эти рассказы…
Но Гриша выздоравливал не по дням, а по часам. Он уже начинал бродить по лазарету, и от него нельзя было уже утаить правду, когда об этом не переставали говорить во всем доме. Он узнал о смерти Левона от Пронского. Свой рассказ Пронский закончил загадочными для Гриши словами:
– Он счастливее меня!
Гриша так был ошеломлен, что почти без сознания добрел до своей койки и упал на нее.
Когда вечером пришла Ирина, он метался в жару. Но словно инстинктивно почуяв ее приход, вдруг открыл глаза и посмотрел на нее с упреком.
– Княгиня, княгиня, – прошептал он, – ведь он убит… Зачем вы скрыли это от меня!..
– Гриша (она так привыкла называть юношу, потому что так называл его Левон), Гриша, – начала она… и не смогла продолжать. Судороги перехватили ее горло, и, зарыдав, она низко склонилась к нему…
Словно молния вдруг осветила разгоряченный мозг Гриши.
– Простите – прошептал он, и слезы потекли по его детскому лицу, – простите, вам тяжелее, чем мне… благодарю…
– Мальчик, милый, – едва слышно произнесла Ирина, прижимая к груди его голову, – он убит, он убит!
И неудержимые слезы текли из ее глаз…
Рано утром Ирина получила письмо из Теплица от великой княгини Екатерины Павловны.
«Моя прекрасная княгиня, – писала Екатерина Павловна, – мы соскучились по вам. Никогда мы не были в лучшем настроении и не пребывали в большей уверенности в Божьей милости и Божественном руководительстве. Тем более что блестящая победа при Кульме одержана лично нами, чего, по – видимому, не желают признавать стратеги вроде любезного князя Шварценберга и мудрых монархов Пруссии и Австрии, хотя они пока еще не смеют противоречить. Нас совершенно не смущают» адские» планы французского императора, этого» un homme du diable», основанные на рассеивании тайной вражды среди наиболее близких к нам лиц, начиная с меня. Не тревожат нас и мнимые, бесчисленные шпионы Наполеона, заставлявшие нас искать тайных и уединенных свиданий даже с родной сестрой, чтобы сказать ей: доброй ночи, или: как ваше здоровье? Мы немножко сами посмеиваемся над таинственными свиданиями с подземными ходами в вашем Радзивилловском замке, где мы втроем коротали ночи в мистических бдениях. О, ужас! Если бы старый князь мог увидеть одинокую фигуру мужчины, выходящую от нас подземным ходом, в то время как мы с вами мирно ложились в постели… Брр!.. Ведь это могло бы быть всемирным скандалом, хотя было невиннее таинственных собраний первых времен христианства, катакомб и проч. А теперь шутки в сторону. – Мой брат и государь, несомненно, был бы доволен видеть около себя тех друзей, которых он удостоил беседой в минуты своих тревог и колебаний. Я уже написала аббату, и мы ждем вас и его в Теплице где пользуемся гостеприимством австрийского императора. Он, по – моему, слишком злоупотребляет своим положением хозяина, истязая нас своими скрипичными концертами. Я иногда близка к сумасшествию. Но брат терпелив и кроток, как ангел… положим, он глуховат… До скорого свидания, милый друг».
Ирина прочла это письмо раз и другой, словно с трудом понимая слова. Все сказанное в нем было в настоящее время до такой степени чуждо ей, так казалось мелочным, ненужным и… жестоким, что она удивилась сама. Не скрывается ли за этим мистицизмом оскорбленное самолюбие и тщеславие, во имя которых проливаются моря крови? В крови ли и ужасе находит мятущийся дух свое успокоение?
Мысль поехать в Теплиц ни на один миг не пришла ей в голову. Она чувствовала, что была бы там чужой… Она не могла бы разделять ни мистических восторгов победы, ни уверенности в святости творимого дела… Ясная, простая жизнь, Бог и правда глядели на нее сотнями глаз умирающих и искалеченных людей. Собственное страдание озарило ей страдания миллионов ей подобных, и холодные вершины мистических настроений казались ей мертвыми, бесплодными пустынями…
На этот раз Дегранж был принят, но готовые фразы замерли на его губах, когда он увидел бледную, спокойную женщину. Но он быстро овладел собою и со скорбным выражением лица произнес:
– Я пришел к вам в тяжелый час, княгиня… ваша утрата.
– Не будем говорить об этом, господин аббат, – сухо и спокойно остановила его княгиня. – Вы хотели видеть меня. У меня мало времени, но это, может быть, касается наших раненых?
Ошеломленный аббат несколько мгновений молча смотрел на это строгое лицо, которое он так хорошо знал и которого не узнавал сейчас.
– Нет, – начал он, – я пришел по другому делу. Я получил письмо от ее высочества. Ее высочество пишет, между прочим, что ее августейший брат не был бы недоволен, если бы его друзья (эта честь касается меня и вас, княгиня) принесли ему лично поздравления с блестящей победой, одержанной его величеством во славу Бога. Подобное письмо должны были получить и вы, княгиня. Я пришел узнать, когда вы соблаговолите выехать, чтобы иметь честь сопутствовать вам?
Он победоносно посмотрел на княгиню. Он очень гордился этим приглашением и думал поразить этим княгиню.
– Боюсь, что вам, господин аббат, – тем же сухим и ровным голосом произнесла Ирина, – придется ехать одному. Я не еду.
– Но желание императора… – начал аббат.
– Но желания мои… – с коротким смехом прервала его Ирина. – Не будем больше говорить об этом, господин аббат; вы больше ничего не имеете сказать? – закончила она, вставая.
– Как! Вы решительно отказываетесь ехать? – спросил аббат.
Ирина пожала плечами.
– Но, может быть, вы что‑нибудь прикажете передать мне там? – продолжал он с тревогой.
Он чувствовал, что без княгини Бахтеевой его ожидает иной прием.
– Не беспокойтесь, господин аббат, – ответила чуть насмешливо княгиня, – все, что надо, я передам сама. Это все? – уже настойчиво спросила она.
Аббату не оставалось ничего больше, как откланяться. Он вышел с бешенством в душе, изумленный и негодующий. Какой черт вмешался в его игру?
Когда старый князь узнал от Ирины о приглашении в Теплиц и о ее отказе ехать туда, он взглянул на нее такими радостными глазами и так горячо пожал ее руку, что она удивилась.
Жизнерадостный и веселый, как всегда, ворвался Зарницын к Новикову. Он был при Кульме в отряде графа Милорадовича, остался цел и здоров и был представлен к Георгию. Это ли не счастье! Он на миг совершенно забыл о недавних тревогах за князя. Но, увидя мрачное лицо Новикова, он сразу стих и вместо приветствия спросил:
– Что случилось?
– Слава Богу, хоть ты‑то цел, – ответил Новиков.
– А разве кто убит? Или ранен? – бледнея, спросил Семен Гаврилыч.
– Приготовься слушать, – сказал Новиков.
Он позвал денщика, велел подать вина и, когда они вновь остались одни, передал другу печальные вести. Взволнованный Зарницын молча слушал.
– Нет, – с непонятной уверенностью воскликнул он, – нет! Левон жив!
Новиков пожал плечами.
– Мы не верим в это, – сказал он.
– Слушай, – начал Зарницын, – это, может быть, странно. Ты знаешь, как я любил и люблю князя, но, клянусь, мое сердце молчит… Смейся, если хочешь, но во мне непобедима уверенность, что он жив! Слушай, я тебе расскажу странную вещь. Я ведь знал, что Левон поехал в полк и Гриша тоже, и, значит, участвовали в сражении под Дрезденом. Ты сам знаешь, как иногда мы бываем суеверны и какие дикие мысли приходят иногда на поле сражения и как иногда нелепо, но непроизвольно, мы искушаем судьбу?
Новиков кивнул головой.
– Так вот, – продолжал Зарницын, – когда Вандам делал последние, отчаянные усилия, мы стояли, ожидая момента броситься на неприятельскую кавалерию в атаку. Я стоял впереди своего эскадрона. И вдруг дымящаяся граната упала у самых ног моей лошади. Уже наступала тьма, и я ясно видел искру фитиля. Я бы, конечно, мог бросить лошадь в сторону, но странная мысль остановила меня. Мне вдруг мгновенно вспомнились вы, и я неожиданно для самого себя загадал: если вы живы, останусь жив и я. Словно оцепенение сковало меня. Я слышал крик, раздавшийся из рядов, но не мог тронуться с места, как зачарованный глядя на красную искру. Время мне казалось бесконечно долгим… И вдруг искра погасла. Граната не взорвалась… Никогда я не был так счастлив в жизни, как в эту минуту. Верь не верь, но Левон жив!
Зарницын говорил с такой глубокой верой в свои слова, что эта вера невольно передавалась Новикову. Он уже начал допускать возможность, что Левон жив.
– Вы все здесь словно сошли с ума, – продолжал Зарницын. – Вы сразу решили, что он убит. Откуда такая уверенность? Слова саксонца? Это, конечно, самое серьезное, но ведь и офицер мог думать, что перед ним труп, не подозревая, что это только глубокий обморок. Кивер? Сабля? Разве это доказательства? Сообщения штаба? Но им давно пора перестать придавать значение. Нет, вы просто сами внушили себе эту мысль и поверили…
По мере того как он говорил, в душе Новикова зарождалась надежда. Он стал вспоминать, как все было, и никак не мог уловить того момента, с которого только предположения о смерти Левона вдруг превратились в уверенность и как эта уверенность овладела всеми близкими и чужими.
Зарницын навестил и Бахтеевых; но если старый князь и оживился несколько от его слов, а Евстафий Павлович горячо поддержал его, то на Ирину его уверенность, по – видимому, не произвела никакого впечатления. Она больше верила своему сердцу, а это сердце все болело и болело…
Гриша же с радостью ребенка ухватился за эту надежду, но при Ирине интенсивно сдерживался предаваться ей.
Пронский поправился настолько, что переехал к жене. Он горячо благодарил Ирину, но было видно, как вообще мучительно для него встречаться с ней, хотя за эту муку он согласился бы быть раненным вторично… Он что‑то хотел и не мог, и не решался сказать ей. На выраженную женой надежду, что, поправившись, он вернется в главную квартиру, чтобы вернуть себе благоволение государя, он коротко и резко ответил:
– Никогда в жизни!
Был чудесный осенний день конца сентября. Поздняя осень уже золотила одежду цветущих садов Дрездена. Улицы были шумны и оживленны. Среди горожан повсюду мелькали цветные мундиры военных. Особое оживление царило около королевского дворца. У ворот, словно изваяния, стояли недвижно в высоких медвежьих шапках гренадеры старой императорской гвардии. На их суровых усатых лицах застыло торжественно – важное выражение. Они словно священнодействовали. Еще бы! Они охраняли своего императора, своего» маленького капрала».
Один за другим подъезжали к дворцу блестящие экипажи, и из них выходили люди в золотых мундирах. Часовые отдавали им честь, сурово и торжественно, и они скрывались за решеткой.
Толпа любопытных мужчин, женщин, детей теснилась перед дворцом, оживленно переговариваясь, стараясь угадать приезжавших. В толпе было много военных, и они снисходительно называли толпе некоторые имена.
– Вот герцог Виченцкий. А это принц Невшательский.
По улице, гремя саблями, пронеслась небольшая блестящая группа всадников. Впереди в темно – малиновом плаще, в шляпе с пышными перьями ехал высокий, очень красивый человек со смелым, но надменным лицом. Черные кудри выбивались из под его шляпы.
– А это король неаполитанский Мюрат, – сказал стоявший в толпе французский стрелок и, сняв кепи, закричал во весь голос:
– Да здравствует неаполитанский король!
Десяток – другой голосов подхватили этот крик. Мюрат слегка кивнул головой и в сопровождении свиты въехал во двор.
В толпе, в первых рядах, стоял молодой крестьянин в широкополой шляпе, с тяжелой суковатой палкой в руках. Давно не бритые черные усы и борода торчали щетиной. Худое лицо имело желтоватый оттенок, глаза ввалились. Он стоял, опираясь обеими руками на свою палку. Он имел вид человека, долго и тяжело хворавшего. Он внимательно прислушивался к разговорам и с любопытством смотрел по сторонам.
Стрелок говорил своему соседу:
– Ну, теперь скоро конец. Император снова вздует их. Наш корпус уже выступил к Лейпцигу. Наш полк идет сегодня ночью.
– Они тоже пошли к Лейпцигу, – сказал его собеседник. – Говорят, что там будет сражение.
– Да, он задаст им, – заметил первый, – ну, уж тогда пруссакам конец!
Во дворе произошло какое‑то движение.
– Император! Император! – закричал стрелок.
Из ворот выезжала королевская коляска, запряженная четверкой цугом белых лошадей.
Молодой крестьянин быстро продвинулся вперед. Раздались восторженные крики: «Да здравствует император!» – и немецкое: «Нoch!»
Это саксонцы приветствовали своего короля.
Мимо крестьянина почти шагом проехала открытая коляска. Он рассмотрел строгий, застывший профиль императора, неподвижно смотревшего прямо перед собой, и добродушное лицо старого короля, ласково отвечавшего на приветствия толпы. Коляска скрылась за поворотом, и толпа, словно исполнив свое дело, медленно начала расходиться.
Крестьянин постоял несколько мгновений как бы в раздумье и потом тяжелой поступью, опираясь на палку, направился к старому городу.
Он остановился у убогого домика, стоявшего среди пустыря, недавно бывшего огородом, теперь истоптанного солдатами, и постучал в маленькое окошечко. Дверь тотчас отворилась, и на пороге показался старик.
– Это ты, Фриц? – спросил старик. – Иди скорее. Тут уж проходили два пьяных француза, постучали, постучали и ушли.
Молодой крестьянин вошел и сел за стол, сняв шляпу.
– Ну, вот что, старик, – начал он голосом, привыкшим приказывать, – я уже достаточно поправился. Сегодняшняя прогулка показала мне, что у меня довольно сил. Я могу уже отправиться восвояси. Согласен ли ты, Копф, проводить меня до Фрейберга? Ты знаешь все тропинки и болота…
Старый Копф задумчиво глядел на бледные, тонкие руки Фрица и молчал. Он боялся. Этот странный гость появился у него несколько дней тому назад. В одну ненастную ночь этот неизвестный упал от усталости и истощения у его порога. Он, видимо, перенес тяжелую болезнь. Он даже сам сказал, что был очень болен; что ездил по делам во время перемирия в Лейпциг и не успел уехать до начала военных действий; там его почему‑то приняли за шпиона и арестовали, но он успел бежать и, уже будучи под Дрезденом, схватил гнилую лихорадку и провалялся в какой‑то деревушке. Поправившись, он пробрался беспрепятственно в город, надеясь возвратиться к семье в Фрейберг, но узнал, что все дороги заняты французами, что ввиду большого числа немцев – перебежчиков и шпионов повсюду усилены дозоры и посты и отдан приказ расстреливать каждого, кто попытается перейти линию расположения французских войск. А между тем ему необходимо вернуться к себе. Он только год как женат. Недавно у лего родился сын. Бог знает, целы ли они, и, кроме того, если он не поспеет домой, то все имущество его перейдет к ростовщику, которому он выдал вексель, рассчитывая оплатить его, вернувшись из Лейпцига.
Все это было похоже на правду, но старый Копф повидал людей, и обмануть его было не так‑то легко. Молодой человек не мог скрыть своих манер, своих белых рук, да и говорил по – немецки, как говорят только знатные господа, хотя и старался подлаживаться под простую народную речь.
Но у него были полны карманы денег русских, прусских и австрийских, и золото, и бумажки, это тоже заметил наблюдательный Копф. Кроме того, он очень щедро платил за гостеприимство. Какое ему дело до остального? Только бы не продешевить! Может быть, это русский боярин? Ведь придется рисковать жизнью. Положим, по своим занятиям браконьера, нищего и бродяги старик так хорошо знал все непроходимые тропинки среди топей и лесов, что почти был уверен в успехе, а все‑таки.
Он долго молчал и наконец с расстановкой ответил:
– Трудно и опасно это, Фриц. Со всех сторон плохо. Тут попадешься – повесят, а у Фрейберга русские войска – там тоже не церемонятся!
– Я ручаюсь тебе за безопасность там! – воскликнул молодой человек.
– Ого, – насмешливо произнес Копф, – уж ты не сам ли фельдмаршал?
Молодой человек нахмурился.
– Кто бы я ни был, – начал он решительным голосом, – здесь за меня не дадут и пфеннига. Знай это. А если ты выведешь меня – я торговаться не буду…
– Если я погибну, – продолжал Копф, – кто позаботится о моей дочери и маленькой внучке? Ведь я одна опора у них. Они теперь сидят в Заале да меня поджидают.
Копф притворился, что вытирает глаза при воспоминании о воображаемой дочери и внучке.
Незнакомец, видимо, понял это и, усмехаясь, сказал:
– Ну, что ж, если надо, обеспечь еще свою бабушку. Это твое дело… Сколько? – решительно закончил он.
Копф забрал побольше воздуха и словно выпалил:
– Тысячу прусских марок золотом!
Он даже глаза зажмурил. Секунда молчания показалась ему бесконечной.
– Очень хорошо, – спокойно ответил молодой человек, – ты получишь их.
– А задаток? – жадно спросил Копф.
Молодой человек вынул из кармана увесистый кожаный мешочек и высыпал его содержимое на стол.
– Вот, – сказал он, – десять австрийских двойных дукатов и десять русских империалов. Остальное получишь во Фрейберге.
Копф дрожащими руками пересчитал монеты. Теперь он уже не сомневался, что перед ним русский боярин. Кто, кроме русского, может так безумно швырять деньги?
– Хорошо, – сказал он, – кто бы вы ни были (Копф перешел на почтительное» вы»), – я постараюсь проводить вас. Я надеюсь, что это мне удастся. Мы выйдем ночью.
– Решено, – произнес молодой человек, – а я отдохну.
С этими словами он лег на стоящую в углу постель и скоро, по – видимому, заснул.
Старик долго всматривался в его лицо. Его мучило любопытство, но не было возможности удовлетворить его. Под столом он увидел оброненный незнакомцем платок. Он тихонько поднял его и начал внимательно рассматривать.
Платок был тонкий, хорошего полотна. В углу платка виднелась корона и под ней монограмма» Л. Б.». Копф покачал головой и осторожно положил его на кровать рядом со спящим. Потом отошел в угол, раскрыл сундучок, вынул из него кожаную куртку, такие же штаны и пару старых пистолетов. С наступлением темноты молодой человек проснулся. Копф был уже готов. Сон, видимо, подкрепил молодого человека.
– Пора? – спросил он.
– Скоро, скоро, – ответил старик, – мы еще успеем закусить.
Он подал хлеб, сыр и кувшин пива. Не торопясь они закусили, выпили, выкурили по трубке и поздним вечером вышли в опасный путь…
Буквы на платке верно указывали имя владельца. Этот молодой крестьянин был князь Левон.
Он сам ясно не понимал, как ему удалось спастись. Когда после битвы он впервые пришел в себя, он увидел себя в маленькой полутемной комнатке, похожей на чулан. В углу словно кто‑то копошился.
– Кто там? – спросил Левон по – русски.
– Славу Богу, вы пришли в себя, господин офицер, – услышал он ответ на немецком языке
Тогда Левон произнес по – немецки:
– Скажите, где я?
Чья‑то рука отдернула от окна занавеску, и Левон увидел молоденькую девушку, бедно, но чисто одетую.
Левон сделал движение и застонал от боли. Ему показалось, что на всем теле его нет ни одного живого места.
– Ради Бога, тише, – продолжал тот же голос, – вам вредно всякое движение. Погодите, я сейчас сяду около вас и все вам расскажу.
Она налила стакан молока, поставила рядом с ним на табуретку и сама села на стул около кровати.
У нее было милое, чистое лицо с темными глазами. Темно – русые волосы были заплетены в две косы.
– Ну, теперь слушайте, – начала она. – Вы в селе Земме, в двух милях от Дрездена, в квартире сельского учителя Отто Циммера, у которого есть дочь Мария, – это я. Теперь я расскажу, что знаю про вас. Вас провозили здесь вместе с раненым французским офицером французские санитары. По дороге сочли вас мертвым и поручили лестным жителям похоронить вас, непременно в вашем мундире. Они осмотрели ваш бумажник и велели хранить его на всякий случай, если потом найдутся ваши родные. Мой отец присутствовал при этом. Когда они уехали он увидел, что вы живы. Тогда он перевез вас к себе, и Бог помог нам, – с чувством закончила она, – вы пришли в себя. Это было двадцать восьмого августа.
– А сегодня? – слабым голосом спросил Левон.
– А сегодня пятнадцатое сентября, – ответила Мария. – Но теперь довольно. Выпейте молока и постарайтесь заснуть.
Она встала.
– Благодарю, я русский офицер, и моя фамилия Бахтеев, – тихо сказал Левон, закрывая глаза.
С этого дня его выздоровление пошло быстрым ходом. Рана в плечо заживала. Главная опасность была вызвана страшным ударом по голове. Голова не была разрублена. Удар был нанесен, должно быть, банником. Можно было ожидать воспаления мозга, но теперь опасность миновала.
– Уж как мы боялись, – рассказывала Мария, – чтобы к нам не заглянули баварцы или виртембержцы. Французы – те ничего. Но эти едва ли пощадили бы вас, а вместе с вами и нас за укрывательство. А вы как нарочно все время бредили по – русски, господин Бахтеев.
– Я бредил? – спросил Левон, – о чем же?
– Мы не понимаем по – русски, – покраснев, ответила Мария.
– Но я же называл кого‑нибудь? – допытывался Левон
– Вы часто повторяли одно женское имя, – тихо и смущенно ответила Мария, – но я не помню его, – торопливо добавила она.
Старый Циммер относился к Левону, как к родному. Своим обликом, разговорами, энтузиазмом он очень напоминал Левону Готлиба Гардера. Мария оказалась развитой молодой девушкой. Она хорошо пела, и Левон с удовольствием слушал ее. После перенесенных страданий, и нравственных и физических, в его душу снизошло какое‑то успокоение, какая‑то кроткая и умиляющая примиренность с жизнью и с людьми. С тоской и любовью, но без тени озлобления, думал он об Ирине и обвинял себя. Зачем он уступил чувству ревнивой ненависти и уехал сразу, с презрением к ней? Не лучше ли было прийти к ней, остановить ее, если не поздно, а если поздно, пожалеть и поддержать ее, слабую, одинокую? А, быть может, это все не то, что заподозрил он?.. И разве можно было произносить приговор, не зная, есть ли вина? Что теперь там? Его, конечно, уже оплакивают как мертвого. Какой удар для дяди! Для его друзей, если они еще живы… И чувство жалости к ним и к себе наполняло его душу…
Он не знал, чем отблагодарить Циммера и его дочь за свое спасение. По счастью, на нем уцелел пояс с деньгами. Но едва он заикнулся о деньгах, как старик обиженно замахал руками.
Эти дни, проведенные в тихом домике Циммера, были отрадой для его усталого сердца. Старик передавал ему все новости. Он рассказал, что русские одержали большую победу под Кульмом, что Ней был разбит под Денневицем, а Удино при Гросс – Беерене и что дела французов плохи. Что Наполеон стягивает свои войска к Лейпцигу и что туда же идут массы союзных войск.
В одно утро, когда Левон чувствовал себя крепче, он решительно объявил, что идет к своим. Несмотря на все возражения, он стоял на своем. Уступая ему, Циммер приобрел для него простую одежду, и Левон отправился в Дрезден, провожаемый благословениями старого учителя и его дочери.
Но он плохо рассчитал свои силы и свалился у дома Копфа, который и подобрал его, приютил на несколько дней и теперь вел тайными тропинками к Фрейбергу…
Поставив ногу на бархатный стул и наклонившись над столом, Наполеон рассматривал лежавшую перед ним карту окрестностей Лейпцига.
Комната имела богатый и даже роскошный вид, с портретами в художественных рамах на стенах, бархатной мебелью, тяжелыми дорогими портьерами и большим зеркалом в чеканной раме темного серебра. Наполеон с главной квартирой занимал замок банкира Феттера в окрестностях Лейпцига в Рейднице.
В глубоком молчании стояли по другую сторону стола начальник штаба Бертье принц Невшательский, король неаполитанский Мюрат и маршал Макдональд герцог Тарентский. Бертье имел озабоченный вид, Мюрат был заметно сконфужен и смущен. Он только что был потрепан в неудачном деле при Либерт – Волковице, о чем уже утром подробно доложил императору, не возбудив, однако, против себя особого неудовольствия. Герцог Тарентский был угрюм и мрачен, так как его до сих пор мучил стыд за проигранное дело при Кацбахе. Бертье тоже имел достаточно причин быть озабоченным. Три дня тому назад он получил письмо от баварского короля Максимилиана – Иосифа, очень успокоившее его и императора в верности ему, среди общего начавшегося колебания, сильной Баварии. С льстивостью и подобострастием немецкого принца баварский король пи сал, между прочим:
«Привязанность моя к императору и Франции не изменилась ни на одно мгновение, и потому вы можете быть уверены, что я готов сделать даже невозможное для исполнения желаний его императорского величества… Прошу вас засвидетельствовать мое глубочайшее уважение императору; скажите ему, что я к нему привержен более, нежели когда‑нибудь, и если я не делаю еще больших усилий, то единственно оттого, что этого не позволяют мне ни физические, ни моральные средства… Анспах и большая часть Зальцбурга, Тироль и Бромберг, где много членов древнего дворянства, Нассау и Бейрейт большею частью сомнительны. Несмотря на то, они должны делать по – нашему, хотя бы то мне стоило жизни…»
И так далее, все в том же роде. Так писал Максимилиан, а на другой день стало известно, что им подписан союзный договор с коалицией, с обязательством выставить тридцатишеститысячную армию в обмен на независимость Баварии и крупную сумму английским золотом.
Измена в такой момент делала очень затруднительной работу начальника штаба. Кроме того, отдельные поражения Нея, Макдональда и особенно Вандама требовали новых соображений. Бертье был поражен спокойствием императора. Все эти удары только скользили по непроницаемой брони его духа, не выводя его из равновесия. Он сейчас же исключил Баварию из своих стратегических расчетов и мгновенно составлял новые комбинации, неотразимые и математически точные, гибельные для врагов, если бы судьба, словно возмущенная долгим служением ему, не спутывала неожиданно его карты…
Лицо императора оставалось спокойно и задумчиво. Но вот едва заметная улыбка слегка тронула углы его губ. И, барабаня пальцами по карте, он запел, невероятно фальшивя:
Это был припев знаменитого революционного гимна» Chant du depart».
Маршалы молча переглянулись, и их лица просветлели. Ударив ладонью по карте, Наполеон убрал ногу со стула и взглянул на маршалов блестящими светлыми глазами.
– Черт возьми! – воскликнул он, – на протяжении полукруга в три – четыре лье триста тысяч союзников, имея по фронту тысячу двести орудий, кажется, не представляют ни одного уязвимого места!
Веселый тон императора странно противоречил смыслу его слов. Но если император говорил так, значит, он предвидел где‑то удачу.
Помолчав несколько мгновений, он снова начал:
– Господин король, нельзя сказать, чтобы ваше дело при Либерт – Волковице было особенно удачно. Вы неумело обращаетесь с большими массами кавалерии.
Мюрат вспыхнул.
– Ну, ну, – заметил Наполеон, – завтра вы исправитесь, я уверен в этом. Что касается вас, герцог Тарентский, – обратился он к смущенному Макдональду, – то я знаю, вы талантливы, деятельны, преданы мне, но вам недостает счастья… Однако вы завтра будете под моей звездой. Мы готовим громовой удар! Вот смотрите, мои друзья.
Наполеон склонился над картой. Маршалы почтительно наклонили головы к карте, следя за белой рукой императора.
– Вот где гибель, – произнес он, указывая пальцем на селение Госсу, находившееся в центре неприятельского расположения. Позиции союзников представляли собою полукруг, охватывающий Лейпциг, и навстречу им стальной пружиной выгибался полукруг французского фронта, прикрытый с правого фланга непроходимыми болотами Плейссы.
– Сюда, – продолжал, одушевляясь, Наполеон, держа палец на Госсе, – мы направим адский огонь, под прикрытием которого кавалерия неаполитанского короля обрушится на центр неприятеля, поддерживаемый только Витгенштейном и тонкой линией пехотных полков почти без артиллерии. Центр будет прорван прежде, чем успеют подойти резервы. Тогда с нашего правого крыла в этот прорыв устремятся Виктор и Удино, а правым крылом неприятеля займутся Мортье и Макдональд.
Наполеон выпрямился, глаза его приобрели нестерпимый блеск, устремленные куда‑то вдаль, и он медленно закончил:
– В одиннадцать часов мы начнем сражение. В четыре часа, неприятельский центр будет прорван. В шесть – левое крыло неприятеля будет уничтожено, а правое начнет отступление. К наступлению темноты союзные войска будут опрокинуты на свои резервы, и все будет кончено…
Слова и тон императора дышали такой непоколебимой уверенностью, что даже осторожный Бертье воскликнул:
– Победа обеспечена!
Таким они видели Наполеона накануне Аустерлица, когда так же, как и сейчас, точно по часам он определил все фазы сражения.
Солнце ярко светило на безоблачном небе. Осенний воздух был чист и прозрачен, когда час спустя император с блестящей свитой медленно проезжал по фронту своих войск. Его уверенность в победе, казалось, передалась его войскам. Оглушительные крики: «Vive l'empereur!» – гремели победой и зловещей угрозой доносились до фронта союзных армий.
А в главной квартире союзников в селе Пегау царила неуверенность и растерянность. Один император Александр старался внушить всем бодрость и собственную уверенность и определить план сражения.
Все словно испугались, очутившись лицом к лицу с Наполеоном во главе двухсоттысячного войска.
Тут были все силы союзников, и разгром их армий вернул бы Наполеону прежнее владычество в Европе и навлек грозную кару на Пруссию и Австрию. Даже император Франц потерял свое обычное спокойствие. В случае проигрыша – Наполеон не пощадит его. Что касается Фридриха, то на него было жалко смотреть. Он знал, что на карту поставлена Пруссия и его династия. Забившись в угол, он не вмешивался в разговоры и исподлобья, почти с ненавистью, поглядывал на ясное лицо Александра.
Князь Шварценберг, приписав, в качестве главнокомандующего, исключительно себе победы при Гросс – Беерене, Кацбахе, Денневице и даже Кульме, решил, что он великий стратег, и насколько раньше был податлив, настолько теперь неожиданно стал упрям. Считая лучшей тактикой обход неприятеля, он направил главнейшие силы в болота Плейссы и Эльстера на правый фланг французов. Напрасно ему указывали на непроходимость этих болот и приводили в доказательство, что Наполеон не счел нужным даже прикрывать этот фланг. Шварценберг пожимал плечами и с упрямой улыбкой повторял:
– Тем хуже для него!
Жомини, граф Толь, Барклай‑де – Толли и сам государь истощили все доводы, но князь стоял на своем.
Наконец государь с побледневшим лицом, с засверкавшими жестким холодным блеском глазами резко встал со стула и, ударив ладонью по столу, сказал:
– Хорошо, господин маршал, так как вы упорствуете, вы можете делать с австрийской армией все, что вам угодно. Но что касается русских войск, – они пойдут на правую сторону Плейссы и никуда больше!
Шварценберг поклонился, но своего плана не изменил.
На этом и кончился совет.
Таким образом, в день битвы предполагалось действовать по двум планам, противоречащим друг другу.
Действительно, прав был прусский король, когда говорил, что в случае успеха союзники будут обязаны только одному Господу Богу!
С большими трудностями удалось Левону добраться до русских войск и отыскать свой полк уже на марше в Галле. Пятый драгунский вошел в состав корпуса Раевского. Левону удалось приобрести казачью лошадь и все казачье обмундирование. Нечего говорить, с каким восторгом его приветствовали в полку офицеры и солдаты его эскадрона. К своему большому утешению, он нашел там Новикова и Зарницына, которому удалось‑таки добиться перевода в пятый драгунский ввиду огромной убыли в этом полку офицеров. Перемена, происшедшая в князе, поразила всех знавших его и больше всего Новикова. Он стал мягче, доступнее. От прежней холодной гордости не осталось и следа…
Новиков рассказал ему о ране Белоусова, теперь почти поправившегося, об отчаянии всех, когда его сочли убитым, и особенно старого князя. Передал он и впечатление, произведенное этим известием на княгиню, и заметил, как дрогнуло его лицо.
Но Левон не задал ни одного вопроса о ней, хотя усиленно расспрашивал о дяде и Грише. Очень тронула его привязанность Егора, и тут же он решил в душе дать вольную ему, всей его семье и наградить его.
– Бедный старик, – с умилением сказал он о дяде, – я никогда не подозревал, что он так любит меня.
Словно укор совести чувствовал он, думая о нем. И, кажется, Левону было бы легче, если бы он услышал о полном равнодушии старика.
Вечером стало известно, что утром войска двинутся в общую атаку.
Офицеры собрались у Громова для последних распоряжений. Немного осталось их. Но такова война. Сегодня ты, а завтра я. Среди офицеров царило бодрое настроение.
Зарницын уже успел со всеми подружиться и, сидя в углу, тянул с Багровым коньяк. О делах говорили, собственно, очень мало. Обругали Шварценберга, рассказали несколько анекдотов про Блюхера, единогласно решили, что немцы неблагодарные и ненадежные союзники, и перешли к картам и выпивке.
Новиков и Бахтеев хотя и старались приноровиться к общему настроению, но это не удавалось им. Когда все уселись за столы, они незаметно вышли.
Ночь была тихая, звездная. За деревней горели бивачные огни. Со стороны Лейпцига виднелось зарево. Изредка слышался лай собак и окрики часовых.
– Тоска, – произнес Новиков.
Бахтеев молчал. Ему не хотелось нарушать какого‑то еще никогда не испытанного им возвышенного строя души.
«Удивительно, – думал он, глядя на далекие звезды, – отчего так смирилась душа? Отчего нет в ней ни ревности, ни злобы, а только любовь и сострадание? И отчего стыдно вспомнить эту ночь в саду, за деревьями». И сейчас он ясно сознавал, что был бы глубоко несчастен, если бы Ирина уступила его едва сдерживаемой страсти… Он одного хотел, чтобы это настроение не проходило, но где‑то в глубине души словно шевелилась смутная боязнь. Дремавший зверь проснется. Вихрь безумия страсти, ревности опять охватит его, лишь только он опять очутится в той же обстановке и увидит то же… Но пока так светло и тихо на душе, как в этом небе…
– Знаешь, Данила Иванович, – начал он после долгого молчания, – не могу объяснить тебе, что произошло со мною и как это все случилось. Это сделалось во время болезни. Вдруг как‑то моя душа затихла… Это трудно рассказать… Ну, как будто я вдруг почувствовал, что нахожусь в чьей‑то доброй власти. Как будто кто‑то внушил моей душе: не волнуйся, не страдай, не ищи; я найду, успокою, укажу… И как будто я сам перестал принадлежать себе… Странно, правда?
Новиков покачал головой.
– Я не понимаю этого, – ответил он. – Я не понимаю, как можно перестать страдать, пока есть причина для страдания. Это, может быть, просто усталость души. Вроде того, как бывает с телом. Как было со мной. Я долго не переставая страдал от раны, и вдруг боли прекращались и казалось даже невозможным, чтобы они возобновились. Но через несколько часов они возобновлялись с новой силой. Это просто измученное тело уже переставало на некоторое время чувствовать боль, теряло свою чувствительность. Так и с душой. А ты еще слаб. Ты еще не поправился.
Бахтеев, действительно, еще не поправился. Он не мог еще свободно владеть левой рукой, испытывал при каждом резком движении мучительную боль в плече. У него почти все время болела голова и часто кружилась..
– Не знаю, – задумчиво ответил он, – только бы это не прошло..
– Как‑то ты завтра? – с тревогой сказал Новиков, – не лучше ли тебе уехать в тыл?..
– Как не стыдно говорить это! – воскликнул Левон. – Я сумею держаться на лошади, а правой рукой я владею свободно.
– Смотри, сигналы, – воскликнул Новиков, указывая вдаль рукой.
Высоко в небо взлетели одна за другой со стороны Пегау три белые ракеты и рассыпались блестящими искрами. И почти тотчас с другой стороны взвились три красные ракеты.
Это были условленные сигналы Главной и Силезской армий, которыми они извещали друг друга о своей готовности к предстоящему бою.
На высоком холме Вахау, в центре позиции за Госсой, уже с утра стояли два императора и король с их блестящей свитой. С ними был и князь Шварценберг. С высоты ясно было видно расположение своих и неприятельских войск, а в подзорную трубку можно было разглядеть фигуру Наполеона, объезжавшего фронт.
В девять часов утра был подан сигнал к общей атаке, и линии войск заколебались, и густые колонны двинулись на французов. Оглушительно заревели орудия, и дым застилал поле сражения. Дым становился все гуще. Следить за боем уже не было возможности… Только сверкал в дыму огонь, да слышались сливавшиеся с гулом орудий и ружейными выстрелами грозные крики сражающихся…
Александр был бледен, но спокоен. Фридрих беспокойно озирался, минутами вздрагивая, как и его лошадь. Франц то и дело обращался к Шварценбергу, который, почтительно склонившись в седле, давал объяснения.
За ними стояла свита, а у подножия» Холма монархов» в качестве конвоя стоял дивизион лейб – казаков под командованием полковника Ефремова, численностью 500 человек.
То и дело со всех сторон скакали ординарцы и докладывали о положении дел. Русские докладывали государю, прусские – Фридриху, а австрийцы Шварценбергу.
К полудню выяснилось, что атаки союзников отбиты по всему фронту и французы перешли в наступление.
Союзники медленно отступали.
Наступал решительный момент боя, предсказанный Наполеоном.
Тесня союзников, французы подвезли свои батареи к Госсе. Пехота бросилась на фланги, открывая батареи, и 150 французских орудий грянули разом. Отдельные выстрелы слились в один рев. Тучи снарядов полетели в центр расположения союзников.
Словно вихрь поднялся от этого сосредоточенного огня. Как молнии, сверкали в дыму вспышки выстрелов, и было видно, как в воздухе мелькали искалеченные тела…
И под прикрытием этого огня и справа, и слева двинулись французские колонны…
Но вот вдруг наступила мгновенная тишина. Замолкли пушки, дым немного рассеялся, и показались волнующиеся ряды блестящей кавалерии. С холма монархов невооруженным глазом можно было видеть неаполитанского короля впереди своей кавалерии.
Несколько мгновений царила тишина. Потом раздалась команда:
– Marche! Marche!
И блестящая кавалерия бросилась в бешеную атаку на Госсу.
Без шляпы, с развевающимися черными кудрями, в малиновом с серебром плаще несся Мюрат впереди. Рядом с ним скакал Понятовский.
Бледный, как смерть, Франц обернулся к Шварценбергу. Фридрих закрыл рукой глаза. Александр напрягал последние силы, чтобы казаться спокойным.
Русские успели выдвинуть резервную батарею. Но под неудержимым натиском Мюрата центр уже дрогнул, часть батареи была стремительно захвачена, прикрывавший ее батальон Кременчугского полка в одно мгновение был изрублен…
Центр был прорван. Французские кирасиры очутились в восьмистах шагах от холма монархов.
Бледный и взволнованный, Александр обернулся и, указывая дрожащей рукой на волны неприятельской кавалерии, произнес:
– Казаки, остановите!
В одно мгновение граф Орлов, бывший в свите, подскакал к лейб – казакам и передал им слова императора.
Но дивизион уже давно с трепетом следил за бешеной атакой французских кирасир. Услышав приказание, полковник Ефремов выехал вперед, встал перед дивизионом, перекрестился большим крестом и, обращаясь к казакам, крикнул:
– Братцы, умрем, а дальше не допустим!
Казаки двинулись рысью, размыкаясь в лаву и на ходу беря пики наперевес. Перед ними впереди был топкий ручей, а за ним возвышенность, которая скрыла их движение от неприятеля. Перестраиваясь в лаву, казаки на рысях переправились через ручей, взлетели на возвышенность и с диким гиком ринулись на неприятеля. Кирасиры смешались, дрогнули и повернули назад, преследуемые казаками…
Но остальная масса французских войск неудержимо катилась вперед.
План Наполеона был выполнен. Было четыре часа, когда ему донесли, что центр противника прорван. Император тотчас послал известие о победе своему другу саксонскому королю и приказал звонить в Лейпциге во все колокола.
Но судьба снова опрокинула все его расчеты. Победоносному натиску французов преградила путь вторая гренадерская дивизия Раевского. Свернутые в каре, ощетинившись штыками, неподвижно, как скала, стояли русские, без единого выстрела. Семь раз обезумевший Мюрат бросался в бешеную атаку и семь раз был отброшен с огромными потерями. А между тем свежие резервы все прибывали и прибывали, заполняя брешь. Занесенный страшный удар обрушился на пустое место. Но страшное напряжение ослабило армию Наполеона и нечем было пополнить убыль в войсках. Единственный успех выпал Наполеону на его крайнем правом фланге, где он захватил в болотах Плейссы австрийскую колонну Марфельда, предусмотрительно высланную ему в обход Шварценбергом.
Ночь прекратила сражение.
Наутро ждали новой битвы. Пятый драгунский принимал участие в отражении кавалерийских атак, но отделался легко. Людские потери были незначительны, из офицеров немногие были ранены, но так легко, что после перевязок никто не пожелал оставить строй.
Ночью у костра собрались офицеры. Бахтеев так был измучен, что лишь только лег, завернувшись в шинель, как заснул крепким сном. Настроение у всех было радостное. Все понимали, что сегодняшний день выигран; с минуты на минуту ждали прибытия новых армий – Бенигсена и Бернадотта. Но усталость одолевала всех. Скоро все улеглись спать.
К величайшему удивлению, на следующий день было тихо. Пронесся слух, что будто Наполеон предложил перемирие. Весь день, кстати, воскресный, прошел спокойно. Утомленные войска отдыхали.
После целого дня битвы Новиков словно оживился. Бахтеев тоже чувствовал себя вполне бодрым, и даже рука как будто переставала болеть.
К вечеру уже был получен приказ готовиться к бою…
С зарею все были на местах, а в семь часов обе армии бросились друг на друга с беспримерным ожесточением.
Но особенно отчаянный бой загорелся в центре французского расположения. С невысокого холма сам Наполеон наблюдал за этим боем; вид неподвижной фигуры в треуголке, казалось, удесятерял силы его солдат. Железной стеной стоял корпус Виктора. И колонна за колонной союзников бросалась в атаку в штыки. Едва успевали французы отбить одну колонну, как на смену ей являлась другая. Французская артиллерия встречала атакующих чугунным градом гранат и картечи, скашивала целые ряды, но на месте их вырастали другие. Десять раз ходили русские в штыки, и десять раз их опрокидывали назад. И по всему фронту гремели не умолкая пушки и трещали ружейные выстрелы, пока не раскалились пушки и ружейные стволы не стали жечь рук, так что уже не было возможности продолжать стрелять.
Тогда по всему фронту закипел рукопашный бой. Несмотря на подавляющее превосходство в силах, союзники не имели видимого перевеса.
Но вот свежий саксонский корпус, стоявший на левом крыле французов, с почти еще не стрелявшими орудиями, зашевелился и быстро двинулся вперед.
– Какая отвага! – воскликнул Наполеон, заметивший их движение. – Они достойны своего короля!
Он продолжал следить за их движением, и вдруг произошло что‑то необъяснимое. Саксонская пехота уже скрывалась за холмом, а въехавшие на холм орудия повернули жерла на французские полки. Еще мгновение – раздался гул, и огненная картечь внесла смятение и смерть в ряды французов…
– А! – только коротко произнес император.
Кто‑то подставил ему складной стул, и он тяжело опустился на него около потухающего костра. Сражение утихало, и странная мертвая тишина спустилась на поле кровавой битвы. И зловещее, и сказочное зрелище представляло это поле. Словно могущественный чародей заворожил отважных бойцов. Они спали! Спали лежа, спали, прислонившись к пушкам, сидя на повозках, верхом на лошадях, спали лошади в артиллерийских запряжках…
Это было сонное царство рядом с царством мертвых…
Опустив на грудь голову, сидел император. Глаза его были закрыты. Спал он или находился в бессознательном состоянии?.. Ночь темнела. Приехавшие за приказанием маршалы и высшие генералы, не смея нарушить его покой, угрюмо и молча толпились у бивачных огней. Загорались звезды. Взошла луна. Наполеон очнулся и отдал последние распоряжения об отступлении. Ему подали лошадь, и, молчаливый и страшный, он поехал в Лейпциг в сопровождении своих маршалов, не решавшихся даже разговаривать между собой.
В Лейпциге ему было приготовлено помещение под вывеской» Прусский герб».
Союзники не победили ни в первый, ни во второй день боя, но они истощили на половину численности армию Наполеона, а сами получили подкрепление свыше ста тысяч свежих войск.
Наполеону оставалось одно – отступить с наименьшими потерями.
Кровавое зарево горело над Лейпцигом. Пылали окрестные селения и дома предместья, подожженные долетавшими сюда снарядами.
Гремевшая с утра канонада затихла. Долго прислушивались напуганные горожане, но, ободренные тишиной, мало – помалу стали появляться на улицах.
По глухой и тесной улице, спускающейся на самый берег Эльстера, осторожно и боязливо пробиралась молодая девушка. Был уже поздний вечер, но на улице было почти светло. На берегу Эльстера пылал ряд домиков, а в небе стояло огромное зарево. Голова девушки была покрыта платком, наполовину закрывавшим ее лицо. В руках ее была маленькая корзина. Дойдя до крайнего, полуразрушенного дома, она остановилась и тихонько постучала в окно, на котором был наклеен вырезанный из бумаги башмак. Внутри тотчас послышался радостный лай, дверь открылась, и огромная собака одним прыжком очутилась возле девушки.
– Тише, тише, Рыцарь, – лаская собаку, произнесла девушка. Это была Герта.
В маленькой каморке, разделенной пополам рваной занавеской, ее встретил старый Готлиб.
Со времен Бунцлау он сильно одряхлел, но глаза его были ясны, и по – прежнему та же ласковость и доброта внутренним светом озаряли его лицо.
За занавеской слышался легкий храп. Это мирно спал их хозяин, старый башмачник Гебель. На деревянном столе, воткнутый в бутылку, горел сальный огарок.
Герта тоже сильно изменилась. Ее лицо утратило нежную неопределенность очертаний ранней юности. Она выглядела старше своих лет, глаза стали глубже и серьезнее. За полгода ее волосы значительно отросли, так что она уже могла собирать их в узел. Она сильно похудела и побледнела.
– Ну, отец, – весело сказала она, – мне сегодня повезло. Я отнесла башмаки и получила свою долю. Старому Гебелю я принесла талер, как он хотел, а свою долю получила хлебом и картошкой. Это нам удобнее, правда, отец? Теперь в Лейпциге с талером можно умереть с голоду. – Говоря, она вынула из корзинки большой ломоть хлеба и с десяток печеных картошек. – Да к этому прибавь, отец, – продолжала она, – что сама я сыта, так как фрау Либнехт была сегодня так великодушна, что заставила меня поужинать у нее по случаю, как говорила она, победы над тираном!
Герта рассмеялась.
– Ты на самом деле ужинала? – серьезно, почти строго спросил Готлиб.
– На самом деле, – засмеялась Герта, – я ела молочный суп. Признаться, мне было немного совестно, так как тебе придется и сегодня и завтра есть только черный хлеб и картошку… Нет, ты подумай, отец, хлеба нет во всем городе. То есть, конечно, он есть, вот, например, у фрау Либнехт, но никто не продает его. Подумай, сегодня для самого императора и его свиты с трудом достали хлеба на восемнадцать с половиной грошей. Не смешно ли! Ну, кушай же, отец, – закончила она,
– Выделим по обычаю и Рыцарю.
– Ему полагается одна треть, – смеясь, сказала Герта. – Моя сегодняшняя порция идет тебе, отец, так как я сыта.
Она отрезала от ломтя хлеба, взяла несколько картошек и положила в угол Рыцарю. Рыцарь понюхал и не торопясь начал есть, словно желая показать, что он был уже почти сыт. В Рыцаре было прирожденное благородство.
Герта с любовью смотрела на отца, и, когда он хотел отказаться от ее порции, она настояла, чтобы он съел ее.
Порции действительно были не велики, и Готлиб с удовольствием съел вторую. Но если бы он знал, что у фрау Либнехт, истинной пруссачки, не допроситься и снегу среди зимы и что Герта только смотрела, как фрау Либнехт ела молочный суп, то он предпочел бы отказаться и от своей порции и тоже сумел бы сказать, что старый Гебель угостил его обедом, хотя старый Гебель мало чем отличался от фрау Либнехт и сдал полкомнаты за работу Герты. Она работала за него целые дни, кроя кожу и сшивая по указанию и под его руководством туфли и башмаки, получая за это, помимо помещения, десять грошей с башмаков и пять грошей с туфель, то есть примерно около тридцати копеек и пятнадцати.
И при этом еще считал себя благодетелем.
Герта переносила и работу, и голод и глубоко затаила в себе свое горе и свои тревоги. Она не знала, убит или нет Новиков, или ранен, или попал в плен и заключен в какую‑нибудь крепость? Она ревниво берегла тайну своей любви, не признаваясь отцу, и, зная его нежную душу, не посвящала его в свои тревоги. Но жизнь утратила для нее всякое значение. Дорогой ценой обходилась ей ее кажущаяся веселость, старый Готлиб не видел ее слез, не знал о ее бессонных ночах и не слышал ее заглушённых рыданий в тишине ночи… А наутро, улыбающаяся и ласковая, она снова сидела за работой… Только Рыцарь мог бы рассказать, как иногда, обняв его за шею, она шептала ему непонятные слова, и крупные слезы падали на его шелковистую шерсть.
Своим спасением Герта была обязана мужественной защите д'Обрейля. Наглый баварец не смел употребить насилие против молодого гвардейца, сына сенатора. И не казнил их своим судом, как хотел первоначально. Д'Обрейля, несмотря на вооруженное столкновение с ним, он и не думал задерживать. Это было слишком страшно, и за это он мог поплатиться головой. Но все же и сам д'Обрейль не мог идти против категорического приказа императора и не мог поэтому заставить баварца выпустить на свободу Герту. Ее и Ганса отправили в числе других в Дрезден, но в разное время. Д'Обрейль, верный своему слову, вместо того, чтобы ехать в свой полк, повернул за Гертой на Дрезден со своими стрелками, сумел подкупить конвойных, помог Герте бежать до ближайшей деревни, где нашел для нее женский костюм, и, считая ее в безопасности, уехал своей дорогой.
Конечно, надев женское платье, Герта была в безопасности. Но, боясь идти по местности, наводненной неприятельскими войсками и шайками грабителей, немецких дезертиров, она вместо Бунцлау решила идти по безопасному пути в Лейпциг, где к тому же, конечно, легче было найти работу. Верный Рыцарь, вышедший невредимым из сражения, сопровождал ее. О Гансе она не имела никаких сведений. В Лейпциге совершенно случайно она встретила в ратуше отца. Она пришла туда в бюро по предоставлению мест искать работу; за тем же пришел и Готлиб. Надежды на родственников и на уроки не оправдались. Готлиб то здесь, то там устраивался в мелких оркестрах, играл в трактирах, на вечеринках и свадьбах, был и уличным музыкантом… А жизнь в Лейпциге была дорога.
Встретив дочь, Готлиб сразу ожил душой и почувствовал себя счастливым… И вот тут Герта сразу поклялась себе никогда ничем не смущать его покоя. Она обещала ему никогда не расставаться с ним. Она не вернется больше на войну. Это не то, чего она ожидала…
Готлиб ночевал по разным местам, и они отправились поискать помещение. Случай привел их к Гебелю, который все подыскивал себе помощника, и дело сладилось.
Ночью не удалось спать. Весь город наполнился шумом и гулом. Через все заставы беспорядочной массой проходили обозы, артиллерия, везли раненых, шла пехота, ехала кавалерия. Скоро все улицы наполнились отступающими войсками. Поднялся настоящий хаос. Обозы загораживали дорогу войскам. На некоторых улицах и аллеях образовались такие пробки, что не было возможности пройти даже одинокому пешеходу. Крики и ругань стояли в воздухе. И вся эта масса беспорядочными шумными потоками с разных улиц текла главным образом к единственному постоянному каменному мосту через Эльстер – линденаускому. На мосту был сущий ад. Никто никого не слушал. Солдаты не обращали никакого внимания на приказания офицеров.
Сам император долго блуждал по улицам, отыскивая свободный проход, и только с величайшим трудом перебрался через мост.
Его не узнавали!
А отступавшие войска все прибывали и прибывали, тесня передние, не успевавшие переправляться. И едва загорелась заря, загремели орудия и снаряды стали рваться на улицах города.
В домах предместья было опасно оставаться. Все высыпали на улицу, бросив на произвол судьбы свое имущество, боясь быть заживо погребенными под развалинами своих домов.
Отступавшими войсками овладела паника. Обозы были брошены, они загородили собою улицы. Брошены были и орудия. Кавалеристы пробивали себе дорогу среди своих… В отчаянии и ужасе метались мирные жители, нигде не находя прикрытия. Обезумевшая лавина войск все давила на своем пути, а на берег реки все чаще и чаще падали неприятельские снаряды.
У всех застав кипел отчаянный бой. Арьергард французской армии напрягал последние силы, чтобы дать возможность отступить остальным. Союзники ворвались в ворота св. Петра. Охранявшие их баденские войска в самый критический момент изменили Наполеону и перешли на сторону союзников. Неприятельская кавалерия уже показалась на улицах Лейпцига, где закипел рукопашный бой. Казалось, цветущий и богатый город будет обращен в развалины.
Старик Гебель выбежал как безумный на улицу и, не слушая Гардера, успокаивавшего его, бросился прямо к реке. Очевидно, он надеялся вместе с отступавшими французами перейти по временному понтонному мосту. Но как раз в эту минуту у моста разорвался, снаряд… Толпа отхлынула, давя друг друга. Гебель был сбит с ног, и в адском шуме его голос замер под копытами прокладывавшей себе путь кавалерии.
Из всего своего имущества Готлиб захватил только свою скрипку и с Гертой и Рыцарем нашел себе убежище за каменной стеной разрушенного дома. Тут уже была порядочная толпа преимущественно женщин и детей. Дети громко плакали, женщины молились…
Последнее сопротивление арьергарда было сломано. И на плечах французов союзники ворвались в город, тесня неприятеля к реке. От дождей река вздулась, и темные волны Эльстера зловеще шумели под дыханием холодного осеннего ветра.
Князь Понятовский, только что в этот день произведенный в маршалы, и герцог Тарентский руководили лично обороной, находясь на самых опасных местах…
И вдруг, покрывая грохот орудий и крики, и шум битвы, раздался чудовищный взрыв… Это преждевременно был взорван заминированный французами линденауский мост.
Туча камней, повозки, лошади, люди темной массой взлетели на воздух и тяжело упали в волны.
Людьми овладело безумие. И лошади, и люди, толкая друг друга, бросались с высокого берега в темные и быстрые волны Эльстера.
Теснимые со всех сторон, Понятовский и Макдональд старались удержать обезумевших людей, но все было бесполезно…
Надо было спасать себя. Уже неслись на них с диким воем казаки.
И оба маршала, повернув коней, бросились с крутого берега в бурные волны реки, покрытой обломками телег, утопавшими людьми и лошадьми.
Град пуль посыпался на них с берега. Волны относили их вниз по течению. Измученные лошади фыркали и храпели, тяжело держась на воде. Понятовский почувствовал, что ранен. Он высоко поднял шпагу и закричал: – Vive l'empereur!
Вторая пуля ударила его около сердца. Он снова махнул шпагой и с возгласом: «Vive La Pologne!» – с прощальным приветом родине, которую он так любил и за которую умирал, склонился на бок и упал в темные волны…
Шляпа и плащ Макдональда были пробиты пулями, но он достиг другого берега…
Оставшиеся на этом берегу бросали оружие и сдавались тысячами.
Издали еще доносилась канонада, но в городе уже водворялось спокойствие. Страхи миновали. Не было ни разбоев, ни грабежей. Были только единичные попытки со стороны прусских и австрийских солдат, но назначенный комендантом Сакен сразу подавил их с беспощадной жестокостью.
Русские конные дозоры с офицерами объезжали город. По распоряжению Александра в город спешно были направлены обозы и устроена раздача пищи беднейшим жителям.
Во главе десяти драгун Семен Гаврилыч совершал объезд. Уже наступал вечер. Он медленно подвигался среди неубранных еще повозок в Гальском предместье. Наступал вечер. То здесь, то там виднелись разрушенные домики и догоравшие развалины. Толпы разоренных погорельцев беспомощно бродили около своих разоренных гнезд. Проезжая мимо, Зарницын останавливал лошадь и указывал, в каких местах города происходила раздача пищи. Вдруг откуда‑то из толпы с громким радостным лаем к нему бросилась огромная собака. Неистово лая, она прыгала около его лошади, словно стараясь допрыгнуть до всадника…
Что‑то знакомое вспомнилось Зарницьшу. Женский голос, словно испуганный, позвал:
– Рыцарь! Рыцарь!
– Фрейлейн Герта! – крикнул громко Зарницын.
– Это я, – ответил голос, и из толпы вышла девушка.
Зарницын спрыгнул с седла.
– Вы?! – в изумлении воскликнул он. – Вы! Но как вы попали сюда? А меня вы узнали? А что ваш отец?
Герта не успевала отвечать.
– Я вас узнала, господин Зарницын, – ответила она. – Скажите, а ваши друзья здоровы?
Мучительная тревога отражалась на ее лице.
– Здоровы, здоровы, и Новиков, и князь, и оба здесь… но, Боже мой, что с вами? – воскликнул Зарницын, видя, что девушка пошатнулась.
– Нет, нет, ничего, – торопливо ответила она, с глазами, полными слез. – Я так счастлива… Пройдемте к отцу.
Тут только Зарницын заметил, как бледна и похудела Герта и как убого одета… Его сердце сжалось. А когда он увидел старого, ослабевшего Готлиба, сидящего на обгорелых бревнах и прижимающего к груди заветную скрипку, он чуть не заплакал.
«Но они же, наверное, голодны», – с ужасом думал он.
Рыцарь словно обезумел от радости, по очереди бросаясь ко всем трем. Казалось, он понимал, что эта встреча принесла им счастье. Герта обняла его за шею и крепко поцеловала в голову…
Однако надо было что‑нибудь предпринять. Отдав свою лошадь драгунам и приказав двоим следовать за ним, он предложил Готлибу и Герте отправиться вместе искать ночлег. Готлиб смущенно попробовал протестовать, но Зарницын решительно заявил, что настало время отплатить за их гостеприимство.
В эти дни перед русскими офицерами гостеприимно открывались все двери… Главным образом потому, что напуганные бюргеры видели в них защиту от не в меру требовательных своих сородичей, пруссаков и австрийцев, на правах победителей даже не считавших нужным оплачивать гостеприимство…
Зарницын привел своих спутников в первую же хорошую гостиницу» Белый конь». Хозяин сперва покосился на оборванных постояльцев, но блестящая форма русского офицера и еще больше блестящее золото сделали его гостеприимнейшим человеком в мире. Заняв целых три комнаты и заказав лучший ужин, Семен Гаврилович тотчас послал одного из драгун в полк немедленно призвать сюда ротмистра Новикова.
Пока Герта приводила себя в порядок, Готлиб коротко рассказал Зарницыну о своих мытарствах и что знал о Герте.
– Фрейлейн Герта, да вы герой! – воскликнул Зарницын, встречая Герту.
Герта вся сияла от счастья. Слуги быстро накрыли стол, затопили камин, ярко осветили комнату. Придвинув к камину кресло, старый Готлиб смотрел на разгорающийся огонь и тихо плакал…
Зарницын взял на себя роль хозяина. Он налил вина и угощал и Готлиба, и Герту. Но Герта отказалась, сказав, вся закрасневшись:
– Я подожду господина Новикова.
– Понимаю! – воскликнул весело Зарницын, – и выпью один за вас, за него, за вашего отца…
– И за себя, – смеясь, добавила Герта.
– И за Рыцаря! – закончил Семен Гаврилович, осушая стакан вина.
Время шло в оживленной беседе. Но вот в коридоре послышался звон шпор и торопливые шаги. Герта вся замерла, остановясь на полуслове.
На пороге показался Данила Иванович.
– Герта! – задыхаясь, произнес он, протягивая ей руки.
Она протянула ему дрожащую руку, сделала шаг и в то же мгновение очутилась в его объятиях. «Вот оно что!» – подумал Зарницын.
– Мы никогда не расстанемся больше, – прошептал Новиков.
Гардер смотрел, раскрыв рот, ничего не понимая. Радостный Новиков подошел к нему.
– Мы все объясним вам, а теперь обнимите меня, господин Гардер.
– А меня забыли! А меня забыли! – словно хотел сказать своим лаем Рыцарь, пытаясь лизнуть Данилу Ивановича в лицо.
– Здравствуй, здравствуй, верный друг, – сказал Новиков, лаская его.
– Ну, как же не выпить теперь, фрейлейн Герта, – воскликнул Зариицын, – или вы и теперь откажетесь?
Герта сияющими глазами взглянула на Данилу Ивановича.
Те же самые короли, герцоги и принцы: баварские, вюртембергские, баденские, дармштадтские и пр., и пр., и пр., которые недавно с таким подобострастием окружали Наполеона в Дрездене, уверяя его в верности его делу, теперь шумной и жадной толпой перекочевали во Франкфурт, где пребывал после Лейпцигского сражения император Александр. И так же, как у Наполеона, наполняли собою приемные у Александра, и с тем же подобострастием уверяли в своей преданности. И так же, как в Дрездене, они привезли с собою своих министров, уполномоченных, генералов, камергеров и шталмейстеров своих кукольных дворов, а те привезли с собой секретарей и адъютантов. И так же, как в Дрездене, украшенные перьями, в золотых и серебряных мундирах, они взад и вперед носились в бесполезной суете по улицам, привлекая внимание зевак.
Саксонский король пострадал за свою верность своему другу и благодетелю. Он из Лейпцига отправлен в Берлин, и дальнейшая судьба его зависит от великодушия союзников.
Все собирались делить германское наследство Наполеона.
Разгром Наполеона был полный. Едва 70 000 человек, больных, деморализованных, раненых, перетащились через Рейн у Майнца, и то только благодаря последней победе императора, разгромившего при Ганау преградившую ему путь к отступлению австро – баварскую армию.
Германия была свободна. Но никто не знал, что будет дальше. Меттерних настаивал на мире, прусский король, боясь лишиться неожиданно полученной им благодаря Александру львиной доли добычи, всеми мерами поддерживал его. Представитель Великобритании лорд Кэстльри ничего не имел против. Условия предполагаемого мира были немногим тяжелее пражского ультиматума. Не поддерживая этих предположений, но и не отвергая их резко, Александр дал согласие на прекращение военных действий и на неофициальное сношение с Наполеоном. В то же время Александр отдавал распоряжения, которые ясно говорили о его уверенности в продолжении войны. Это очень удивляло дипломатов. Но Александр был дальновиднее их. Он хорошо понимал Наполеона и знал, что для Наполеона – удовлетвориться значением в Европе французского короля, хотя бы и с императорским титулом, равносильно потере всякого обаяния среди французов и плодов всех его побед.
Впоследствии Наполеон ясно определил роль Александра, сказав: «Александр никогда не согласился бы на эти условия, если бы не был уверен заранее, что ничто в мире не заставит меня принять их добровольно».
Но пока все находились в ожидании мира. Князь Шварценберг приходил в ужас при одной мысли вести войну с Наполеоном на его собственной территории. Один Блюхер, теперь любимый гость императора, приходивший в бешенство от одного имени Наполеона, как бык от красного платка, громко требовал похода во Францию. Он мечтал опустошить Францию, взорвать в Париже Иенский мост, напоминавший ему его блистательный подвиг под Любеком, повалить Вандомскую колонну и сам Париж обратить в развалины! Не разделяя его каннибальских вкусов, Александр разделял его ненависть к Наполеону…
Так шли дела, а пока Франкфурт веселился, словно настал карнавал. Театры, концерты, балы, маскарады, парады – сменялись непрерывной лентой.
Во Франкфурт приехала и Екатерина Павловна, и Мария Павловна, на этот раз со своим супругом, герцогом, Саксен – Веймарским.
Дегранж хотя по – прежнему бывал в салонах своих аристократических друзей, но чувствовал себя очень плохо. Заметное недовольство княгиней Бахтеевой отразилось и на нем. Как‑то незаметно его перестали приглашать на интимные беседы. Он оставался совершенно в тени. Его зарождающееся влияние» во славу Бога» быстро испарялось.
Кроме того, восторженное и ясное настроение государя и непобедимая уверенность в почившем на нем благословении Божьем сменили прежний мистицизм.
Пражские лазареты пустели. Выздоровевшие вернулись в свои полки. Оставшихся раненых и больных было отдано распоряжение вывезти в герцогство Варшавское. Ирина непременно хотела ехать во Франкфурт, и их ждали со дня на день. Уже появился Евстафий Павлович в качестве квартирьера.
Пятый драгунский уже давно стоял во Франкфурте. Он вступил в него первым в составе гвардейской кавалерии и кирасир.
Князь Шварценберг и Меттерних непременно хотели, чтобы в качестве вождя и победителя первым вступил торжественно во Франкфурт император Франц, во главе своих войск. Но Александр разгадал тайну их» политического» маршрута и велел и своей, и прусской гвардейской кавалерии спешить во Франкфурт. Делая по пятидесяти верст в сутки, она опередила войска Франца. И Александр торжественно вступил в город накануне австрийского императора, которого он и встретил на другой день, но уже как своего гостя.
Добрый союзник страшно негодовал в душе на такое» коварство» русского императора и чувствовал себя обиженным.
Вслед за ними приехали и Готлиб с дочерью.
Новиков успел снять на окраине города целый домик, и все поселились вместе, опять как в счастливые времена в Бунцлау. Внизу жил Гардер с Гертой, а наверху три друга.
Счастье Герты омрачилось только боязнью предстоящего похода. Левоном во время этого бездействия вновь овладела бесконечная тоска.
В городе уже начался съезд, и он с ужасом ожидал минуты неизбежной встречи с Ириной и иногда думал, что было бы легче, если бы он и в самом деле был убит. Насколько мог, он старался не омрачать общего настроения и часто пропадал из дому по целым дням. Но едва ли не самым счастливым человеком был Гердер. После трудной, тяжелой жизни он нашел наконец покой, а, что главное, – судьба Герты была устроена. Он мог умереть спокойно. И часто поздно вечером, когда уже наступала тишина, он брал свою скрипку и переливал свою переполненную душу в звуки… И тогда его скрипка, казалось, пела молитвы.
Зарницын побывал по делам в штабе и случайно повстречал там князя Андрея Петровича Пронского. Князь почти совсем поправился и с женою уже с неделю жил здесь. Он был необыкновенно изумлен известием, что Левон жив. Спросил адрес и непременно хотел навестить его, а также усиленно звал к себе, говоря, что это очень обрадует его жену, которая так любит и ценит всех Бахтеевых.
Хотя Левон дал себе слово до последней возможности избегать своих светских знакомых, однако после этих слов его неудержимо потянуло в этот круг. Его сердце забило знакомую тревогу и, как он ни боролся с собою, желание что‑то узнать пересилило и он в тот же день поехал к Пронским.
Княгиня Александра встретила его, действительно, с неподдельной радостью.
– Я никогда не хотела верить, что вас нет в живых, – говорила она, – это была бы такая несправедливость судьбы!
И, не ожидая расспросов, она обстоятельно рассказала Левону все, что знала. И о впечатлении, произведенном известием о его смерти, и о лазаретах Ирины, и о ней самой.
– Ваша прекрасная тетушка неузнаваема, – говорила она, – ее нигде, кроме лазаретов, не видно. Никуда не ездит, никого не принимает, даже нашего дорогого аббата. Даже больше, – понизив голос продолжала княгиня, – я знаю от аббата, что она не поехала на приглашение великой княгини, чем там были очень недовольны… Ваша тетушка словно решила порвать со светом и двором… Но мы с ней очень дружны… Вы знаете, ведь мой муж долго лежал после Кульма в ее лазарете… Их ждут не сегодня – завтра.
И княгиня продолжала оживленно говорить, перескакивая с предмета на предмет.
Из всех ее рассказов Левона поразила и взволновала только одна фраза: «она решила порвать со светом и двором»…
Их tete‑a – tete прервал приход Евстафия Павловича. Он вошел с веселой любезной улыбкой, но, увидя Левона, вдруг остановился с раскрытым ртом и широко раскрытыми глазами. Он даже побледнел.
Княгиня не выдержала и звонко расхохоталась.
– Выходец! Выходец! – закричала она.
– Левон!.. Князь!.. Лев Кириллович! – едва приходя в себя, забормотал старик.
– И то, и другое, и третье, – весело отозвался Левон, подходя и обнимая Буйносова.
На глазах Евстафия Павловича показались слезы…
– Милый, голубчик, – действительно растроганный, произнес он, – как же так! Бедный Никита Арсеньевич постарел из‑за этого на двадцать лет… Ирина как тень бродит. Какое счастье! Ведь они только сегодня приехали…
Мало – помалу Евстафий Павлович успокоился.
– Я ведь к вам только за этим и ехал, чтобы сказать, что наши приехали, – сказал он, обращаясь к княгине. – А теперь уж простите, и сам уйду, и его уведу. Радость‑то какая!..
– Ну, что ж, уж Бог с вами на сегодня, – улыбаясь, ответила княгиня. – Идите, только нас не забывайте, – добавила она.
Все это произошло так быстро, так неожиданно, что Левон не мог собраться с мыслями. И радость, и ревность, и любовь – все спуталось в его душе… Он не мог представить себе предстоящего свидания и не мог подготовиться к нему… Пока лакеи снимали с него шинель, Евстафий Павлович, сбросив шубу, стремительно взбежал наверх. Он чуть не сбил стоявших в дверях лакеев и ворвался в столовую. Бахтеевы и Гриша сидели за кофе.
Запыхавшийся Евстафий Павлович остановился на пороге и крикнул:
– Левон жив!
Разорвавшаяся бомба не произвела бы такого впечатления. Гриша вскочил, уронив стул.
– Жив? Где? – закричал он, подбегая к Буйносову.
Ирина откинулась на спинку стула и словно окаменела, неподвижно глядя на отца.
Князь оттолкнул чашку, опрокинул ее и встал.
Но прежде, чем Евстафий Павлович успел ответить, за ним показалось бледное лицо Левона.
Лакеи обратились в статуи. Первый опомнился Гриша и с радостным криком бросился обнимать Левона. Левон едва освободился из его объятий.
– Воскрес! Воскрес! – говорил он.
Никита Арсеньевич, обнимая его дрожащими руками, только и мог прошептать:
– Левон! Левон!!
Княгиня встала, облокотилась на стол и не замечала, как по ее лицу катились слезы. Ее первым движением было обнять Левона. Это было бы так естественно и просто, но она вдруг ослабела и осталась на месте. Никогда еще мучительная любовь Левона не достигала такого напряжения, как сейчас, когда он видел ее такой слабой, беспомощной и прекрасной. Он сделал шаг… и вдруг в его душе со страшной ясностью представился сад, ночь, высокая фигура в плаще… Он весь застыл и, холодно поклонившись, едва прикоснулся губами к протянутой руке…
Расспросы посыпались на него, он едва успевал отвечать. Весть о его возвращении уже обежала весь дом. То и дело у дверей осторожно показывались любопытные головы.
– Войдите, кто хочет, – весело крикнул Никита Арсеньевич, – посмотрите на него.
В комнату сейчас же ввалилась целая толпа.
Впереди были Егор и Дарья. Старый князь оставил Егора при себе, и Егор как‑то особенно сдружился с Дарьей.
Быть может, это происходило оттого, что Дарья была особенно близка к княгине, о многом смутно догадывалась и нередко, помогая раздеваться, передавала ей рассказы Егора о молодом князе.
Она заметила, что княгиня всегда внимательно ее слушала. Егор, со своей стороны, любил расспрашивать о княгине, точно тоже что‑то чуя.
Левон встал и, когда Егор хотел упасть перед ним на колени, обнял его, поцеловал и тихо сказал:
– Егор, ты теперь вольный человек, и вся семья твоя вольная, и твоя будущая жена и ее семья.
– Ваше сиятельство, не надо, – плача и крестясь, сказал Егор, делая попытку снова опуститься на колени.
Левон не допустил его до этого.
Он сердечно поблагодарил остальных.
– А теперь, – приказал Никита Арсеньевич, – шампанского, да побольше!
Гриша все еще не совсем оправился. Он приехал вместе с Бахтеевыми и теперь жил у них, рассчитывая с завтрашнего дня начать поиски своего полка.
Бахтеев коротко рассказал о себе и подробно о Герте и Даниле Ивановиче, историю которых он узнал во всех подробностях.
– Так вот, бедняга, почему он был таким. Я так и подозревал, что тут не одна рана, – заметил старый князь. – Непременно, Левон, познакомь нас с его невестой. Трудно поверить, что она немка. А может быть?.. – и он лукаво подмигнул.
Ирина казалась очень утомленной и, извинившись, ушла.
– Княгиня очень переменилась, – сказал Левон.
– Да, – ответил Никита Арсеньевич, – она очень утомилась со своим лазаретом. Кроме того, эти ужасы, видимо, произвели на нее такое потрясающее впечатление, что она отказалась от всяких развлечений, отказалась от светских знакомств и даже от двора. Война кажется ей бессмысленной и ужасной. Акции отца Дегранжа, проповедывающего, в угоду некоторым, какую‑то священную войну, упали очень низко. Этот аббат, улавливающий в сети католицизма наших дам, и не без успеха, целит очень высоко ad maiorem Dei gloriam!.. Я очень рад, что, по – видимому, Ирина ускользнула из его сетей. Это и еще нечто, в связи с этим, меня очень тревожило… – Старый князь нахмурился. – Потом, если ты считаешь свою тетку (по крайней мере, мог считать) безучастной к себе, – то могу сказать, что весть о твоей смерти вызвала у нее настоящее отчаяние.
Левон слушал, опустив голову…«Отчаяние могло произойти и от раскаяния, – думал он. – Все же она не могла забыть Петербурга…«И ему неотступно грезился сад… ночь и фигура мужчины…
Левон, заметя, что Никита Арсеньевич устал, попрощался…
– Я поеду с вами, – сказал Гриша, – пока вы одеваетесь, я буду готов.
И он побежал к себе одеться и распорядиться насчет лошадей.
Когда Левон проходил по полутемной гостиной, он увидел у окна Ирину. Были еще сумерки, и ее лицо казалось еще бледнее.
Она сделала шаг к нему.
– Князь, – начала она, – я хотела спросить вас, что значит ваше поведение?..
Она хотела говорить решительно, но голос ее дрожал.
Случилось то, чего и ждал Левон. Все прежние мучения с новой силой воскресли в его душе, и чем желаннее она казалась ему сейчас, тем больше ожесточалось его сердце. Мгновенно он вспомнил Петербург, недолгие дни кажущегося счастья, свои мечты накануне боя, незаслуженно холодную встречу в Карлсбаде, пренебрежение к себе в Праге и ночь… ужасную ночь… когда загорелись сигнальные огни на вершинах Богемских гор, словно указывая ему путь к смерти… И ни жалости, ни сострадания не осталось в его душе…
– Какое вам дело до меня, – тихим, злым шепотом сказал он, – мне, может быть, было лучше умереть…
Она стояла так тихо, что он слышал даже ее дыхание.
– Это не я, – продолжал он прерывающимся голосом, – крался ночью в Праге из вашего сада.
Она тихо вскрикнула, но осталась стоять на месте. Он едва слышно рассмеялся злорадным смехом.
– Не беспокойтесь, – продолжал он, – ваша тайна в верных руках… Но, клянусь вам, я жалею, что жив! И ради своего сердца и ради чести Бахтеевых я бы предпочел видеть вас мертвой, чем…
Он резко повернулся и выбежал из гостиной…
Левон не поехал к дяде ни на другой, ни на третий день. Зато там побывали и Зарницын, и Новиков. Левон их ни о чем не расспрашивал, и они ничего не говорили. Только Новиков с тревогой посматривал на него. Гриша вернулся в полк, но остался жить у Бахтеевых. Старый князь ни за что не хотел расстаться с ним. Не хотела и Ирина. К нему все привыкли и все полюбили его. Все его звали Гришей, а прислуга» нашим офицером».
Новиков и Бахтеев почти все время сидели дома, не считая прогулок по городу да заездов в свой полк. Зато Гриша и Зарницын пропадали с утра до ночи. Зарницын и Гриша оба чувствовали себя счастливцами. Вышли награды, и оба они получили георгиевские кресты. Это были награды за Дрезден и Кульм. За Лейпциг еще не все были известны награды, за исключением высших. Всеобщее возмущение вызвало награждение Блюхера и князя Шварценберга орденом Георгия первого класса. Всем было памятно, как неохотно этот высший орден был пожалован покойному Кутузову. Барклай‑де – Толли получил графский титул, а спасший сражение при Лейпциге Раевский был лишь произведен в полные генералы. Но, не задумываясь о других, Гриша и Семен Гаврилович ликовали. Утром они обыкновенно ездили с визитами, а вечера и ночи проводили в театрах, на балах или маскарадах.
Каждый вечер Франкфурт был иллюминирован. На торжественных спектаклях весь партер бывал занят королями, эрцгерцогами, герцогами, принцами и проч. Гриша никогда не видел ничего подобного и подробно описывал свои впечатления в длинных письмах домой.
Слухи сменялись слухами. Кто говорил о близком походе, кто о заключении мира. Из русских даже самые воинственные находили, что» народы уже освобождены», о чем говорилось в многочисленных воззваниях, а идти дальше уже значило освобождать Францию от ее императора, в чем, по – видимому, она не нуждалась.
Левон получил короткую записку от княгини.
«Мне надо говорить с вами. Я жду вас сегодня в девять часов вечера».
Целый день, получив эту записку, Левон бродил по городу. То он решал идти, то сегодня же уехать куда‑нибудь, написав короткий и насмешливый отказ. Вид города раздражал его. Повсюду он встречал немецких офицеров. Если еще в Дрездене они поражали своей развязностью, то теперь, после Лейпцига, они совершенно разнуздались. Левон зашел в ресторан, но ушел, не кончив обеда. До такой степени ему были противны эти беспрерывные крики» hoch!«и хвастливые рассказы о победах.
Время приближалось к девяти часам, и всякие колебания оставили его. Он решительно направился к дому Бахтеевых.
На его вопрос швейцар сообщил ему, что князь и Евстафий Павлович куда‑то уехали» в параде» и дома одна княгиня.
Он нашел ее в маленькой гостиной, освещенной голубым фонарем. Этот свет делал ее лицо бледным до прозрачности. Она холодно встретила Левона и, не протягивая руки, начала:
– Благодарю вас, что вы пришли, князь.
Левон поклонился. Ее тон напомнил ему первое время их знакомства.
– Я пригласила вас не ради себя, а ради мужа, которого я безгранично уважаю, – продолжала она.
Левон весь похолодел. Он понял ее по – своему. Тяжело опустившись на мягкий пуф, он ответил упавшим голосом:
– Жестоко говорить это. Я уже сказал, что ваша тайна в верных руках, и пока я жив…
– Но вы не поняли меня, – усмехаясь, прервала его Ирина, – вы удивили меня в первую встречу своим поведением. Я, кажется, имела право спросить у вас объяснения, в котором вы не посмели бы отказать любому мужчине!.
Ее голос зазвенел. Левон вспыхнул, но промолчал.
– Но, – продолжала она, – я ведь только женщина. У меня защитники только ваш дядя и мой отец. И потому вы ответили мне грубым оскорблением…
Левон вскочил.
– Княгиня!..
– Я прошу вас выслушать, – надменно сказала Ири на, тоже вставая. – Я бы сочла для себя унижением объясняться и говорить с вами, но вы затронули честь моего мужа, и я не хочу, чтобы он сам защищал ее. Если бы он не был вашим дядей и стариком – вместо меня говорил бы он. Честь Бахтеевых стояла высоко, и если кто унизил ее, то это последний из Бахтеевых!
– Какое право имеете вы так говорить со мной? – пересохшими губами спросил Левон.
– Право моей чести, как женщины, – ответила Ирина. – Это право священнее прав родовой чести, о которой говорили вы. Хотя из рода Буйносовых были и царицы! – Говоря это, Ирина сама была похожа на царицу со своими горящими глазами и поднятой головой. – Честь вашего дяди надежнее в руках его жены, чем в руках его племянника, – дрожащим от обиды и гнева голосом сказала она. – Я не буду давать вам никаких объяснений! Вот прочтите это письмо и уходите.
Она взяла со столика рядом с ней письмо и протянула его Левону. Это было письмо великой княгини Екатерины Павловны.
– Берите же, – резко повторила она, видя, что Левон стоит неподвижно, упорно глядя на нее каким‑то странным взглядом.
– Мне не надо этого письма, – словно с трудом произнес он, – мне довольно того, что я слышал.
– О, – насмешливо сказала она, – у меня нет желания вторично объясняться с вами, а это, конечно, потребуется, если вы не прочтете письма. Прочтите же!
Левон взял письмо и подошел ближе к свету. Ирина пристально, но безучастно смотрела на него.
Он долго читал и перечитывал это письмо. Наконец опустил руку с письмом и взглянул на Ирину непередаваемым взглядом нежности и отчаяния.
– Теперь дайте это письмо и уходите, – тихо сказала она.
Он машинально отдал письмо. Ирина спрятала его на груди.
– Простите, – услышала она его шепот
– Мне не надо этого, – ответила она, поворачиваясь. Левон смотрел ей вслед, не смея и не зная, что сказать.
Она медленно подошла к дверям, покачнулась, схватилась рукой за косяк, прикрытый портьерой, и, прижавшись к нему головой, тяжело зарыдала.
Левон подбежал к ней и хотел поддержать.
– Оставьте, оставьте меня, уйдите, – твердила она, рыдая.
Но он уже овладел ее руками и, покрывая их поцелуями, бессвязно говорил:
– Вы не уйдете так… Вы должны простить… Как я страдал… Я хотел умереть… Я искал смерти… Простите, простите…
Он почувствовал, что Ирина слабеет. Бережно поддерживая ее, он довел ее до кресла.
Она несколько успокоилась и сидела, закрыв лицо руками. А Левон все говорил… Он низко наклонился к ней. Он говорил ей о своих безумных мечтах о ней, о неотправленном письме, о ревности в Карлсбаде и Праге, о страшной ночи, о желании умереть, об отчаянной атаке на французскую батарею, где он надеялся найти смерть. Он говорил о том успокоении и чистой любви, которые снизошли в его душу во время болезни, и как при виде ее воскресли старые страдания и проснулась мучительная ревность.
Ирина опустила руки и слушала его с полузакрытыми глазами, со счастливой улыбкой на губах…
– Если бы я знала это! – едва слышно проговорила она. – А где же неотправленное письмо? – вдруг спросила она, подняв на него сияющие глаза.
Левон вынул из кармана бумажник, в котором всегда носил письмо.
– Вот, мне было жаль уничтожить его, – сказал он и с улыбкой добавил, – оно уже имело своих читателей. Когда я был ранен, французы рассмотрели мой бумажник.
Ирина взяла письмо и медленно развернула. Ее губы что‑то шептали…
– А теперь, – совсем тихо спросила она, прочитав письмо, – вы не боялись бы умереть?..
– Теперь тоже боялся бы, – ответил он, – ведь я люблю…
Он прижался губами к ее руке и опустился на колени у ее кресла.
– Я хотела умереть, когда узнала, что вы, нет ты, – в невольном порыве сказала она, прижимаясь к нему, – что ты убит. Эти часы страданий изменили мою душу. Смертельно пораженная, я словно прозрела и стала ближе к Богу. И вдруг я поняла, что Его надо искать не в таинственных видениях чудес, не в загадочных и темных догматах, о которых говорит аббат, а здесь же, среди людей, совсем близко. А когда я увидела сотни страдающих и подумала о том, что за каждым из них свой мир страдания, я нашла в себе силы жить.
Левон прижался головой к ее груди и слышал, как бьется ее сердце, и все целовал ее руку.
– И я нашла свой путь, – говорила Ирина. Она выпрямилась и ласково отстранила Левона. – И этот путь, – закончила она, – единый верный путь для всех. Путь жертвы. И надо идти этим путем.
Она снова судорожно, крепко обняла голову Левона и прижала ее к груди. Потом оттолкнула и встала.
Он медленно поднялся с колен и глядел на нее безумными глазами.
– Но я люблю, люблю тебя, – сказал он, протягивая руки.
– А я разве не люблю тебя? – ответила она. – Мы не расстаемся, – нежно продолжала она, – ты всегда будешь чувствовать мою любовь. Я буду издали следить за тобой, думать о тебе, беречь тебя в моих молитвах. Я пойду за тобой. Если разгорится снова война, я, как прежде, буду идти за тобой, за нашими полками, и ты будешь знать, что я тут… А если, если ты будешь убит… я буду жить, пока хватит силы… Надолго ли, не знаю…
И она протянула вперед свои бледные, похудевшие руки. Он крепко обнял ее, но она вырвалась из его объятий.
– Нет! Никогда, Левон!..
Он сжал голову обеими руками и с горечью сказал:
– Да, честь князя Бахтеева надежнее в руках его жены, чем в руках его племянника.
Но, заметив страдальческое выражение ее лица, торопливо добавил:
– Прости, прости! Это не упрек.
Он опустился на стул. Ирина подошла к нему и взяла его за руку.
– Ты не должен страдать, – с невыразимой нежностью произнесла она и, подняв его руку, на один миг прижала ее к губам.
– Ирина! – воскликнул он, вскакивая, – ты мое солнце! Клянусь! Я буду для тебя всем, чем ты хочешь, и ты не увидишь никогда моих страданий!
Она засмеялась счастливым смехом, взяла его под руку и, крепко прижавшись к нему, сказала.
– Женщина счастливее мужчины. Одно прикосновение, один взгляд могут ее уже сделать счастливой. Теперь пойдем. Я хочу в моем доме одна угощать дорогого гостя. Мы будем сидеть вдвоем за столом, как муж и жена.
Она тихо и радостно смеялась.
Сидя за столом, они шутили и смеялись, как дети, не думая о будущем, счастливые настоящим.
Никита Арсеньевич и Евстафий Павлович отправились сегодня на бал, который давал Меттерних от имени императора Франца всем съехавшимся принцам, но она отказалась ехать, хотя к ним заезжал сам Меттерних.
Ирина, смеясь, рассказывала об ухаживаниях Меттерниха.
– Он, кажется, ухаживал потому, – заметила она, – что думал то же, что и ты.
– Это, кажется, думали все, – немного нахмурясь, сказал Левон.
Ирина вдруг стала задумчива.
– Что с тобой? – тревожно спросил Левон.
– Я вспомнила Пронского, – ответила Ирина. – Он, наверное, думает то же. Его жена жаловалась, что он отпросился в армию и тем испортил себе карьеру
– Ты что‑то очень жалеешь его, – качая головой, сказал Левон, – мне это не нравится. Он очень красив.
Ирина пристально взглянула на Левона и счастливо рассмеялась.
– Однако, – произнесла она, – не пора ли, милый племянник, перейти на почтительное» вы» со своей тетушкой.
– Только сегодня, – умоляюще произнес Левон, целуя ее руку.
– Только сегодня, – с тихой грустью повторила Ирина.
Через несколько дней государь уехал в Карлсруэ. Жизнь во Франкфурте постепенно замирала… Темные массы союзных войск, как черные тучи, ползли к заветным берегам Рейна…
Меттерних делал последние попытки заключить мир, но все уже чувствовали, что война будет и ничто не остановит железного хода судьбы. И, повинуясь таинственному предопределению, сам Наполеон разбивал последние возможности мирного исхода.
Холодный зимний ветер шумел в безлистных аллеях великолепного парка Мальмезона. Ветки высоких деревьев ударяли в большие окна дворца. Только немногие окна были освещены. Было счастливое время, когда дворец Мальмезон по вечерам сиял огнями. Целыми днями непрерывно подъезжали экипажи. В его залах собиралась блестящая толпа представителей иностранных государств, генералов и потомков древнейших фамилий Франции… Это было еще так недавно. Едва прошло десять лет, и теперь этот дворец обратился в жилище печали, слез и воспоминаний.
Здесь жила императрица Жозефина, подруга лучших дней славы победоносного генерала Бонапарте первого консула и императора Запада – Наполеона.
Хотя первый консул, сделавшийся императором, нашел, что для него тесен Мальмезон, и перенес императорскую резиденцию в Сен – Клу, этот дворец оставался любимым дворцом Жозефины. Во времена своего величайшего блеска она не переставала заботиться о нем и часто жила там. Обстановка дворца была чудом искусства и стоила миллионы франков, что не раз выводило из себя императора. Все, начиная с мраморных каминов и кончая стулом, являлось произведением искусства. Картины Гро, Жиродэ Герена украшали стены зал. Повсюду виднелись бюсты и портреты Наполеона.
В этот ненастный январский вечер 1814 года Наполеон в сопровождении только одного своего мамелюка Рустана приехал проститься перед отъездом в армию с подругой былой славы и величия.
Несмотря на свои пятьдесят лет, Жозефина все еше была красива увядающей красотой. Ее высокая фигура по – прежнему оставалась гибкой и стройной, большие темные глаза креолки не утратили своего блеска, волосы – густоты. При отблеске камина и освещении люстр со свечами под матовым стеклом ее лицо, конечно, не без помощи художественной косметики, казалось лицом молодой женщины. И лишь тонкие морщинки у глаз да опустившиеся углы губ говорили о ее увядании.
Она сидела в кресле, сложив на коленях свои точеные, обнаженные до локтя руки. Рядом на диване лежала небрежно брошенная треуголка императора, а на ковре – его разорванные перчатки.
Император никогда не снимал перчаток, а всегда рвал их, запуская большой палец под ладонь…
Наполеон крупными шагами ходил взад и вперед.
– Нет, – говорил он, делая резкие жесты маленькой рукой, – мы еще поборемся, и они еще узнают тяжесть этой руки! Завтра я уезжаю в армию. И начнется последняя, страшная борьба.
– Отчего, Наполеон, ты не заключил мира, когда его тебе предлагали? – робко спросила Жозефина.
Наполеон остановился перед ней и, ударяя правой рукой по ладони левой, сказал:
– Если бы я был наследственным монархом, я бы не колебался ни одной минуты и согласился на все их требования. Но троном я обязан только себе, своей славе, своим победам. Я создал новую Францию – и я ее император. С уничтожением этой Франции – я перестану быть императором! И я скорее погибну под развалинами колоссального здания империи, чем соглашусь на мир, отнимающий у меня даже наследие директории! Моя династия должна наследовать империю…
– Династия, династия, – с горькой улыбкой начала Жозефина. – Я знаю, что со времени смерти несчастного малютки Наполеона – Шарля, сына моей Гортензии, ты начал, думать о династии…
Мрачно нахмурясь, слушал Наполеон.
– Ради этого, – продолжала Жозефина, – ты отрекся от своего счастья. Не хмурься, Наполеон, я не требовала от тебя верности. Я была терпеливой женой и не докучала тебе… Но ты знаешь так же хорошо, как и я, – суеверно продолжала она, – что наши судьбы тесно связаны, что, расставшись со мною, ты потерял удачу… Это знает вся Франция!..
– Моя звезда еще не погасла, – сказал Наполеон.
Он подошел к окну и откинул портьеру, словно на самом деле хотел увидеть сейчас на небе свою ослепительную звезду. Но ни одна звезда не сияла на темном небе, покрытом зимними тучами. Он опустил портьеру и нетерпеливо снова стал ходить по комнате.
– И что приобрел ты своей женитьбой на австриячке? – продолжала Жозефина. – Твой тесть в числе твоих врагов… Я чувствовала грядущие беды, когда не хотела развода… Посмотри, после женитьбы дела в Испании стали хуже, в России тебя постигла неудача, Германия потеряна для тебя, и враги перешли уже Рейн… Твои братья уже лишены престолов, и ты… – Она закрыла лицо руками и добавила. – Я боюсь, боюсь, Наполеон!
Суеверные воспоминания, старые предсказания, – гадалки с острова Мартиники и Ленорман, заключенной в тюрьму, – что его судьба находится под влиянием звезды Жозефины, овладели императором.
– Все это вздор, – сказал он наконец, – они мне не страшны…
Но было видно, что слова Жозефины произвели на него впечатление. Не теми ли чувствами и желанием обмануть рок были вызваны его лихорадочные, расточительные заботы, его трогательное старание сделать перемену положения Жозефины после развода менее заметной. Он объявил, что она остается коронованной императрицей, он окружил ее блестящим штатом, подарил ей дворцы и замки, назначил ей три миллиона франков в год и, кроме того, платил все ее долги. Ее желания стали законом, но он не мог обмануть подстерегающего рока…
Он сел рядом с ней, отвел от ее лица руки и нежно сказал:
– Не предавайся мрачным предчувствиям, Жозефина. Не расстраивай меня перед великим делом своими слезами. Ты знаешь, я никогда не мог видеть равнодушно твоих слез.
Жозефина улыбнулась сквозь слезы.
– Вспомни это, – продолжал он, касаясь кольца на мизинце ее руки, – и верь.
Это было то кольцо, которым молодой генерал Бонапарт обручился с вдовой Богарне, Жозефиной – Марией – Розой, почти двадцать лет тому назад. На этом кольце, с которым она никогда не расставалась, был выгравирован девиз честолюбивого и суеверного генерала: «au destin».
Наполеон снова встал.
– Я не обманываю себя, Жозефина, – начал он, – мое положение отчаянное. Против шестисот тысяч союзников я не могу выставить даже ста тысяч. Солдаты мои молоды. Мои старики полегли в снегах России и равнинах Эльбы. Но я верю в свою звезду, и только эта вера да бездарность и безумие Блюхера, да бездарность и трусость князя Шварценберга могут спасти меня. Я оглушу их молниеносными ударами, заставлю их трепетать и тогда за ключу мир, достойный меня и Франции и гарантирующий права Европы…
Он прошелся по комнате и остановился у камина. Красный отблеск падал на его лицо, мрачное и озабоченное. Смотря на пламя камина, он медленно начал. Очевидно, он чувствовал потребность высказаться перед единственным человеком в мире, с которым он мог теперь говорить откровенно. Он не мог пугать мрачными мыслями свою жену, не мог быть откровенным и со своими маршалами, уже усталыми и жаждущими мира. Только здесь он мог сказать все, что тяготило его душу.
– Предчувствия! Предчувствия! Они овладевают иногда и мной. Но я подавляю их. Иногда мне кажется, что я теряю власть над судьбой. Смерть Дюрока, моего единственного друга, похожа на гримасу судьбы… Везде, где меня нет, дела идут плохо. Мои маршалы устали. Они хотят мира. У них у всех есть жены, дети, дворцы, охота, деньги!.. Они хотят наслаждаться! Разве у меня нет тоже дворца, жены, сына?
Он резко повернулся и мрачно и тихо добавил:
– В моей армии ведут честную игру только молодые офицеры, еще не заслужившие себе герцогских и княжеских титулов! Теперь прощай, Жозефина, – закончил он, крепко обняв ее.
Со сдержанным рыданием Жозефина прижалась к нему.
– Ну, ну, – растроганным голосом произнес Наполеон, ласково отстраняя ее.
– Разве мы не увидимся, что ты говоришь прощай, а не до свидания? – спросила Жозефина. Ее суеверный ум принял это слово как дурное предзнаменование…
– Разве я не вернусь в Париж? – сказал Наполеон.
Он еще раз обнял Жозефину, взял шляпу и быстро вышел, оставив ее в полубесчувственном состоянии от горя и отчаяния.
В большой маршальской зале Тюильрийского дворца в глубоком молчании стояли блестящие ряды офицеров парижской национальной гвардии. Сегодня их пригласил император. Лица были сосредоточены. Все взоры устремлены на дверь. Но вот колоссальная дверь распахнулась, и в залу вошел император с императрицей. За ними следовала госпожа де Монтескью с трехлетним римским королем на руках. Кудрявый красавец ребенок с любопытством смотрел на блестящую толпу офицеров и что‑то лепетал.
Наполеон остановился, окинул всех быстрым взглядом и звучным голосом сказал:
– Офицеры моей гвардии! Враг вступил на священную землю Франции! Неприятельские знамена развеваются на берегах Рейна! Неприятельские кони топчут французские нивы. Но никогда Франция не была малодушна. Она поднимется, грозна и непобедима! Я еду в армию, чтобы стать во главе моих бесстрашных легионов, и с помощью Бога мы отбросим неприятеля за пределы Франции!
Офицеры напряженно слушали.
– Но здесь, – продолжал император, и голос его дрогнул, – но здесь я оставляю самое дорогое для меня.
Он взял из рук г – жи Монтескью римского короля и, высоко подняв его, продолжал:
– Здесь я оставляю императрицу – регентшу и римского короля. Мужеству национальной гвардии я вверяю мою жену и сына!
Он прижал левой рукой к груди ребенка и правой взял за руку Марию – Луизу.
Оглушительные, восторженные крики потрясли стены маршальской залы:
– Да здравствует император! Да здравствует римский король! Да здравствует императрица! Да здравствует Франция!
Ряды офицеров расстроились. Некоторые бросились вперед, чтобы поцеловать руки римского короля. Другие потрясали обнаженными саблями, словно клянясь… Многие плакали…
Только на розовом, полном лице Марии – Луизы сохранялось обычное апатичное выражение.
Наступал час отъезда. Долго Наполеон не мог выпустить из объятий своего сына. Он нежно прижимал к груди его кудрявую головку, целовал его мягкие кудри, ясные глазки. Он говорил ему тысячи нежностей и давал самые невероятные обещания. Ребенок крепко прижимался к нему и гладил ручонками его по лицу…
В последний раз поцеловав сына и обняв жену, Наполеон поспешил уйти.
Небо было покрыто тучами, порошил снег, когда он выезжал из Парижа, томимый мрачными предчувствиями. Его сердце сжималось при воспоминании об оставленном сыне.
– Разве я не вернусь в Париж? – повторил он себе слова, сказанные им Жозефине.
Да, ты еще вернешься в Париж, сказочный человек! Ты вернешься еще раз, но ты не найдешь уже нежной подруги лучших дней твоей славы, чья судьба таинственными нитями переплелась с твоей, ты не увидишь больше никогда, никогда кудрявой головки римского короля. Никогда!..
Перейдя Рейн у Майнца и Базеля, Силезская и Главная армии вторглись во Францию, защищенную по всему течению Рейна едва семьюдесятью тысячами человек.
Перед тяжелой лавиной трехсоттысячной громады союзных сил французские войска отступали с берега Рейна к Шалону на Марне.
Блюхер, теперь уже фельдмаршал, «дорвавшись» наконец до ненавистной Франции, конечно, решил немедленно идти прямо на Париж. По ночам его гусары и уланы освещали ему путь горящими французскими деревнями… Беззаботно и смело дошел он до Бриенна, но здесь был настигнут самим Наполеоном. Блюхер по обыкновению пренебрег картами и не знал местности, а Наполеону, проведшему в Бриенне, в военной школе, свое детство, был известен каждый кустик, не говоря уже о несоизмеримости дарований. Бой начался днем, а к ночи Силезская армия была уже разгромлена, сам» победитель Наполеона»(каковым считал себя почему‑то Блюхер после Лейпцига) едва успел спастись со своим штабом и с остатками своих войск бросился на соединение с другим» победителем Наполеона», князем Шварценбергом, беспомощно двигавшим по всем направлениям колонны своей армии…
В главной квартире в Шомоне, где находился и русский государь, жизнь кипела, как в котле. Интриги сплетались клубком. Военными действиями Шварценберга руководил Меттерних, в явном противоречии с государем. Государь торопил князя, а Меттерних под шумок сдерживал. По его мнению, Пруссия становилась опасной Австрии, и окончательное ослабление Франции, где царил зять его императора, могло бы передать Пруссии гегемонию в Европе. Глухое раздражение царило в отношениях между союзниками. Меттерних склонил на свою сторону и Англию, которая считала себя уже удовлетворенной и которой дорого стоило содержать коалицию. Лорд Кэстльри требовал только отнять еще у Наполеона Антверпен.
В конце концов Меттерних добился своего. В Шатильо – не на Сене был открыт конгресс. Император Александр неохотно согласился на это и дал своему уполномоченному графу Разумовскому тайную инструкцию не заключать мира без особого разрешения. В этом он совпал со своим великим соперником. Наполеон поступил в том же роде. Он не дал вовсе никаких полномочий своему представителю, герцогу Виченцкому…
При таких условиях открылся этот конгресс» на всякий случай», между тем как военные действия продолжали идти своим порядком.
Блюхер положил им удачное начало.
По узкой дороге медленно двигался отряд всадников. Слева тянулся густой лес, а справа болотистые луга, покрытые талым снегом. Падал снег пополам с дождем, и дул пронзительный ветер. Вся даль казалась завешенной мутной серой пеленой. Дорога постепенно поднималась на холмы. Солдаты кутались в легкие серые плащи. Усталые лошади тяжело ступали по глубокому тающему снегу. Впереди ехал молодой офицер. В этом офицере с суровым, обветренным лицом, с мрачно нахмуренными бровями над холодными проницательными глазами с трудом можно было узнать изящного любезного виконта Жана де Соберсе, частого гостя старого князя Бахтеева. Он много перенес со времени своего бегства из России со стариком Дюмоном. Дюмон поселился в Париже, а виконт стал в ряды армии. Охваченный общим энтузиазмом Франции, доходившим до того, что завороженные своим императором французы искренно считали его поход в Россию победоносным, Соберсе сперва глубоко верил в победу императора. Первые успехи подтверждали эту уверенность. Первый удар нанес Кульм, а дальше день за днем исчезала эта уверенность. Трепетавшие недавно перед императором государи Германии уже искали случая изменить ему и после лейпцигского погрома оставили его… Неприятель уже во Франции… Недавние союзники и вассалы, как новые гунны, истребляют все на своем пути, не щадя ни детей, ни женщин, ни стариков, поджигая и грабя мирные деревни. И только те не запятнали себя насилиями и разбоями, кто, казалось, имел больше всех оснований совершать их, мстя за свою родину. Только русские войска не считали своими врагами мирное и безоружное население.
Бешенство и отчаяние охватывали душу Соберсе. Он предчувствовал уже погибель Франции. Он хорошо знал силы Франции и силы всей Европы, ополчившейся на нее, чтобы надеяться на победу, несмотря на весь гений императора… Истощенный двадцатилетней гигантской и победоносной войной, народ уже не мог оказать того сопротивления вооруженной Европе, которое двадцать лет тому назад удивляло мир… Соберсе уже видел страшные следы, оставляемые за собой немецкими полчищами, особенно прусскими войсками Силезской армии фельдмаршала Блюхера. Но и имя Соберсе становилось известным прусским гусарам. Не раз среди их кровавого торжества в каком‑нибудь беззащитном местечке он падал, как гром, им на голову. И его суд был короток. Ни один насильник не находил у него пощады.
Соберсе совершил глубокую разведку вдоль Ажуйского леса. Растрепав армию Блюхера, Наполеон занял своими главными силами позиции от Бриенна до Ла – Ротьера между путями, ведущими на Париж по долинам Сены и Марны.
Неприятельские колонны двигались до такой степени беспорядочно и безо всякого плана, что не было возможности предвидеть их направление. Наполеон был в недоумении. Недостаток кавалерии и непроходимые дороги чрезвычайно затрудняли разведку. Появление самого Наполеона у Бриенна, в свою очередь, тоже было совершенно неожиданно для союзников. Шварценберг сейчас же растерялся и принял самое пагубное решение – выжидать. Если бы ему предоставили полную свободу действий, то, несмотря на чудовищную несоизмеримость сил, дело союзников было бы проиграно, Главная армия была бы уничтожена по частям и отброшена за Рейн, и Наполеон мог бы диктовать условия мира. Поставленные на втором плане, русские генералы доходили чуть не до открытого неповиновения, видя неминуемую гибель русских под командой пруссаков и австрийцев. Наконец в действия австрийского фельдмаршала вмешался Александр и в бурную ночь приехал в главную квартиру князя в Бар – сюр – Об; с его приездом было решено начать наступление.
Отряд Соберсе осторожно продвигался вперед. Они ехали уже довольно долго в полной тишине, когда услышали с юга из‑за холмов совсем близко частые ружейные выстрелы. Отряд понесся на выстрелы. Доскакав до крутого подъема, Соберсе остановил отряд и, велев спешиться двоим егерям, отправил их на разведку, а сам остановился у подножия холма. Выстрелы затихли, и снова наступила тишина. Разведчики исчезли в густом орешнике, покрывавшем холм.
Соберсе закурил трубку, слез с лошади и сел у дороги на пень. После Лейпцигского сражения он все время чувствовал себя словно подавленным. Его разум и его воображение не могли справиться с тем страшным поворотом судьбы, который совершился в последние полтора года.
Но Соберсе знал и чувствовал одно: что в славе или величии, поражении или победе, в горе или счастии он никогда не оставит своего императора.
Разведчики скоро вернулись и привели с собой мальчика лет десяти. Они нашли его горько плачущим в чаще орешника. Немцы в деревне. Бедный мальчик дрожал. Немцы вошли в деревню. Их офицеры заняли дом господина кюре. Потом они вывели господина кюре на улицу и расстреляли его у стены церкви. Потом солдаты бросились по домам, беспорядочно стреляя, требуя денег и вина… Ворвались и к ним в дом. Отца ударили прикладом по голове, мать потащили за волосы в погреб…
– Как звать тебя? – спросил Соберсе.
– Жак, господин капитан, – ответил мальчик, плача.
– Не плачь, Жак, – со странной улыбкой сказал Соберсе. – Мы утешим тебя; ты, наверное, знаешь, как можно подойти к деревне незаметно со стороны Ажуйского леса.
Мальчик радостно закивал головой.
– О, господин капитан, – восторженно сказал он, и его глаза высохли, – я знаю дорогу. Я выведу вас к самому дому господина кюре из леса. Но, – добавил ребенок серьезно, оглядываясь, – вас мало, господин капитан, их не меньше ста.
– Ну, что ж? – улыбнулся Соберсе. – Разве ты думаешь, что один драгун не стоит четырех немцев?
Раздирающие душу крики неслись почти из каждого дома. Безнадежная, но отчаянная борьба происходила во дворах и на единственной улице деревни. Старики и подростки с голыми руками набрасывались на хорошо вооруженных немцев, защищая своих жен и дочерей. Через выбитые рамы немецкие солдаты выбрасывали убогий крестьянский скарб. Разбивали сундуки, вспарывали тюфяки, ища денег. Из погребов выкатывали бочонки сидра и холодного вина, ловили домашнюю птицу, закалывали поросят и телят. И вдруг неожиданно, покрывая на мгновение отчаянные вопли, пронесся грозовой крик:
– Вперед! Смерть разбойникам!
И французские конные егеря бурей ворвались с двух сторон в деревню. В одно мгновение находившиеся на улице немцы были изрублены. Спрыгнув с коней, егеря бросились по дворам. Обезумевшие, застигнутые врасплох немцы гибли, не успевая оказать сопротивления, под бешеными ударами сабель. Кто успевал, бросал оружие и поднимал руки вверх, но разбирать не было времени. С тремя человеками Соберсе ворвался в дом кюре. Недалеко от крыльца с раскинутыми руками лежал труп старого кюре. Седые волосы его были в крови и грязи, но лицо, спокойное и ясное, с полуоткрытыми глазами, было обращено к небу…
Двое немецких офицеров едва успели вскочить.
– Сдавайтесь! – закричал Соберсе, поднимая саблю.
Вместо ответа раздался выстрел, но в ту же минуту выстреливший немец упал с разрубленной головой.
Другой попытался выскочить в окно, но был схвачен. Его толстое лицо с низким лбом, обрамленным жесткими рыжими волосами, с щетинистыми усами, имело выражение трусливой злобы. Два егеря не очень деликатно держали его за руки.
– Кто вы такой? – резко спросил Соберсе.
– Я поручик Рейх, – ответил немец, – это единственное, что я скажу вам, больше я не отвечу ни на один вопрос.
– Я вас буду судить, поручик Рейх, – сурово сказал Соберсе. – Вы расстреляли кюре, вы отдали деревню на разграбление вашим солдатам.
– Приговор я знаю, – хриплым голосом возразил Рейх, побледнев.
Он уже овладевал собою и держался мужественно.
– Тем лучше, – холодно сказал Соберсе, поворачиваясь.
– Я хотел еще сказать вам, господин капитан, – остановил его Рейх, – что на вашем месте я поступил бы так же. И в свое время я не отступал от этого правила. Я ведь был в отряде майора Люцова, – добавил он со злой улыбкой.
– Ну что ж, – пожал плечами Соберсе, – вы пожнете то, что посеяли…
Из всего немецкого отряда уцелели, кроме Рейха, только трое. Пруссак, баварец и саксонец. Со связанными за спиной руками они стояли бледные, исподлобья глядя злыми глазами.
Соберсе вышел на крыльцо. Около него очутился маленький Жак.
– Вот он! Это он! – кричал Жак с горящими глазами, указывая ручонкой на пруссака. – Это он ударил моего отца прикладом и за волосы тащил мою сестренку. Это он. Убийца! Убийца! Убийца! – закончил он, грозя кулачонком немцу.
Соберсе положил руку на голову ребенка.
– Дитя, уйди, тебе здесь нечего делать, – сказал он, – но когда вырастешь – не забудь того, что видел. Иди.
Ребенок послушно повернулся.
– Но ведь вы накажете их, господин капитан? – уже робко спросил он.
– Иди, иди, дитя, – повторил Соберсе.
Медленно, оглядываясь, ушел Жак. На крыльцо вывели Рейха. Соберсе подозвал капрала.
– Допросили пленных? – спросил он.
– Допросили, господин капитан, – ответил капрал. – Они из Силезской армии. После сражения при Бриенне они ничего не знают об армии. Она разбита и бежит разными дорогами…
Соберсе кивнул головой и тихо сказал несколько слов капралу. Потом вернулся в дом кюре. Проходя мимо Рейха, он отдал ему честь. Рейх угрюмо посмотрел на него.
Соберсе встал у открытого окна. Он был бледен. Темные брови были нахмурены. Губы плотно сжаты. Он неподвижно стоял у окна, вытянув шею, прислушиваясь. Медленно текли мгновения. Но вот раздался короткий залп. Соберсе отшатнулся от окна и дрожащей рукой отер выступивший на лбу пот…
Блюхер был в восторге. По настоянию Александра было решено дать Наполеону сражение у Ла – Ротьера и командование в бою армией поручено Блюхеру, хотя главные силы составляли русские войска Сакена, Олсуфьева, Васильчикова, Раевского. Но русские генералы уже привыкли к этому, и угрюмый Сакен уже готовился, как при Кацбахе, спасать армию от стратегического гения прусского фельдмаршала.
Хлопьями валил густой снег, и холодный ветер нес его в лицо русским войскам, первыми бросившимися в бой на глазах государя, стоявшего на высоте у Транка. За густой пеленой снега ничего не было видно. Только слышался грохот орудий, гремели барабаны, раздавались крики» ура» и звуки музыки и песни. Это кавалерия Васильчикова с барабанным боем и музыкой летела через топкие поля на неприятельские батареи в атаку на Ла – Ротьер, и с ружьями наперевес за ней с лихой песней беглым шагом спешил Днепровский полк.
Блюхер махал саблей и кричал проходящим войскам:
– Vorwarts Kinder! Paschol! Paschol!
Последнее словечко было обращено к русским войскам, которым, по мнению фельдмаршала, было особенно драгоценно слово его одобрения, да еще» на родном языке». И он особенно громко выкрикивал:
– Paschol! Paschol!
Но русские солдатики, очевидно, не оценили забот фельдмаршала, потому что в их рядах можно было расслышать довольно нелестные отзывы вроде того: «Сам пошел!.. Долго ли нам спасать еще твою старую шкуру? Нам бы своего надо… пошел! пошел!» – передразнивали его солдаты, некоторые добродушно, некоторые с озлоблением.
Пятый драгунский с гусарами и гвардейцами Олсуфьева уже в темноте отчаянным натиском овладел Ла – Ротьером. Войска Сакена уже преследовали Виктора, на левом крыле русско – австрийские войска опрокинули Мармона. Приближались резервы великого князя Константина, Милорадовича и Раевского, спешил корпус Коллоредо. На 37 тысяч Наполеона черной тучей надвинулись 130 тысяч союзников…
Сопротивление было невозможно. Наполеон отступил к Труа. Победа, несомненно, принадлежала русским. До поры до времени и австрийцы, и пруссаки признали, что честь победы принадлежит русским войскам, но под предводительством фельдмаршала Блюхера. Наконец‑то Блюхер услышал слова, так долго им жданные. Александр в главной квартире при всех назвал его» победителем Наполеона»
Редко видели Александра таким радостным. Первая победа над Наполеоном во Франции принадлежала ему. И на глазах всех, никем не оспариваемая.
Сакен закончил своей боевой рапорт словами: «В сей достопамятный и великолепный день… Александр может сказать: «Я даю вселенной мир».
На русских генералов и офицеров посыпались щедрые награды. И Александр открыто выразил свою заветную мысль: Наполеон должен быть лишен престола.
Со своей блестящей и шумной свитой фельдмаршал Блюхер проводил ночь в Бриенском замке. Это доставляло ему особо острое удовольствие. Здесь Наполеон провел свое детство и отрочество. По аллеям этого сада он бродил одиноким и нелюдимым мальчиком, потом сумрачным юношей. В этих широких коридорах и просторных залах еще, казалось, жило эхо его шагов. Здесь он бывал уже императором, встречаемый безумными восторгами воспитанников Бриенской школы. Здесь все на каждом шагу напоминало его. Портреты, бюсты, картины его подвигов и подвигов французских войск.
Шумной, полупьяной ватагой бродили по залам и коридорам немецкие офицеры.
В большом парадном зале за столом, уставленным бутылками и закусками, сидел в расстегнутом мундире фельдмаршал Блюхер. Рядом с ним поместился его адъютант барон фон Гарцфельд. Офицеры со стаканами в руках орали» Hoch!«в честь» победителя Наполеона». Блюхер пил стакан за стаканом.
– То ли будет еще, дети! Завтра я пойду на Париж, прямой дорогой, черт их возьми.
– На Париж! На Париж! – кричали, чокаясь, офицеры.
– А там, дети, я устрою вам праздник, – смеялся фельдмаршал. – Вы увидите, как взлетит на воздух Иенский мост. И еще кое‑что! Париж не скоро забудет нас. Так ли, дети?
– Долой Париж! Долой корсиканского разбойника! Повесить его! – орали пьяные голоса.
– Только бы захватить его нам, – вздохнул Блюхер.
– Вот ему! – крикнул молодой лейтенант Шток.
Раздался выстрел, и пуля пробила портрет императора, висевший на стене. Это словно было сигналом.
– Смерть кровопийце! Смерть французам! – заревели голоса.
Раздались выстрелы, офицеры с саблями бросились на портреты и картины. Полетели разбитые в куски мраморные и гипсовые бюсты. Изрубленные картины были сорваны со стен и брошены в камин. Обезумевшие офицеры срывали портреты, в бешенстве рубили мебель.
– Довольно, довольно, дети, – кричал фельдмаршал, покачиваясь на ногах, – вы только поймайте. Только поймайте мне его…
– Товарищи, идем, я покажу вам Бонапарта, когда он был в Египте, – пронзительно закричал молоденький безусый гвардеец фон Киттер. – Идем…
Офицеры шумной толпой последовали за ним. Пошел и Блюхер, поддерживаемый Гарцфельдом.
Киттер привел их в огромный кабинет – библиотеку – музей естественной истории. По стенам тянулись шкафы с редкими книгами, большие столы – витрины хранили под стеклом драгоценнейшие коллекции в мире, образцы флоры и фауны. В некоторых хранились древнейшие сосуды, привезенные из Египта… С потолка на толстой веревке свешивалось чучело гигантского нильского крокодила.
– Вот он! Вот он! – указал на него Киттер.
– А вот мы его сейчас, – закричал Шток и, подпрыгнув, перерубил саблей веревку, придерживавшую крокодила.
Раздался грохот и звон разбитого стекла. Чудовищное чучело упало на драгоценные витрины.
Со смехом и шутками со всех сторон набросились на него офицеры. Они рубили и топтали чучело, перебрасывая его по всей комнате с громким хохотом, «подобным хохоту каннибалов», как выразился русский современник – историк, и почти очевидец. Звон стекол, шум опрокидываемых витрин, крики, циничные ругательства наполняли комнату. Великолепные фолианты были выброшены на пол, разбросанные коллекции валялись под ногами. Наконец эти забавы всем наскучили, и компания вернулась допивать вино…
Оргия продолжалась до утра.
Но утром веселое общество спугнули. Приехали адъютанты государя – приготовить для императорской квартиры помещение. Когда адъютант государя, полковник Михайловский – Данилевский, вошел к Блюхеру, прусский фельдмаршал хотел быть любезным, но его язык заплетался, и он едва стоял на ногах…
После сражения при Ла – Ротьере Наполеон отступил сперва к Труа, а потом к Ножану; союзные армии двигались за ним. Их главная квартира расположилась в Труа, и город тотчас наполнился дипломатами больших и малых дворов, экс – министрами княжеств и герцогств, едва заметных на картах Европы, и толпою» лучших патриотов Франции», верноподданных его величества короля Людовика XVIII, эмиссарами и агентами этого самозваного короля и его брата герцога д'Артуа, успевшего за двадцать лет бродяжничества по Европе и пресмыкательства при чужих дворах обратиться почти в авантюриста. Как вышедшие из могилы призраки мрачного прошлого, казавшегося теперь бесконечно далеким, окруженные такими же живыми мертвецами, как сами, они стояли на рубеже проклявшей их Франции. Ничего не забывшие и ничему не научившиеся, они предъявляли права на наследие их несчастного брата, тайными врагами которого были при его жизни и которого покинули в минуту опасности, и опозоренной их гнусными памфлетами еще более несчастной королевы… С самого вступления союзных армий во Францию их приспешники, как шакалы, чуя добычу, следовали за главной квартирой. Они обивали пороги приемных королей и императоров, военачальников и дипломатов, хлопоча о» святом» деле Бурбонов», разжигая ненависть к» забывшей свой долг» Франции и распространяя бесстыдные памфлеты, от которых приходил в восторг их король, о Бонапарте, его матери, сестрах и братьях… Среди этих достойных слуг Бурбонов был огромный выбор людей всяких назначений, начиная с каких‑нибудь Монморанси, Ноайль, Монтескью, принятых при всех дворах, и кончая подонками парижских трущоб, наемными убийцами, питомцами галер… Как редкое явление, попадались среди них люди высокого благородства, странно живущие душою в эпохе Людовиков. Словно жизнь и история остановились для них в роковой для них день 14 июля 1789 года, когда пала твердыня Бастилии – символ старого режима…
Маркиз д'Арвильи, постоянный гость петербургских великосветских салонов, тоже поспешил приехать в главную квартиру, лишь только до Петербурга дошла весть, что война переносится на берега Рейна. Его влекло и желание увидеть родную землю, и тайная надежда встретиться с сыном, и мечта увидеть на престоле Бурбонов, от чего он ожидал великих благ, в виде возврата конфискованных еще директорией родовых земель.
У члена муниципалитета города Труа господина де Брольи, по случаю приезда из Парижа влиятельных роялистов, собралось общество людей, преданных делу Бурбонов. Сам де Брольи, высокий и представительный пожилой человек, имел довольно темное прошлое. Во времена консульства он навлек на себя подозрения в участии в заговоре против первого консула, но сумел увернуться благодаря поддержке министра полиции Фуше, ныне герцога Отрантского, с кем он делил его позорную молодость. При империи де Брольи выказывал себя самым пламенным сторонником императора, а со времени похода в Россию сблизился с роялистами, в рядах которых нашел и Фуше, и многих других старых знакомых.
У де Брольи собрались некоторые окрестные дворяне, Д'Арвильи и двое неизвестных, только что прибывших из Парижа. Никто не знал их. Де Брольи, знакомя с ними, просто говорил: «Уполномоченные из Парижа», – причем одного называл бароном, другого – шевалье. Потихоньку де Брольи говорил своим гостям, что эти лица приехали в главную квартиру для очень важных и тайных переговоров с Меттернихом и графом Нессельроде. Один из них, барон, видимо, наиболее влиятельный, имел вид дворянина и держался с достоинством. Другой же, шевалье, тщедушный, с острым лицом и бегающими беспокойными глазами, производил отталкивающее впечатление. Что‑то хищное и лукавое виделось в его лице висельника.
Этот шевалье все больше сидел в углу, прислушиваясь и подозрительно всматриваясь в присутствующих. Барон слушал равнодушно, с легкой улыбкой на губах.
Злобой дня служил вчерашний прием императором группы роялистов во главе с де Брольи.
Маленький, толстый виконт де Сомбре, местный незначительный дворянин, с жаром говорил:
– Русский император, можно себе вообразить, нисколько не сочувствует, законным королям Франции. Я, признаться, ожидал иного. И, наконец, он просто был не любезен к нам. Когда я начал говорить о великом деле…
– Виноват, начал говорить я, – прервал его де Брольи.
– Но ведь я тоже говорил, – обиженно заметил Сомбре и продолжал. – Представьте себе, русский император прервал нас словами: «Я не преследую никаких династических целей, – это дело самих французов. И притом, прежде чем говорить о Бурбонах, надо свергнуть Наполеона, а этого еще нет». Клянусь Богом, это его собственные слова.
Де Брольи пожал плечами.
– В настоящее время, – начал он, – русский император не на стороне Бурбонов.
– Да, – заметил д'Арвильи, – меня поразили слова, сказанные им барону Жомини. Вам известно, что во избежание возможных недоразумений, когда недавние враги стали в ряды наших армий и произошла путаница, австрийцы стреляли в баварцев, русские в саксонцев и так далее, было приказано всем союзникам носить на рукаве белую перевязь. Так вот барон Жомини позволил сказать императору, что это приказание принято как сочувствие к Бурбонам, так как белый цвет – цвет Бурбонов. Если бы вы видели пренебрежительно – удивленное выражение Лица Александра, когда он сухо сказал Жомини: «Но какое мне дело до Бурбонов!» – то вы бы поняли, что со стороны русского императора поддержки ожидать нечего. Если он свергнет Наполеона, династический вопрос будет решен согласно воле народа.
Барон, молча слушавший, вдруг встал и громко сказал:
– В таком случае он должен узнать, что это воля народа, и он узнает это. Наполеон погиб. Король неаполитанский Мюрат отрекся от него и уже двинулся со своей армией на соединение с австрийскими войсками. В Париже тлеет бунт, монсеньор, брат короля, посетил Франшконте и Бургонь, находя везде сочувствие и поддержку. Голос народа требует возвращения своего короля, и все это узнает император Александр. Я не могу сказать сейчас более.
– Пока жив корсиканец, ни за что нельзя поручиться, – раздался из угла голос шевалье.
– Но нельзя же его казнить! – воскликнул д'Арвильи.
– Но можно просто убить, – отозвался шевалье.
Странное жуткое молчание последовало за этими словами. Словно тайный ужас сковал языки и сердца при мысли об убийстве того, кто четырнадцать лет был владыкою Франции, еще не сверженный, еще грозный, хотя и побежденный…
Барон прервал это молчание.
– В этом нет надобности, – спокойно сказал он. – Поверьте, у нас есть в распоряжении другие могущественные средства. Вам известно, – продолжал он, – что я приехал сюда с особой миссией. Я должен повидать Меттерниха и Нессельроде. Быть может, я буду принят самим императором. Вас же я прошу продолжать вашу деятельность. Влиять, где возможно. И верьте в близкую победу.
Барон поклонился и сел.
Казалось, его слова очень ободрили приунывших верноподданных. За ужином было очень оживленно. Тосты сменялись тостами, и наконец восторженное настроение дошло до того, что можно было подумать, что назавтра уже назначено торжественное коронование французского короля Людовика XVIII в соборе Notre Dam de Paris.
Когда ушли восторженно настроенные гости и хозяин остался только с парижскими друзьями, барон со смехом сказал:
– Ну, де Брольи, эти господа, кажется, умеют только кричать. Положим, и это может пригодиться.
Де Брольи махнул рукой.
– Только д'Арвильи имеет значение благодаря своим связям при русском дворе, – ответил он. – Он полезен тем, что держит нас в курсе настроений главной квартиры. Но скажите, Витролль, толком, как обстоят дела и с чем вы приехали, и как вы ухитрились приехать?
– Мне ничего не стоило получить пропуск, – ответил, усмехаясь, Витролль, – даже от самого короля Иосифа через нашего друга, его камергера Жокруа. Мобрейль, – он кивнул головой в сторону шевалье, – ехал в качестве моего камердинера.
Де Брольи кинул на шевалье взгляд и невольно подумал, что лакейская ливрея была ему очень к лицу, хотя внутренно сознался, что не рискнул бы нанять себе лакея с такой физиономией.
У Витролля тоже было богатое прошлое. Этот дворянин из Дофине, промотавшийся в свое время и разорившийся, тоже участвовал в покушении Кадудаля на жизнь первого консула, но спас себя и снискал благоволение, скомпрометировав доносом Моро, как якобы тоже участника заговора. Не переставая служить Бурбонам, он недурно устроился при империи, сохранил дружбу Фуше, стал близким к Талейрану человеком, получил титул барона империи и теплое местечко инспектора казенных ферм. Что касается его спутника, шевалье Мобрейля, то среди всего этого подозрительного сброда он считался драгоценным человеком для самых гнусных поручений. Шпионаж, пасквиль, анонимный донос, тайное преступление – это была сфера его деятельности. Даже такие люди, как Витролль, относились к нему с некоторым презрением.
– Вот что, дорогой Брольи, – продолжал Витролль, – с вами я могу быть вполне откровенен. Наши дела принимают, действительно, благоприятный оборот. Талейран уже за нас. Вот, – он ударил рукой по боковому карману, – здесь лежит записка, переданная мне герцогом Дальбергом от Талейрана к графу Нессельроде.
– Но Талейрану опасно доверять, – заметил Брольи, – этот бывший отенский епископ продает там, где дороже. Не могу не сказать, что покойный маршал Ланн довольно метко назвал его» навозной кучей в шелковых чулках».
– О, – возразил Витролль, – здесь его прямая выгода. Кроме него, за нас министр полиции герцог Ровиго, аббат де Прадт, барон Луи, императорские префекты Паскье и Шабраль и еще много других высших должностных лиц. Говорю вам, Брольи, Париж в наших руках. И к его голосу император Александр должен будет прислушаться, – уверенно закончил Витролль.
– Но для этого надо сперва свергнуть Наполеона, – заметил Брольи.
– У него нет армии, – сказал Витролль. – Его песенка спета. После того как Александр решил, несмотря на все старания Меттерниха, свергнуть Наполеона, Меттерних тоже присоединился к нам. Он боится, что Александр призовет на престол наследного принца шведского Бернадотта.
Во время этой беседы Мобрейль угрюмо молчал.
– Шатильонский конгресс – одна комедия, – продолжал Виттролль. – Разве вы не видите, лишь только Наполеон готов принять условия, союзники предъявляют новые требования. Нет, мира не будет… В крайнем случае, так или иначе, но Наполеон будет устранен…
И Витролль бросил быстрый взгляд на Мобрейля. Брольи заметил этот взгляд и пристально взглянул на шевалье.
– Он будет устранен, – как зловещее эхо, повторил Мобрейль.
На следующий день Витролль вернулся радостный и сияющий. Он был принят и Нессельроде, и Меттернихом, и самим императором.
– Дорогой Брольи, – сказал он, – наши шансы поднялись. К сожалению, подробностей сообщить не могу. Скажу одно. От меня потребовали» доказательств», и я дал их. О» нас» уже думают. Это большой успех. Пусть д'Арвильи поддерживает существующее настроение. В главной квартире уверены в близкой и окончательной победе. Дорогу на Париж считают свободной. Блюхер летит вперед по берегу Марны, но ему приказано не вступать в Париж без русского императора. Известий от него ждут со дня на день, и главная квартира готова к отъезду в Париж. Да здравствует Людовик XVIII!
Ночью Витролль и Мобрейль уехали, окрыленные радостными надеждами..
Витролль был прав. После победы при Ротьере занятие Парижа считалось в главной квартире несомненным.
Александр был озабочен тем, чтобы медленность движений Шварценберга не дала Блюхеру возможности первому вступить в Париж, и писал ему, чтобы его войска не входили в Париж до прибытия туда союзных монархов, что» политические соображения величайшей важности того требуют».
Императорская квартира пребывала в радостном ожидании.
Наконец, по настоянию Александра, Главная армия медленно и лениво двинулась вперед.
Следом за нею выехала из Труа по дороге в Ножан и императорская квартира.
Блюхер, действительно, торопился. Он двинул свою Силезскую армию вдоль Марны и по обыкновению отдавал только один приказ: «Вперед». Уверенный почти в полном уничтожении французской армии после битвы при Ла – Ротьере, он шел усиленными переходами, разбросав более чем когда‑либо отдельные части своей армии.
Маршалы угрюмо перешептывались в тесной приемной императорской главной квартиры в Ножане.
– Нам нужен мир, – говорил вполголоса Ней, встряхивая своей львиной гривой. – Что можем мы сделать теперь, после Ла – Ротьера!
Макдональд пожал плечами:
– Он весел, как после победы.
Немного в стороне от них с мрачным усталым лицом стоял маршал Мармон, герцог Рагузский. Он стоял, опустив голову, по – видимому, в глубоком раздумье. Темные волосы в беспорядке падали на его лоб.
– Ваше мнение, герцог? – обратился к нему Макдональд.
Маршал поднял голову.
– Мое мнение? – переспросил он, словно сразу не поняв вопроса. – Мое мнение? Да, я очень устал… Он сам сказал: «Молодая гвардия тает, как снег…» – А когда я указал ему на жалкую участь жителей и всей Франции, разоренной этими разбойниками – немцами, знаете, что он ответил мне? Он буквально сказал мне: «Ну, в этом еще нет большой беды! Когда крестьянина ограбили и сожгли его дом, ему не остается ничего больше, как взять ружье и сражаться». Вот его слова. Поговорите с ним! – добавил Мармон, безнадежно махнув рукой.
– Наш долг представить ему положение дел, – сказал Ней. – Союзники готовы на мир, – так, по крайней мере, пишет герцог Виченцкий. Повторяется история в Праге и Франкфурте.
В эту минуту в приемной появился герцог Бассано с озабоченным лицом.
– Что нового? – встретили его маршалы, – что пишет Коленкур?
– Все зависит от него, – тихо ответил Маре, указывая на дверь императорского кабинета. – Я передал ему еще утром письмо Коленкура. Англия, Австрия и Пруссия согласны на мир, противодействие русского императора будет сломлено. Но медлить нельзя. Надо воспользоваться моментом. Меня призвал к себе император.
– Нас тоже, – отозвался Макдональд.
– Так я рассчитываю на вас, – сказал Маре. – Вы должны помочь мне.
– О, очень охотно, Мы, конечно, поддержим вас, – твердо произнес Ней, выпрямляясь во весь рост, взглянув почти с угрозой на дверь кабинета.
Заветная дверь тихо отворилась, и показалась фигура начальника штаба Бертье, принца Невшательского.
Он дружески кивнул головой Маре и маршалам и тихо произнес:
– Император просит.
И все эти люди, тысячу раз смотревшие бесстрашно в лицо смерти, только что так независимо, с сознанием собственного значения обсуждавшие поведение императора, вдруг стали похожи на школьников, которых строгий учитель позвал на экзамен. Они переглянулись, и никто не спешил переступить первым порог кабинета. Наконец, по нетерпеливому жесту Бертье, герцог Бассано двинулся вперед.
В маленькой комнате перед кабинетом сидел за столом барон Фен и что‑то писал. При входе маршалов он встал. Они молча пожали ему руку и прошли в кабинет, дверь которого была открыта.
Около камина, положив ногу на ногу, сидел на низеньком стуле император, в руках у него была книга.
При входе маршалов он положил раскрытую книгу на стоящий рядом с ним маленький столик и поднял ясное спокойное лицо. На этом бледном строгом лице не было и признака тревоги.
– Добро пожаловать, мои друзья, – начал он. – Ну, Маре, говорите. Коленкур требует полномочий, союзники согласны на мир, если я уступлю им Бельгию и левый берег Рейна. Ведь так?
– Так, ваше величество, – низко наклоняя голову, ответил Маре.
– Неприятель грозит Парижу, – мрачно произнес Ней, – задержать его нельзя. Они всей массою двинулись из Труа по дороге на Париж и по нашим трупам вступят в столицу.
Наполеон спокойно выслушал маршала, и едва заметная улыбка появилась в углах его губ.
– Да, – ответил он, – мы бы так и сделали, но такой простой план покажется нашим союзникам недостаточно ученым. Они любят маневрировать.
– Это не спасет дела, Франция хочет мира, и мы… – смело начал Макдональд, ободренный спокойным тоном императора. Но он не кончил.
Наполеон сделал движение встать и бросил на маршала короткий, как удар, угрожающий взгляд.
Вся смелость Макдональда мгновенно исчезла. Он сделал полшага назад и смущенно пробормотал:
– Я только хотел указать, ваше величество…
Но Наполеон резко прервал его.
– Заметьте, герцог, что Франция хочет того, чего хочет ее император, – и император, обратясь к Маре, продолжал уже совершенно спокойно. – Вот, Маре, замечательная книга! – Он взял со столика книгу, которую читал. – Вы, наверное, знакомы с этим классическим сочинением: это Монтескье, «О причинах величия и упадка римлян». Не правда ли, какое замечательное место? Прочтите эти строки, отчеркнутые ногтем, – продолжал он, подавая Маре книгу.
Изумленный Маре почтительно принял из рук императора книгу.
– Прочтите вслух, – добавил Наполеон, наклонив голову, как человек, приготовившийся внимательно слушать.
Маре прочел:
«Наиболее поразительный известный мне случай величия духа проявился в решении современного нам монарха скорее погибнуть под развалинами своего трона, чем согласиться на предложения, унизительные для его царственного сана. Он обладал слишком возвышенной душой для того, чтобы спуститься ниже того уровня, на который оттеснила его неприязненная воля Рока…»
Маре опустил книгу. Лица маршалов потемнели еще больше.
– Ну, что вы скажете? – резко спросил Наполеон.
Легкая краска волнения показалась на лице Маре.
– Государь, – тихо начал он, – мне лично известна еще более возвышенная комбинация. Вам представляется теперь возможность пожертвовать своей славой, дабы закрыть бездну, угрожающую в противном случае поглотить не только вас самих, но и всю Францию.
Взволнованный Маре замолчал. Наступило напряженное молчание. Слегка нахмурясь, император взглянул на взволнованное лицо Маре, на усталые, с выражением почти отчаяния, лица своих маршалов и порывисто встал с места.
Он сделал несколько шагов по комнате и, остановясь перед маршалами, вдруг совершенно спокойно, ясным и ровным голосом произнес:
– Ну, что же, господа, раз вы пришли к такому убеждению, заключайте мир.
Глаза императора смотрели ясно, но в их ясной глубине словно бегали какие‑то искры. Лица маршалов прояснились. Маре с удивлением и как бы недоумением смотрел в лицо Наполеона. Это было так неожиданно.
– Ваше величество, – начал Маре, – какие же инструкции соизволите вы дать герцогу Виченцкому?
Наполеон повернулся и, пройдя несколько шагов по комнате, ответил:
– Пусть Коленкур устраивается, как хочет, и подписывает, что ему заблагорассудится.
– Но, государь! – произнес Маре.
Наполеон резко прервал его.
– Фен, – громко крикнул он, – составьте для герцога Виченцкого, – обратился он к вошедшему барону, – от моего имени письменное разрешение принять все меры, какие ему покажутся необходимыми для спасения столицы. Поторопитесь.
Фен вышел с поклоном.
– Условия вашего величества… – снова начал герцог Бассано.
– Условия, Маре, пусть определяет Коленкур, – опять прервал его император, – я могу вынести всякое бедствие, какое на меня обрушится, но, разумеется, не стану диктовать унизительные для себя условия мирного договора…
Через минуту Фен вернулся и положил на стол бумагу, перо и поставил чернильницу. Наполеон едва пробежал ее глазами и поставил над ней большую букву N с росчерком и кляксой.
– Вот видите, Маре, – сказал император, – успокойте Коленкура. Быть может, вечером я дам инструкции. Зайдите.
С глубоким поклоном Маре вышел. В соседней комнате он остановился около Фена и тихим шепотом сказал:
– Я не знаю, радоваться ли и что все это значит? Я боюсь, что Коленкур никогда не решится взять на себя такой страшной ответственности. А это единственный случай. Император великолепно знает нас и не потому ли он так легко согласился.
Фен пожал плечам.
– За последние дни, – тоже шепотом начал Фен, – император исключительно интересуется Парижем. Мы имеем самую оживленную переписку с регентством, только я думаю, что это так не кончится.
Маре задумчиво покачал головой.
– Все же надо торопиться, – сказал он, – я от себя напишу Коленкуру. Как жаль, что союзные монархи высказали решительное желание, чтобы переговоры вел герцог Виченцкий, а не я.
– Да, это очень жаль, – вздохнул Фен, пожимая руку Маре.
Маре ушел, а Фен погрузился в чтение груды бумаг. Из кабинета звучали оживленные, бодрые голоса. Шум открываемой двери заставил Фена поднять голову. На пороге показался дежурный адъютант.
– Курьер из армии герцога Реджио с экстренным донесением, – произнес адъютант. – Он просит доложить о нем императору.
– О – о, – встрепенулся Фен, – пусть войдет, я доложу сейчас. Таких гостей не задерживают.
Адъютант вышел и тотчас же вернулся в сопровождении виконта де Соберсе. Соберсе имел усталый, но вместе с тем радостный вид. Он весь был забрызган грязью.
Фен кивнул головой и поспешил в кабинет.
– Император ждет вас, – произнес он, тотчас же возвращаясь.
Виконт, заметно взволнованный, вошел в кабинет и, отдав глубокий поклон, остановился у порога.
– А, Соберсе! – воскликнул император. – Вы, наверное, привезли нам хорошие вести?
Маршалы ждали с напряженным вниманием.
– Ваше величество, – прерывающимся голосом начал Соберсе, – герцог Реджио приказал мне донести его высочеству принцу Невшательскому, что армия князя Швар – ценберга медленно идет из Труа на Париж, а Силезская армия фельдмаршала Блюхера двинулась по левому берегу Марны через Эперне, Дорман, Шато – Тьерри и Ферте – су – Жуар…
– А! – вырвалось у императора короткое торжествующее восклицание. Глаза его засверкали, ноздри слегка расширились. – Вы уверены в этом? Вы не ошибаетесь?.. – быстро спросил он.
– Нет, государь, – ответил Соберсе, – ручаюсь головой, я сам убедился в этом.
– Но ведь этот свинцовый болван губит свою армию! – воскликнул Наполеон, бросаясь к разложенной на большом столе карте. Несколько мгновений он смотрел на карту, потом весело обернулся и крикнул: – Герцог Рагузский, вам принадлежит честь первого удара. Взгляните, друзья мои. Я говорил, что прямой удар на Париж для них недостаточно учен. Браво! Браво! Драгоценный Блюхер!
Маршалы наклонились над картой, с любопытством слушая короткие, похожие на восклицания, замечания Наполеона. Они были слишком военными, чтобы не почувствовать положения и не затрепетать знакомым трепетом ожидания победы. Они с полуслова поняли своего вождя и императора. Они увидели добычу, беспечно стремящуюся к своей гибели, и в них заговорила кровь прирожденных воинов.
Бертье уже торопливо набрасывал на бумагу отрывочные приказания императора. В эти минуты усталые маршалы, казалось, забыли свои мечты о мире. Во всяком случае, если мир – то поело победы! Мир со славой! И они верили в эти минуты, что вновь пробудился усыпленный гений Наполеона и что опять для него нет ничего недостижимого.
Взгляд императора упал на Соберсе, бледного, едва державшегося на ногах.
– Как, Соберсе! – воскликнул он. – Вы все еще капитан? Поздравляю вас с чином полковника. Пожалуйста, без благодарности, мой друг. А теперь идите отдыхать. Я позову вас, когда будет нужно.
Когда к вечеру зашел Маре в ожидании инструкций, Наполеон только нетерпеливо махнул рукой и сказал:
– Мне теперь не до вас, я задумал устроить хорошую потасовку Блюхеру!
– Ну, Гнейзенау, что вы скажете? А? Генерал Бонапарт растаял, и черт побери старого Блюхера, если я не взорву Иенского моста и не утоплю в Сене Вандомскую колонну!
При этих словах Блюхер ударил кулаком по столу. Он остановился со своей главной квартирой в небольшой деревеньке по дороге на Фер – Шампенуаз, для короткого ночлега. Деревня была покинута жителями, и в продолжение часа пруссаки дочиста успели ограбить оставленные дома. При этом было захвачено несколько крестьян. Их подвергли допросу, но так как они или не хотели, или не могли дать никаких сведений о движении французских войск, гусары Блюхера, связав их и сняв с них обувь, с веселыми шутками положили их босыми ногами на горячие угли. Когда это не помогло, их повесили по приказанию фельдмаршала.
Блюхер сидел за столом, окруженный своим штабом. Любимые его адъютанты Ностиц и Герцфельд усердно подливали ему где‑то награбленный старый рейнвейн. Штабные жадно ловили слова фельдмаршала, покрывая каждую его остроту дружным хохотом. Фельдмаршал был в отличном расположении духа.
– Теперь все, кажется, сделались» вперед», не только один я, – самодовольно говорил он.
– Император Александр просит не вступать без него в Париж. Как вы думаете, дети? Ведь, ей – богу, мы заслужили эту честь. Мы – победители их пугала, этого выскочки! Вот слава! – философски добавил он, – я всегда говорил, что его слава раздута. Если бы у меня была в свое время такая армия, как сейчас, верьте, дети, не было бы ни Аустерлица, ни Иены, это так же верно, как то, что я Блюхер. Вся его стратегия ни к черту ни годна. Так ли я говорю, дети?
Со всех сторон посыпались льстивые фразы.
– Наполеон бежит перед нашим высокопревосходительством! – воскликнул Ностиц, поднимая стакан. – Hoch!
– Hoch! Hoch! – раздались восклицания.
– Послушайте, дети, – начал Блюхер, заметно захмелевший. – Мы идем вперед. Перед нами Макдональд, который улепетывает. Остальные французские войска не могут нас остановить, потому что… Гнейзенау, почему? А?.. Какие там болота?..
Гнейзенау поднял голову и серьезно ответил:
– Нас прикрывают Сен – Гондские болота.
– Вот, вот, – продолжал Блюхер. – Так я хотел сказать, что если я захвачу Бонапарта, я просто повешу его. Ведь он не больше, как разбойник… Так ли, дети?
Но» дети» не успели ответить, так как в это мгновение послышался топот, и чей‑то громкий хриплый голос закричал:
– Где же фельдмаршал? Я не могу терять ни минуты!
Все мгновенно насторожились. В звуках этого голоса было что‑то внушавшее недобрые предчувствия. Через минуту дверь порывисто открылась, на пороге показался молодой русский офицер. Он был очень бледен и, видимо, взволнован. Остановясь на пороге, он обвел присутствовавших глазами. Он увидел возбужденные лица, бутылки на столе, старика Блюхера с обвислыми усами и мутными глазами, в расстегнутом мундире, под которым виднелась грязная рубашка, и, остановив сделавшиеся злыми глаза на лице Блюхера, произнес срывающимся голосом:
– Ординарец генерала Сакена, корнет Белоусов. Сегодня Наполеон атаковал корпус графа Олсуфьева близ Шамп – Обера. Корпус уничтожен. Граф Олсуфьев в плену. Французская армия двигается к Монмиралю на войска барона Сакена. Барон просит поддержки или инструкций.
И, глядя почти с ненавистью в лицо фельдмаршала, Белоусов повторил:
– Корпус графа Олсуфьева уничтожен почти целиком. Граф держался до последней возможности, исполняя приказания вашего высокопревосходительства.
Впечатление от этих слов было потрясающее. Офицеры вскочили с мест, опрокидывая табуретки и бутылки, словно готовясь сейчас же к бегству.
Сам Блюхер побледнел и, встав, несколько мгновений беспомощно озирался по сторонам. Один Гнейзенау не потерял самообладания.
– Надо немедленно велеть Сакену отступать к Шато – Тьерри на соединение с Йорком, – сказал он.
Удар был страшен и неожидан. Наполеон прошел через Сен – Гондские болота, окаймляющие верховья речки Малой Марен, по дорогам, считавшимся непроходимыми, и провел кавалерию и артиллерию.
Наконец Блюхер овладел собою и глухим голосом сказал:
– Расскажите, что знаете.
И юный корнет рассказал. Он рассказал, как небольшой русский корпус, брошенный на произвол судьбы, был окружен вчетверо сильнейшим неприятелем. Как он расстрелял все патроны и, расстреливаемый артиллерией, разбившись на отдельные каре, пробивал себе штыками путь через неприятельские массы. Граф Олсуфьев попал в плен, генерал Полторацкий тоже, и тогда генерал Корнилов, собрав остатки истерзанных полков, с развернутыми знаменами, с барабанным боем прокладывал себе путь штыками. Ряды редели, смыкались снова и наконец пробились, не оставив врагам ни одного трофея.
Голос Гриши звенел, когда он рассказывал об этом геройском деле, поразившем своим величием даже самого Наполеона.
Гнейзенау, примостившись на углу стола, писал Сакену.
– Русские всегда были мужественны, – сказал Блюхер, кусая усы. – Виноват во всем один я. Гнейзенау, распоряжения!
– Готово, – ответил, вставая, начальник штаба.
Блюхер посмотрел бумагу и передал ее Белоусову со словами.
– Благодарю вас. С Богом!
И он протянул руку Грише. Но случайно или нарочно корнет по всем правилам артикула уже сделал налево кругом. Через минуту послышался топот его лошади.
Блюхер уже вполне овладел собою.
– Полно, дети, – обратился он к офицерам, – нечего вешать носы. Сейчас мы сами поедем туда. Завтра будет наш черед.
И он велел подавать лошадей.
Но завтра еще не пришел его черед. Движения Наполеона с небольшой, едва сорокатысячной, армией походили на прыжки тигра. Уничтожив корпус Олсуфьева при Шамп – Обере, он бросился к Монмиралю и на другой же день после Шамп – Обера наголову разбил Сакена, едва успевшего отвести остатки своих войск к Шато – Тьерри, под прикрытие Иорка. Но Наполеон на следующий день настиг их обоих и, разбив, отбросил за Марну. Обезумевший и растерявшийся Блюхер, оглушенный грозными ударами, не успел ничего предпринять, как Наполеон уже через день неожиданно атаковал его у Вошана и разбил наголову. Атакованный с тыла и фланга кавалерией Груши, Блюхер едва успел спастись сам и с жалкими остатками своей армии бежал в Шалон. Силезская армия, потерпевшая в течение пяти дней четыре поражения, потерявшая больше трети своего состава и пятьдесят орудий, превратилась в деморализованную толпу… Эти победы мгновенно воспламенили французов. Появились отряды крестьян – партизан, безжалостно уничтожавших отставших и небольшие отряды. Русских, если попадались, брали в плен, но немцам пощады не было. По – видимому, начиналась народная война. То, что было страшнее армии и самого Наполеона.
– Отступать, отступать, отступать! – кричал князь Шварценберг, хватаясь за голову. – К Рейну, за Рейн, к границам Франции!..
Наполеон уже наступал на Главную армию. Ужас охватил австрийского главнокомандующего.
Этот ужас передался австрийским войскам. Под дождем, снегом и вихрем они отступали, гонимые страшным призраком непобедимого императора, и их отступление было похоже на бегство. А восстание во Франции разгоралось. Отставшие гибли сотнями. Напрасно Александр старался сдержать Шварценберга. Напрасно твердил он, что нужна только решимость, и Наполеон погиб. Никто уже не слушал его. Дипломаты растерялись. Слово мир было у всех на устах. Настаивал император Франц, у которого после побед Наполеона вдруг проявились родственные чувства к дочери и внуку, настаивал Фридрих – Вильгельм, боясь потерять все приобретенное, настаивал английский уполномоченный лорд Кестльри и даже Меттерних, боясь, что в случае побед Наполеона и вынужденного мира, когда Наполеон продиктует свои условия, он не пощадит австрийского дипломата.
Александр остался в одиночестве. Его даже не мог поддержать своей армией Блюхер, так как его армию считали уничтоженной, – и Александр согласился, но с условием не заключать перемирия.
Однако обрадованный Шварценберг тотчас же послал в главную квартиру Наполеона графа Паари с униженным письмом и просьбою о перемирии. Но Наполеон знал цену льстивых уверений венских дипломатов и их вероломство и отослал графа Паари обратно. В тот же день он писал своему брату Иосифу:
«Наконец князь Шварценберг проявил признаки жизни. Он прислал парламентера с просьбой о перемирии; трудно быть подлым до такой степени… При первой неудаче эти люди падают на колени…»
И, сообщая тогда же о своих победах вице – королю Италии Евгению, выражая сожаление, что маршал Виктор не успел уничтожить баварские и виртембергские войска, прибавлял:
«Тогда против меня оставались бы только австрийцы, плохие солдаты, сволочь, которую я разогнал бы плетью.
Казалось, нечеловеческие усилия в Шатильоне Коленкура готовы были увенчаться успехом. Но судьба уже произнесла свой приговор над Наполеоном. Почти в момент подписания мира Коленкур получил от императора экстренную депешу, лишающую его всех полномочий, с приказанием предложить, ничего не решая, контрусловия, в корень изменяющие предложения союзников…
Непонятное, горделивое безумие овладело императором.
Его отказ в последнюю минуту вновь соединил и сплотил распадающийся союз. Слово» отречение» было громко произнесено.
Австрийские войска прекратили отступление, готовясь двинуться вперед. Александр торжествовал: перед подавляющей численностью союзных армий Наполеон, несмотря на весь свой гений, был бессилен… Перемирие не состоялось, военные действия прерваны не были, но конгресс все еще продолжал свое существование.
Подобно утомленному бойцу на шпагах, Наполеон еще делал грозные выпады. Еще были тяжелы его удары. Он казался вездесущим; проходя почти непроходимыми дорогами, неожиданно появлялся он со своей маленькой армией и наводил ужас на фельдмаршала Шварценберга. Снова разбив несчастного и взбешенного Блюхера у Краона и, в свою очередь, принужденный отступить перед четверными силами союзников при Лаоне, он бросился на Реймс, на корпус графа Сен – При, причем сам Сен – При был смертельно ранен из той же самой пушки, из которой был убит и другой ренегат – Моро, и овладел Реймсом.
Эти победы как громом поразили князя Шварценберга, вновь заговорившего об отступлении. Дав передохнуть своим войскам, Наполеон с отчаянной смелостью решил атаковать главные силы союзников, сосредоточенные между Обою и Сеною у Арси. В то же время, понимая, что борьба слишком не равна, он вновь послал Коленкуру полномочия заключить мир на каких угодно условиях. Но счастье покинуло своего любимца. Его посланный запоздал, срок, предоставленный союзниками для решительного ответа, истек, заседания конгресса в Шатильоне прекратились, и Коленкур выехал из Шатильона.
Сражение при Арси было последним, где на поле битвы снова встретились Наполеон и Александр, и судьба встала на сторону Александра. Имея перед собою свыше ста тысяч, а у себя только тридцать, Наполеон, хотя не побежденный, предпочел на второй день боя отступить. Шварценберг не посмел его преследовать.
Отступление Наполеона открывало дорогу на Париж. Это обстоятельство скорее ужаснуло, чем обрадовало Шварценберга. Он потерял из виду Наполеона и не знал, откуда ему вновь готовится удар.
Яркий огонь камина гостеприимно пылал в большой роскошной столовой старинного замка, некогда принадлежавшего принцам Нойаль, теперь сенатору империи д'Эбрейлю. Сам сенатор жил в Париже, и в замке осталось только незначительное количество старых слуг. Остальная многочисленная челядь вся разбежалась, узнав о приближении союзных войск. Этот замок с утра был занят двумя эскадронами пятого драгунского полка под командой Новикова и Левона. Здесь они неожиданно получили приказ остановиться и ждать дальнейших приказаний, чему очень обрадовались и не меньше удивились. Все были уверены, что движение на Париж после сражения при Арси будет безостановочно. Очевидно, в главной квартире опять что‑то случилось, и князь Шварценберг прибег к обычной тактике – постоять на месте, подумать и затем дать приказ об отступлении. Пятый драгунский участвовал и в сражении при Арси, где отличился, спасши остатки полка эрцгерцога Рудольфа, и трижды вырывал из рук французов селение Гран – Торси блестящими атаками. Полк теперь вошел в состав отряда графа Палена, авангарда Главной армии. Старик управляющий, напуганный зверствами немцев, уже приготовился к смерти и с облегчением вздохнул, узнав, что у него остановились русские. Верный слуга так обрадовался, что замок не будет разграблен, что открыл сенаторский погреб и вытащил обильные запасы вина и еды. И в этот холодный вечер, когда в саду бушевал ветер с дождем и снегом, так уютно было сидеть в этой теплой столовой, где был так богато и красиво сервирован ужин. Солдаты, кроме высланных в сторожевое охранение, удобно расположились в хозяйственных пристройках, поставив лошадей в обширных конюшнях замка. Офицеры заняли часть второго этажа.
Зарницын сидел у камина, сняв мундир и поставив ноги на каминную решетку. Он, полузакрыв глаза, курил трубку, изредка отхлебывая из хрустального бокала старое рейнское вино. Левон стоял у окна и, откинув портьеру, смотрел, как вдали среди окружающего мрака то разгоралось, то угасало зарево. Он знал, что это пылали французские деревни, подожженные немцами. Он глубоко задумался, словно погрузился в какой‑то странный сон. И в самом деле, последний год его жизни походил на сон. Неотступными тенями сопровождали его смерть и любовь. И так тесно переплетались впечатления, так быстро следовали одно за другим, что душа уставала и мысль отказывалась работать. Как был он счастлив во Франкфурте, так все казалось ясно и просто, когда он слушал Ирину, когда она открывала ему свою душу, ничего не скрывая и почти час за часом рассказывая свою жизнь. И как казалось ему естественно вечно продолжать такие отношения, и как был он искренен и уверен в себе, когда говорил ей: «Я буду для тебя всем, чем ты хочешь!» – и она верила ему и сама думала так же… Но он не представлял себе тогда этой безнадежности, бесплодного, одинокого горения души, изнывающей от жажды счастья, которое так близко и так недоступно. Он не представлял себе тяжелого пути самоотречения, покорности, мятежных порывов, отчаяния пустоты… всего, что он понял теперь, когда запас франкфуртских впечатлений успел истощиться. Если бы он мог хоть поддерживать отношения. Но он не имел оттуда ни строчки и сам не мог писать. Полк бросали с места на место, начиная с самого Бриенна. Они были у Сакена, у Винценгероде, теперь у графа Палена, были при Монмирале, Шато – Тьерри, Арси, в тысяче мелких дел, и вместе, и вразброд, скитаясь дни и ночи по дорогам и без дорог, в маршах и контрмаршах. Где она и что с ней? И, мучительно вспоминая каждую подробность, он иногда с ужасом сознавал, что она тает, вспоминал бледные, прозрачные руки, нервный румянец, неожиданную слабость. Как не заметил он этого там, во Франкфурте? Она сгорала на его глазах, а он не видел этого, не понимал, что она несчастна, что она старалась только обмануть его, когда говорила, что наконец нашла покой и счастлива!
– Левон, – не оборачиваясь, крикнул Зарницын, – давай есть!
Левон вздрогнул и равнодушно произнес:
– Что ж, сядем, мне все равно.
Друзья сели за стол. Настроение Левона было понятно даже Грише. Они все поняли его чувства к Ирине, но не говорили об этом даже между собою и делали вид, что не замечают его, за что он в душе был глубоко признателен им.
– Наших, видно, не дождаться, – заметил Семен Гаврилович.
– Гриша, я уверен, вернется от Громова сегодня же ночью, – ответил Левон, – ну, а Данила Иванович, конечно, раньше завтрашнего дня не может вернуться из штаба.
– Даже не верится, – начал Зарницын, с удовольствием принимаясь за еду, – эта роскошная столовая, этот ужин, тепло и свет. Ей – богу, даже стыдно, что в обычной жизни мы не придаем этому значения. А ведь и теперь сколько людей живут такой жизнью и не думают, и не представляют миллионов других, не имеющих даже кусха хлеба.
Левон усмехнулся.
– Приятно пофилософствовать за стаканом хорошего вина.
– Что ж, я заслужил его, – возразил Зарницын, – а в мирное время я постараюсь не забыть уроков, данных мне войной, – серьезно добавил он.
– Ты прав, – задумчиво произнес Левон. – Но какое безумие эта война! За что мы деремся? За кого? За этих немцев, потерявших теперь в своем самомнении и озверении всякий человеческий образ? Ты заметил, что даже в бою в них вместо храбрости видно бешенство? У них нет даже истинного героизма. Их неистовства во Франции внушают омерзение и возбудят вековую ненависть, их наглость делает их отвратительными для союзников, их хамство лишает возможности быть их друзьями, их принципы несут миру рабство. Мы еще будем иметь не раз случай раскаяться в своем рыцарстве.
– О да, – с увлечением подхватил Семен Гаврилович, – я бы предпочел быть в союзе с французами. Фридрих и Наполеон! Я не могу забыть нашей атаки при Арси. Помнишь? Ей – богу, это было величественно, когда среди дыма и огненных языков рвущихся гранат показались медвежьи шапки старой гвардии и впереди – сам Наполеон с обнаженной шпагой в руке.
– Он еще страшен, – заметил Левон.
– А вот и я! – раздался с порога веселый голос Гриши.
– И вовремя, – засмеялся Зарницын, – а то мы бы все съели и выпили. Садитесь, Гриша, и рассказывайте новости.
– Новости? – повторил Гриша, садясь к столу. – Громов рвет и мечет. У наших драгун опять было столкновение с гвардейцами Блюхера. Они попробовали отнять у нас фураж. Наши не дали, и дело дошло до сабель. Какой‑то прусской голове пришлось плохо. Из штаба Блюхера пришла по – немецки бумага с требованием объяснений, а Громов поперек нее написал: «Немецкого языка не понимаю, учиться ему стар, за свое начальство почитаю ныне графа Палена», – да и отправил ее обратно.
– Молодец! – воскликнул Зарницын. – Ну, и что же?
– Пока ничего, – ответил Гриша и продолжал. – Потом Громов говорил, что, кажется, вновь готовятся к отступлению, что Наполеон снова собрал огромные силы и опять заговорили о мире…
Зарницын свистнул.
– Вот тебе и Париж!
Гриша весело продолжал передавать полковые сплетни и слухи и рассказы о столкновениях между русскими и немецкими офицерами. Высшее начальство принимало всегда сторону немцев. Русские были озлоблены. Все это было уже давно всем известно, но при каждой встрече эти рассказы, постоянно обновляемые, служили наболевшей темой.
Было уже поздно, когда друзья разошлись по своим комнатам.
У Бахтеева на столе горели свечи, и Егор ждал его, чтобы помочь раздеться.
– Ты не нужен мне, иди спать, – сказал Левон.
Егор ушел. Левон лег, но долго не мог заснуть. В который раз перебирал он в памяти последний год своей жизни, и ему казалось, что это было не годом, а долгими годами – целой жизнью. Тучи рассеялись. Сквозь портьеры пробирался луч луны и серебряной полосой протянулся по столу и тяжелому ковру на поля. Левон уже начал дремать, когда услышал в соседней комнате, отведенной Новикову, легкий шум, словно кто‑то осторожно крался. Дремота мгновенно оставила его. Он поднял голову с подушки и привычным движением вынул из‑под изголовья пистолет. Шум продолжался.
– Кто там? – крикнул Левон, вскакивая с постели.
В соседней комнате словно кто‑то торопливо пробежал, мягко и осторожно ступая кошачьими шагами, послышался шорох, и все затихло. Левон прислушивался несколько мгновений, потом зажег свечу и с пистолетом в руке вошел в комнату Новикова. Он распахнул тяжелые портьеры на окне и заглянул под кровать. Никого.
– Должно быть, крысы, – решил он.
Его взгляд упал на стол, и он увидел на столе большой конверт.
«Что это? – с удивлением подумал Левон, – отчего я не видел его раньше?»
Он взял в руки конверт, на котором крупным твердым почерком было написано по – французски» Г. ротмистру Новикову».
Левон решил, что это, должно быть, из главной квартиры, было передано проездом, второпях, как не раз бывало; вестовой положил на стол, а доложить позабыл. Французский адрес не удивил Левона, – это было в обычаях главной квартиры. Между Новиковым и Левоном было условленно, что в отсутствии одного другой вскрывает пакеты, если найдет нужным. Могло быть и экстренное приказание. Поэтому Левон, не колеблясь, сел к столу и вскрыл конверт.
Но, взглянув на бумагу, он широко раскрыл глаза, пораженный ее видом. Вот что увидел он в этой бумаге:
и так далее, все такие же значки, много таких значков, целые четыре страницы большого листа.
– Шифр! – удивился Левон. – Но какого черта!..
И вдруг его осенила мысль: «Монтроз! Масоны! Это ясно, как день! Но как попало сюда это письмо! Кто принес его?»
Он вспомнил таинственные шорохи, и ему стало не по себе. Он оглянулся с жутким чувством, словно почувствовал, что кто‑то стоит за его спиной. Но комната была пуста.
Левон нервно дернул сонетку раз, другой, третий. Через минуту прибежал заспанный Егор, за ним показалось встревоженное лицо Гаспара – старого мажордома, а за ним лицо лакея.
– Откуда это письмо? Кто принес его? – резко спросил Левон сперва по – русски, потом по – французски.
Егор хлопал глазами.
– Не могу знать, ваше сиятельство, – ответил он.
– Письма никто не приносил вашей светлости, – произнес Гаспар, кланяясь. – Я бы лично передал его вашей светлости, если бы его получили мы. В эти комнаты никто не смеет входить без зова, – закончил Гаспар.
Он сам был, по – видимому, удивлен, как это письмо могло сюда попасть.
– Хорошо, можете идти, – сказал Левон. Оставшись один, он снова осмотрел всю комнату. «Быть может, есть тайный ход?» – думал он.
Но если тайный ход и был, то следов его найти Левону не удалось. Он вернулся в свою комнату со смутной тревогой в душе. Зажег вторую свечу, лег, но почти не спал, впадая только в легкую дремоту…
Днем на другой день вернулся Новиков и привез приказ отступать.
– Отступать? Как отступать? – послышались вопросы. – Почему?
Никто не хотел верить. Все были поражены. Дорога на Париж открыта, и вдруг отступать.
Новиков разъяснил недоумение. Главные силы уже отступили, и пятому полку надо торопиться. Казаки Сеславина перехватили почту, и в ней нашли письмо самого Наполеона к императрице. Из этого письма следовало, что он нарочно очистил дорогу на Париж, а сам со всей своей армией бросился на пути сообщения союзников. Если бы это письмо, так неосторожно открывшее планы Наполеона, не было перехвачено, то дня через два было бы уже поздно и армия союзников была бы разбита по частям. Простая случайность, необдуманное письмо преждевременно открыло гениально смелую попытку императора неожиданно атаковать с тылу беспорядочно идущие колонны Шварценберга, хотя еще неизвестно, чем это кончится. Но в главной квартире поняли. Все потеряли голову. Движение назад на войска Наполеона идет беспорядочно, и можно опять ожидать февральской истории, тем более что Блюхер не хочет отступать. Один Александр еще сохранял спокойствие, но опять уже заговорили о мире… Во всяком случае, в главной квартире считают положение армии критическим.
В волнении первых разговоров князь забыл о письме, но, войдя с Новиковым к себе, вспомнил о нем.
– Тебе письмо, доставленное таинственным способом, – сказал он. – Прости, что я вскрыл его, я думал, из штаба. Но, во всяком случае, – с улыбкой добавил он, – тайна не нарушена.
Он передал письмо Новикову. Новиков вспыхнул, развернув бумагу.
– Это Монтроз! – торопливо сказал он. – Я тебе скажу потом.
– А я расскажу, как я нашел его, – отозвался Левон.
Новиков погрузился в чтение письма. На дворе седлали лошадей. Вестовые торопливо собирали офицерские вещи.
Во время перехода Новиков был очень задумчив и мрачно настроен. На ночной стоянке в полуразрушенной деревеньке, остановившись с князем в отдельном домике, он передал ему содержание письма Монтроза.
– Да, – говорил с горечью Новиков, – шевалье прав. Мы слишком эгоистичны и только думаем о себе, когда совершаются события, которые отразятся на целое столетие вперед. Монтроз пишет, что никогда свобода не была в большей опасности, что эта война – апофеоз рабства. Нам говорил Курт, что лучшие люди Пруссии мечтают о свободе народа. Эти мечты погибли. Победы немцев (собственно, наши победы) дали перевес военной партии. Король, Гарденберг, Блюхер и вся эта свора вахмистров и фельдфебелей задушили Штейна, и уже начались тайные гонения на свободомыслящих. Пруссия превращается в военную тюрьму. Даже то немногое, что было дано народу, отнимается. Меттерних открыто говорит, что народ надо держать в узде, иначе он грозит революцией, анархией и новым Наполеоном. Император Франц разделяет взгляды своего министра. Вместо Наполеона, которого решили свергнуть, хотят призвать Бурбонов, как старую династию, носительницу феодальных принципов. В Париже орудуют темные личности и предатели, которые внушают государю, что восстановление Бурбонов общее желание Франции… А Монт – роз мечтал о республике! Государь делает вид, что верит этому! Проникнутый мыслью, что цари – помазанники Божьи и ведают судьбы народов, он мечтает о каком‑то союзе монархов для охранения их священных прав против доктрин революции и всякой попытки народов самим управлять своей судьбой… Европа, весь мир погружается во мрак! – закончил Новиков.
Князь слушал его, опустив голову.
– Я всегда думал, – сказал он наконец, – что эта война – безумие. Наполеон был страшен для них больше, как представитель республиканской Франции и, хотя император, проводник идей революции, больше, чем как завоеватель.
– Монтроз едет в главную квартиру, – продолжал Новиков. – Он хочет убедить государя, что Бурбоны – погибель Франции, что народ не хочет их… Но я не верю в его успех, хотя сила его влияния сказалась уже в возвращении в Испанию Фердинанда.
– Странный человек, – задумчиво сказал князь. – Как было оставлено это письмо? – спросил он и рассказал, как нашел его.
– Почем я знаю, – пожал плечами Новиков, – я часто находил у себя такие шифрованные записки.
– Это шифр масонов? – спросил Левон.
– Да, мы иногда пользуемся им, – ответил Новиков. – Ты теперь наш. Нам предстоит опасная и долгая борьба. Ты ведь не отступишь?
Левон вспыхнул.
– Я чувствую, как и ты!
Новиков пожал ему руку и добавил с усмешкой:
– Ну, так я тебе дам ключ, и ты можешь сам прочесть письмо великого Кадоша. Он обещает близкое свидание в Париже. В этом я безусловно верю ему. Мы скоро будем в Париже. Вот этот шифр, смотри, как просто и легко. Он имеет клиническую форму древних времен. Вот, – Новиков взял лист бумаги и карандаш. – Этот шифр сообщается только мастерам, и то не всем, – сказал он. – Но ты, конечно, в ближайшее время будешь уже мастером. Так хочет великий мастер.
Левон с жадным любопытством наклонился над листом бумаги, на котором Данила Иванович писал ключ.
– Ты берешь такую фигуру и вписываешь в ней буквы, – пояснял Новиков
потом такую затем берешь соответственные части фигуры и ставишь, как буквы, таким образом получается и т. д. Вот и все. Теперь на письмо и читай, если хочешь, а я пойду спать. Ты не получал писем? – закончил он.
– Нет, – ответил Левон.
– Я тоже, – вздохнул Новиков, – подумать только, четыре месяца! Ну, да не надо думать об этом. До свидания.
Он нахмурился и стал укладываться в углу на лавке, а Левон погрузился в чтение.
Но недолго пришлось поспать Новикову. Часа через полтора пришло от Громова экстренное приказание двинуться назад. Никто ничего не понимал. Солдаты ворча седлали лошадей.
Еще одна безнадежная попытка Мортье и Мармона преградить путь союзным войскам, еще одна победа русских при Фер – Шампенуазе, и в ясный светлый вечер русский авангард увидел башни и колокольни Парижа.
Маршалы отступили, и их войска заняли предместья Парижа – Венсен, Монмартр, Нельи…
Звездная ночь была тиха и тепла. На балконе замка Бонди, в семи верстах от Парижа, стоял император Александр. Он был один. С высокого балкона были видны бивачные огни неприятельских войск и в расстоянии ружейного выстрела от них линия наших огней. Царило жуткое, страшное молчание.
Как очарованный, смотрел император вперед, туда, где лежал Париж, прекрасный и гордый Париж. Что ждет его завтра? Запылает ли он, как святая Москва, как погребальный факел, над погибающей Францией, и победоносная Европа ступит железной пятой на тлеющие развалины, среди крови и ужаса? Или завтра загорится на этих холмах грозный бой? Наполеон летит со своими орлятами на спасение столицы. Впереди – испытанные в боях его маршалы, гарнизон Парижа, готовое вспыхнуть население.
Наступает роковая минута. Стотысячная армия союзников может очутиться в безвыходном положении, зажатая между двух стен, отрезанная от своих сообщений. Упорное сопротивление маршалов и Парижа и быстрота движений Наполеона – вот от чего зависит исход гигантской борьбы.
Но нет! Не напрасно вел его Бог, как Моисея в пустыне. Разве сами ошибки союзников не обращались в их пользу? Разве самые гениальные комбинации Наполеона не гибли от ничтожной случайности, вроде перехваченного неосторожного письма?
– Боже! – шептал государь, молитвенно глядя на звездное небо. – Разве не за благо мира я иду вперед?
Но высокие мысли странно перепутались с иными образами… Победитель Наполеона! Безграничная власть, всеобщее поклонение, фимиам славы и тонкой лести и удовлетворение личной, ненасытной ненависти к маленькому человеку с повелительным голосом, с властными манерами, с пронизывающими, ни перед кем не опускающимися глазами, всегда везде бравшему первое место по праву гения, порабощавшему странной, непонятной силой и чужую мысль, и чужую волю…
Гасли бивачные огни, светлело небо, розовая полоса зари потянулась над недалекой столицей мира.
На балкон тихо вышел князь Волконский. Он тоже провел бессонную ночь, ожидая в кабинете приказаний императора.
Государь повернул к нему мертвенно – бледное лицо с ввалившимися, лихорадочно горящими глазами.
– А, это ты, Петр Михайлович, – сказал он и вдруг, выпрямив сутуловатую спину и подняв голову, с несвойственной ему злой и хищной улыбкой, обнажившей белые зубы, медленно и раздельно добавил: – Волей или силой, с боем или церемониальным маршем, на развалинах или во дворцах, но Европа сегодня должна ночевать в Париже!
Князь Волконский низко опустил голову.
С отчаянным упорством боролись французы за каждую пядь земли. У забаррикадированных застав толпились парижане, требуя ружей и патронов. После упорного кровавого боя войска Барклая‑де – Толли овладели заставами Мениль – Монтан, Бельвиль и Пресен – Жерве. Семь тысяч убитых русских были ценою этого успеха. Русские пушки направили с Бельвильских высот грозные жерла на Париж, готовясь обратить его в развалины. Спешенные драгуны пятого полка в отряде Ланжерона бросились на безумный приступ Монмартра. Их встретили орудийным огнем и затем штыками. Французские конскрипты – юноши и ученики политехнической школы – с грозным мужеством встречали русских закаленных воинов и умирали с восторженными криками: «Vive l'empereur!»
Этот восторженный клич гремел по всей линии обороны, сквозь грохот орудий и шум сражения.
Левон во главе своих людей бросился на французскую батарею. Его встретили бешеной контратакой. Впереди всех с трехцветным флагом бежал старик. Его седые волосы развевались по ветру. Махая шляпой и потрясая другой рукой трехцветным флагом, он кричал:
– En avant, mes enfants, en avant! Vive l'empereur!
На одно мгновение он столкнулся лицом к лицу с Бахтеевым. Что‑то знакомое показалось Левону в этом старом лице, и вдруг он вспомнил.
– Дюмон, – успел крикнуть он, – сдайтесь!..
Но в ту же минуту чей‑то штык пробил горло Дюмона, и он, хрипя, упал навзничь…
Труба неистово кричала отбой, но увлеченные битвой солдаты не слушали. На Монмартр неслись ординарец за ординарцем с приказаниями прекратить бой. У Понтенской заставы уже подписана капитуляция Парижа. Видя безнадежность сопротивления, герцог Рагузский, уполномоченный королем Иосифом, капитулировал. Сражение прекратилось. Молча и угрюмо спускались с холма французы, получившие тоже приказ от маршала отойти… Куча тел осталась на месте боя. Левон долго отыскивал тело Дюмона, чтобы потом похоронить с честью. Но не мог найти. Ему было грустно. Какая судьба! Веселый танцор двора Елизаветы, учитель танцев Екатерины II, любимец Потемкина нашел свою смерть на кровавых Монмартрских высотах, защищая родную землю от тех, кому отдал лучшую пору своей жизни.
Вечером по всем частям армии был разослан приказ: «К девяти часам с половиною для парадного вступления в столицу Франции быть в готовности и чистоте гвардии, гренадерам и коннице резервного корпуса, прусской и баденской гвардии и австрийским гренадерам».
Все казалось ослепительной сказкой, чудесным сном, от которого страшно было проснуться. И ясное весеннее небо, и яркое солнце, и толпы народа, и торжественная музыка, и он сам, Александр, на светло – сером коне Эклипсе, Агамемнон царей, спаситель Европы. Благовейный мистический восторг наполнял душу императора. Завершалась его заветная мечта. Ему казалось, что Божественное Провидение озарило его своими лучами… Это был час его величайшего торжества, час примирения с самим собою, час, как казалось ему, исцеления его раненой души…
В одиннадцать часов вступила в Париж через Понтенскую заставу в голове кортежа русская и прусская легкая гвардейская кавалерия, за ней следовал Александр с Фридрихом и князем Шварценбергом, сопровождаемые тысячной свитой генералов и офицеров всех наций. Целое море золотых и серебряных мундиров.
Встреча была гениально инсценирована Талейраном и его партией – сторонниками Бурбонов. Всюду виднелись бурбонские белые кокарды, белые перевязи на рукавах. Слышались крики:
«Vive Alexandre! Vivent les Bourbons! Vive Louis XVIII!»
Все это производило впечатление истинной народной преданности старой династии… Но внимательные наблюдатели видели за этими кокардами и крикунами на первом плане молчаливые толпы народа, угрюмые и только любопытные взгляды… За свитой государевой мерно отбивали шаг русские и австрийские гренадеры, а за ними – гвардейская пехота и сверкающие ряды кирасирских дивизий. Парижане, напуганные рассказами о русских» татарах», были искренно и глубоко благодарны императору за то, что он пощадил Париж. Было уже известно, что только благодаря ему Блюхеру не удалось предать разгрому прекрасную столицу Франции. Сам Блюхер, к своему великому сожалению, не мог принять участия в торжественном въезде. Последствия его грязной, необузданной жизни в последнее время сказались. С самого Краона он был болен и не мог сесть на лошадь.
Александр в вицмундире Кавалергардского полка, с восторженным, помолодевшим лицом, с лучистой улыбкой и большими мечтательными глазами был прекрасен.
– Где русский царь? – слышалось в толпе.
Ехавший впереди государя во главе лейб – казаков офицер торопливо кричал непрерывно направо и налево: «Cheval blanc, panadr blanc».
Кортеж торжественно двигался через Сен – Жерменское предместье к Елисейским полям. Достигнув Елисейских полей, государи остановились и пропустили мимо себя войска церемониальным маршем. Александр с гордостью смотрел на блестящий вид своей гвардии, забывая в этот миг, каких трудов стоило одеть к этому параду самую незначительную часть его полков и что остальные, почти босые, оборванные, были оставлены за валами Парижа, чтобы не портить общего впечатления. Оборванные герои угрюмо и завистливо смотрели издали на башни города и думали свою думу о родной стороне…
В то время как по пути следования кортежа всюду виднелись белые кокарды, на остальных улицах и в предместьях то там, то здесь взвивались трехцветные флаги и слышались крики: «A bas les Bourbons! Vive l'empereur! Vive le roi de Rome!«На площади Согласия, где некогда пала голова Людовика XVI, уличные мальчишки нашли какую‑то собаку и, обвесив ее всю белыми кокардами и улюлюкая, гоняли по всей площади. Небольшой конный отряд молодых аристократов – роялистов, выехавший на площадь, раскидывая в толпу белые кокарды с криками: «Vive Louis XVIII! A bas le tyran!» – был обращен в позорное бегство камнями, свистками, угрожающими криками.
Талейран, не желая выпускать из своих цепких рук императора Александра, сумел искусно пустить слух, которому поверили, что Тюильрийский дворец минирован, и, воспользовавшись всеобщей тревогой, предложил к услугам императора свой дворец. Государь принял его гостеприимство, и в тот же день дворец Талейрана наполнился роялистами, якобы представителями Франции…
Пятый драгунский, принимавший участие в торжественном въезде в числе конных гвардейских полков, расположился на Елисейских полях.
Весь вечер парижане толпились перед русскими. Они с любопытством дикарей рассматривали русских варваров и удивлялись их веселости и добродушию. Еще больше удивлялись парижане самому устройству лагеря. Сено служило постелью солдатам. Пуки соломы на соединенных копьях, приставленных к деревьям, образовывали род кровли, и под этой кровлей, словно во дворце, с довольным видом сидели и лежали солдаты. Пылали костры, над ними на шомполах висели котелки и варилась пища. Кое – где виднелись белые палатки офицеров.
В одной из таких палаток устроились и Левон с Данилой Ивановичем, а рядом с ними Гриша с Зарницыным. Настал вечер, теплый весенний вечер… Улицы огромного города пустели. Взволнованный всем пережитым, Левон не мог и подумать о сне. То же настроение владело и Новиковым. Они вышли из палатки и медленно направились по опустевшим улицам. Они так полны были впечатлений, что не находили слов и шли молча, как во сне. Огни в домах погасли. После тревожных последних дней Париж в первый раз заснул спокойным сном.
– Смотри, – прервал молчание Новиков, – это Тюильрийский дворец.
Друзья остановились. С глубоким волнением смотрели они на этот знаменитый дворец, теперь мрачный и покинутый, дворец, бывший в течение более двух столетий свидетелем величия и падения, трагедий и комедий, в буквальном смысле. Роскошные празднества двух Генрихов, короля Солнца и Людовика bien‑aime, трагедия последнего короля Франции, комедии» колкого» Бомарше и чествование Вольтера. По этим мраморным ступеням легкими шагами взбегали фаворитки минувших дворов, на эти ступени тяжело ложилась железная стопа северного титана, робкими шагами всходила по ним, как по ступеням эшафота, последняя королева Франции, держа в руке дрожащую руку маленького плачущего дофина. И только три дня тому назад покинула эти стены жена нового цезаря, унося с собой плачущего римского короля, чей титул теперь уже начинал казаться насмешкой!..
И теперь у ворот этого дворца и в его дворе русские часовые, русский караул! Какая игра судьбы!
– Боже мой! – говорил Левон, когда они снова пошли по тихим улицам, – свидетелями каких событий мы были! Какие чудовищные перевороты!.. И сколько здесь славы, величия и свободы, и как темна, печальна и угнетена наша родина.
– Да, – отозвался Новиков, – и чтобы спасти их свободу, благосостояние, довольство, мы, истекая кровью, прошли три тысячи верст и счастливы, что гвардии удалось явиться сегодня в столице мира в новых мундирах! Но, кажется, мы неудачно спасали чужую свободу. Кажется, мы спасли не ее, а тех, кто мечтает погубить ее – Фридриха и Бурбонов.
– Вопрос о возвращении Бурбонов еще не решен, – заметил Левон.
Новиков пожал плечами.
– Поверь, что оберегатели тронов никого не признают, кроме них, – ответил он.
Они незаметно дошли до Пале – Рояля и тут убедились, что Париж не спит, что его сердце сильно бьется. И сад, и галереи были переполнены народом. Никогда ничего подобного ни Новиков, ни Левон не видели, и то, что смутно представлялось им, когда они читали о революционных собраниях, показалось им бледной копией действительности. Они были ошеломлены и оглушены этими свободными, страстными речами и переходили от группы к группе. Но они не могли не заметить, что, узнавая их мундиры, к ним относились с удивительной вежливостью и предупредительностью. Толпа везде давала им дорогу и пропускала вперед.
Высокий, длинноволосый молодой человек, размахивая круглой шляпой, призывал всех истинных республиканцев стать под знамена свободы и требовать республики! Он призывал кровавые тени Марата и Робеспьера, говорил о равенстве и братстве, В другой группе господин в синем фраке с белой перевязью на левой реке прославлял Бурбонов, почти после каждой фразы крича охрипшим голосом: «Vive les Bourbons! Vive le roi Louis XVIII!«Ему шикали и свистели. Императорский карабинер, с седыми усами, с ленточкой Почетного Легиона, с одной рукой, кричал о победах императора и призывал к верности ему и грозил его врагам! Окружавшая его толпа восторженно аплодировала и ревела: «Vive l'empereur!»
Шум стоял невообразимый.
– О, какое счастье жить в свободной стране! – прошептал Левон, сжимая руку Новикову.
– Подожди, – усмехнулся он, – дай время сесть на трон Людовику.
Пробираясь в толпе, друзья дошли до гостеприимно раскрытых дверей кафе, откуда неслись восторженные звуки» Марсельезы».
– Зайдем, – предложил Левон.
Едва они переступили порог, как их встретили восторженные возгласы: «Vive la Russie! Vive Alexandre!«Друзья сняли кивера и громко крикнули:
– Vive la France!
Десятки рук потянулись к ним с бокалами.
Но вдруг в зале произошло движение, наступила мгновенная, враждебная тишина.
Бахтеев обернулся и сразу понял ее причину. В открытых дверях показались мундиры прусских гусар, и сейчас же раздался дерзкий голос, произнесший с сильным немецким акцентом:
– Найдется ли в этой трущобе хорошее вино?
Вслед за этим возгласом, гремя саблями и бесцеремонно расталкивая толпу, появились два офицера. Бахтеев не мог разглядеть их лиц. Немецкие офицеры подошли к столу, сели, и один из них снова крикнул:
– Мы спрашиваем вина! Скоро ли подадут его?
Оба офицера были заметно пьяны. Никто не ответил им.
– Оглохли здесь, что ли, черт возьми! – крикнул офицер, ударяя кулаком по столу.
– Для убийц и грабителей здесь нет вина! – раздался из толпы чей‑то голос.
Офицер быстро обернулся и вскочил. Бахтеев узнал его. Это был барон фон Герцфельдт. Толпа с угрожающим видом двинулась на него. Тогда Левон сделал шаг вперед.
– Постой, – остановил его за руку Новиков.
– Оставь меня, – резко сказал Левон, – я предпочитаю драться с ним, чем защищать этого негодяя от порядочных людей. А это должно случиться. Ведь, к сожалению, он наш союзник, и я не мог бы его оставить…
Левон быстро подошел и сказал по – немецки:
– Я очень рад встрече с вами, барон. Надеюсь, вы не забыли старого долга?
Герцфельдт взглянул на него и весь вспыхнул.
– Я к вашим услугам, – ответил он.
Посетители с жадным любопытством смотрели на офицеров. Они не понимали слов, но понимали смысл происходящего.
– Сейчас! – произнес Левон.
– Я готов, – ответил Герцфельдт. – Вот мой секундант.
– А вот мой – ротмистр Новиков.
– Ротмистр Вегнер.
Офицеры поклонились друг другу. Теперь уже для всех стало ясно, что речь идет о дуэли.
Офицеры вышли среди общего молчания. Французы были слишком рыцари, чтобы перед поединком нарушать душевное равновесие одного из бойцов.
– Куда же мы пойдем? – выйдя из кафе, спросил Левон.
Выбежавший из кафе вслед за ними подросток, истинное дитя Парижа, желавший посмотреть, как русский боярин проучит пруссака, вывел их из затруднения.
– Здесь, милостивый государь, здесь, – подбежал он к Новикову, указывая на узкий переулок.
Он привел их к калитке, и, переступив ее порог, они очутились на небольшом заднем дворике того же кафе.
– Здесь будет отлично, – проговорил Левон.
Луна ярко светила. При лунном свете лицо Левона было еще бледнее обыкновенного, брови были нахмурены, и лицо имело угрожающее выражение. Нельзя было и думать о примирении. Взволнованный Новиков понял это. Высокий, массивный. Герцфельдт спокойно стоял в сознании своего превосходства, с пренебрежением глядя на тонкую, хрупкую фигуру противника.
Секунданты поставили противников. Мальчишка прижался к забору.
– Начинайте, – по – французски скомандовал Новиков.
Противники одновременно обнажили сабли. Массивный Герцфельдт всей тяжестью обрушился на Левона, но, к его удивлению, страшный удар тяжелой сабли был отклонен едва заметным движением руки противника, и барон чуть не упал. Он сразу потерял хладнокровие. Клинки сверкали в лунном свете, со звоном, ударяясь друг о друга. Герцфельдтом овладело бешенство. Это был не простой поединок, а бой не на жизнь, а на смерть, исполненный непонятной ненависти. Новиков и Вегнер понимали это. Холодная тоска сжимала сердце Данилы Ивановича….
– Теперь кончим, – со сдержанной угрозой вдруг произнес по – французски Левон.
Его сабля, как луч, блеснула в воздухе и тяжело упала на плечо фон Герцфельдта. Пруссак протянул руки, выронил саблю и упал лицом вниз. Тяжело дыша, Левон опустил саблю. Секунданты бросились к Герцфельдту.
– Позовите хозяина, только без шуму, – обратился Новиков к мальчишке.
Подросток кивнул головой и скрылся в заднюю дверь. Почти тотчас он вернулся, ведя перепутанного хозяина.
– О Боже! О Боже! – вздыхал он, – какое несчастье в моем доме!
– Есть укромная комната? – быстро спросил Новиков.
– Для раненого пруссака? – воскликнул хозяин. – Ни за что на свете!
Фон Герцфельдт лежал, хрипло дыша. Левон подошел к хозяину.
– Я офицер русской гвардии, – сказал он, – моя фамилия Бахтеев. Я прошу вас оказать гостеприимство раненому офицеру. Эта история должна держаться в тайне. Вот вам на расходы. Позаботьтесь о докторе.
Решительный тон, княжеский титул и несколько наполеондоров поколебали хозяина.
– Но если он умрет? – спросил он.
– Я беру все на себя, завтра утром я буду здесь, – ответил Левон.
– Только для вас, монсеньор, – поклонился хозяин. – В моей скромности будьте уверены. Огюст, – обратился он к мальчишке, – сбегай наверх, господин Шарль, наверное, дома. Это военный хирург, – пояснил он. – Он третий день живет у меня наверху.
Через несколько минут фон Герцфельдт был осторожно перенесен в чистую комнату за кухней кафе, и около него суетился молодой доктор.
– Он будет жив? – тихо спросил Новиков.
Доктор пожал плечами и словно с удовольствием добавил:
– Но какой мастерский удар!
Молча по пустынным улицам возвращались друзья домой. Глубокое безмолвие изредка нарушалось только непривычными на улицах Парижа окликами: «Кто идет?«и» Wer da?»
Минута торжества прошла, пыл восторга угас, и из‑за ослепительной маски славы выглянуло грозное лицо действительности. Сто сорок тысяч союзников, уже ссорящихся, усталых, плохо обеспеченных провиантом и снарядами. Глухо шумящий Париж, готовый мгновенно вспыхнуть, и грозное безмолвие Наполеона, стягивавшего к Фонтенбло войска. И яснее, чем кто‑либо, понял положение Александр. Патриотизм Парижа, энергия маршалов и проснувшийся гений Наполеона могли обратить победы в поражения и торжество в позор. И все способы обольщения были пущены в ход. Парижанам льстили и ласкали их. При каждом удобном случае государь говорил о величии Франции и любви к французам. Тайные агенты с самыми заманчивыми предложениями наполняли квартиры маршалов; Мармона, занявшего грозную позицию при Эссоне, засыпали лестью и обещаниями вплоть до польской короны. Наскоро созванный Талейраном сенат и семьдесят девять депутатов объявили Наполеона лишенным престола» за нарушение конституции». Образовали временное правительство. В его состав вошли Талейран со своими приспешниками Дальбергом и Жокуром, роялист Монтескью и Бернонвиль. Временное правительство тотчас выпустило манифесты и разослало их в армию. Войска были освобождены от присяги на верность, принесенной Наполеону. В довершение всего временное правительство поручило шевалье Мобрейлю за крупную плату убить Наполеона.
Русские войска перешли на левый берег Сены и в густых колоннах расположились при Лонжюмо и Жювизи. Черная туча повисла над главной квартирой. У Наполеона под рукой имелись армии Мармона, Мортье, Макдональда, Удино, Нея, Жерара, Друо, кавалерия, поляки, гвардейцы и новобранцы, всего шестьдесят тысяч преданных солдат. Войска, занимавшие Тур, Блуа, Орлеан, южные армии Сульта, Ожеро, Сюше и Мезона, давали то же количество. Александр ожидал нового боя, «отчаяннейшего, чем все прежние», и опасался восстания в тылу, в Париже. Минутный покой исчез. Приближалась страстная неделя, и снова, как отбитый от берега пловец, чувствуя себя погибающим, Александр устремил взоры на небо…
Ослепленные неслыханными предложениями, уже усталые, маршалы колебались. Они не хотели ставить на одну карту все приобретенное долгой героической жизнью… И наконец слово» отречение» было произнесено Неем. Ждали ответа Наполеона.
Левон плохо спал в ночь дуэли. Ему было стыдно вспоминать то чувство злобного наслаждения, которое наполнило его, когда он опустил свой палаш на Герцфельдта. Чтобы оправдать себя, он должен был возбуждать в себе снова те чувства злобы и отвращения, которые вызывали в нем прусские офицеры… Он испытывал к Герцфельдту какое‑то пренебрежительное сожаление и в душе желал его выздоровления. Утром он попросил Новикова навестить раненого. Вернувшийся Новиков сообщил, что доктор не признал рану смертельной, хотя и тяжелой. Князь вздохнул с облегчением.
Левон получил от князя Петра Михайловича Волконского личное письмо. Князь извещал его, что его величество, в воздаяние подвигов мужества, совершенных им при Дрездене и взятии Монмартра, жалует его званием флигель – адъютанта его императорского величества. Тогда же Громов получил генерал – майора, Новиков чин полковника, Зарницын – ротмистра, а Гриша – поручика.
В тот же день князь Бахтеев через Волконского был представлен государю. Во дворце было необычайно пусто и тихо. В приемной только ждал назначенный генерал – губернатором Парижа барон Остен – Сакен. Это был первый день страстной недели, и государь хотел, чтобы его не тревожили. Быть может, была и другая причина. Князь Волконский заметил Левону, что к ночи ожидается прибытие маршалов с ответом Наполеона. Государь, быть может, не хотел свидетелей этого свидания.
Волконский вошел в кабинет и через минуту вышел и позвал князя.
Левон переступил порог роскошного просторного кабинета и, низко поклонившись, остановился.
Государь сидел за столом. Он показался Левону бледным и словно постаревшим. Непроницаемые серые глаза были полузакрыты, губы сжаты с жестким выражением.
– Князь Бахтеев Лев? – спросил государь.
– Так точно, ваше величество.
Словно сделав над собою усилие, государь улыбнулся привычной улыбкой, от чего его лицо сразу помолодело.
– Поздравляю тебя, ты хорошо исполнил свой долг, – продолжал государь, – я доволен тобою.
– Я счастлив, ваше величество, – ответил Левон.
– Ведь старый князь Бахтеев твой дядя? – спросил государь и, услышав утвердительный ответ, продолжал: – Да, да, князья Бахтеевы отличались верностью. Твой дядя был верен моему отцу и мне, твой отец дрался под знаменами Суворова. А где твоя очаровательная тетушка? – уже совсем ласково и почти весело закончил государь.
Левон вспыхнул и ответил, что с самого Франкфурта не имеет от них никаких известий, но надеется все же их встретить здесь в Париже.
Государь кивнул головой, и его лицо вдруг снова приняло холодное, непроницаемое выражение. Он слегка провел белой, тонкой рукой по своему высокому лбу и, пристально взглянув на Левона, сказал:
– Да, сегодня… – он помолчал. – Сегодня ты можешь вступить в исполнение своих новых обязанностей. Сегодня ты будешь дежурить здесь. До девяти вечера ты свободен. Иди. Благодарю тебя за службу.
Он милостиво кивнул головой. Князь вышел.
– Ну, что? – спросил ожидавший его Волконский. Левон передал слова государя и его приказание.
– Поздравляю вас, – сказал Петр Михайлович, – это очень большая милость, так же, как и сегодняшний прием. Сегодня очень важный день.
Зарницын и Гриша по обыкновению не сидели дома. К тому же князь и Новиков, оба в надежде и ожидании дорогих гостей, поручили им подыскать подходящий дом. Когда князь вернулся в лагерь, он застал Гришу и Зарницына. Гриша был просто опьянен Парижем. Он от всего приходил в восторг: от любезности парижан, от изящества парижанок, от красоты зданий…
Им удалось снять в Сен – Жермене меблированный отель барона де Курселя, обычно живущего в родовом замке в Нормандии. По их словам, это было верхом изящества и роскоши. И цена была десять тысяч франков в месяц. Сегодня же и решили переехать.
– Ну, а я с новоселья на службу, – сказал князь и передал друзьям о приеме императора.
– Мы переживаем тревожные минуты, – говорил князь Волконский Левону, когда тот явился на дежурство, – мы готовы ко всяким случайностям, – добавил он, положив руку на пачку запечатанных пакетов. – Ведь мир еще не заключен.
– Но король, конечно, согласится на все условия за неожиданно достающийся ему престол, – сказал Левон.
Он сказал эту фразу нарочно, делая вид, что считает совершившимся фактом восстановление Бурбонов, о чем упорно говорили, но на самом деле, чтобы убедиться, правда ли это…
Волконский быстро взглянул на него.
– Король? – спросил он. – Какой король? Наследный принц шведский? Но государь считает его авантюристом. Людовик, граф Прованский? Но Бурбоны достаточно скомпрометировали себя, это выродившиеся феодалы, глубоко антипатичные государю… Нет, нет, наиболее вероятная комбинация – регентство и римский король. Эта комбинация в прямых интересах России, желательна австрийскому императору, популярна во Франции и на нее охотно пойдут маршалы. Это не вызовет ни бурь, ни потрясений. В этом направлении уже сделаны некоторые шаги. Впрочем, сегодня мы ждем маршалов. Сегодня решится судьба Европы, – закончил князь.
Глубокая тишина царила во дворце. Казалось, в нем замерла всякая жизнь. Левон находился в маленькой приемной у самых дверей императора. Изредка до его напряженного слуха доносилось легкое покашливание государя и глухие шаги по мягкому ковру, покрывавшему пол кабинета. Левон чувствовал себя словно подавленным. Мысль и воображение оказывались слабы охватить всю широту событий, совершавшихся перед ним. Он не мог представить себе мира без Наполеона. Еще ребенком он слышал об удивительных подвигах этого человека судьбы. Как сон, пронеслись годы величия, неслыханного могущества, славы…
Шум голосов, твердые решительные шаги в соседней комнате заставили вздрогнуть Левона. Портьеры распахнулись, и он увидел перед собой крупную фигуру и львиную голову с темно – рыжими волосами.
«Это Ней», – решил Левон, знакомый по рассказам с наружностью знаменитого маршала, герцога Эльхингенского, принца Московского.
За ним следовал еще кто‑то в маршальском мундире, с блестящими глазами и гордым лицом. Это был, как потом узнал Левон, маршал Макдональд, герцог Тарентский. Дальше шел Коленкур, герцог Виченцкий, которого Левон раза два встречал в обществе в Петербурге, и, пропустив их всех вперед, вошел князь Петр Михайлович. Левон почтительно поклонился маршалам, на что они любезно ответили. Сильное волнение овладело им. Он видел так близко этих прославленных вождей – сподвижников великого императора. На лице Нея было выражение упорной и мрачной решимости, бледное лицо Макдональда вспыхивало лихорадочным румянцем, глаза горели. Коленкур был угрюм и сосредоточен. Князь Волконский сказал им несколько слов и скрылся в кабинете императора. Маршалы и Коленкур стояли неподвижно, не обмениваясь ни одним словом. Прошло несколько томительных минут. На пороге появился князь и произнес сдержанным голосом:
– Господин герцог, господа маршалы, его величество ожидает вас.
Через раскрытую дверь на одно мгновение Левон увидел императора. Он стоял, опершись обеими руками на стол. Левон заметил бледность его лица, плотно сжатые губы и прищуренные глаза с непривычным жестким выражением. Дверь закрылась, но неплотно. Неясно и глухо долетали голоса. Но вот раздался громоподобный голос Нея. Этот герцог и принц никогда не обладал придворными качествами, и теперь он говорил с императором, словно на поле сражения, под грохот пушек. Его слова отчетливо долетали до слуха Левона
– Да, ваше величество, – слышался его сипловатый голос, – положение не безнадежно, как думают вожди коалиции; император еще располагает значительными силами. Париж у вас в тылу, а с Эссонских позиций грозит армия Мармона. Армия бросится за императором по первому его слову, и мы тоже. Мы ведь тоже стоим чего‑нибудь, ваше величество! В крайнем случае, мы переправимся через Луару, соединимся с армиями Ожеро, Сульта и Жерара, займем крепости, пройдем в Нормандию и Бургундию, подымем народную войну. Она уже началась, ваше величество, и мы будем драться с вами, как римляне, которые вели войну в Испании в то время, когда Ганнибал угрожал сердцу республики! Мы привезли отречение императора, но в пользу его сына. И мы будем защищать династию и римского короля. Мы не отдадим его в руки врагов. Император сказал: «Нет участи печальнее участи Астианакса». Клянусь, мы не допустим этого!
Голос Нея смолк. Левон не мог разобрать ответных слов, но был потрясен его речью. Сразу заговорили несколько человек, и их слова сливались в неясный шум. Это продолжалось долго, очень долго, или так показалось Левону. Но вдруг он опять услышал голос Нея:
– Этим решением ваше величество спасает славу и благоденствие Франции и достойно увенчивает свою собственную славу.
В его словах слышалось искреннее восторженное оживление.
Какое‑то инстинктивное чувство удовлетворения наполнило душу Левона. За эти дни в Париже он яснее оценил положение, понял скрытое презрение французов к так называемому Людовику XVIII, их опасение возможного возрождения старого режима. Кроме того, героическая эпопея Наполеона более говорила его сердцу, чем жалкие авантюры последних Бурбонов. Но он не успел еще привести в порядок этих мыслей, как услышал быстрые шаги в соседней комнате, и на пороге приемной показался бледный и взволнованный молодой полковник в флигель – адъютантской форме.
Левон сразу узнал Пронского, князь тоже узнал его, но был так взволнован, что прямо начал, торопливо протянув Левону руку.
– Это вы, я очень рад, меня прислал Винцингероде, я немедленно должен видеть князя Волконского или самого государя.
– Едва ли, князь, это возможно, – ответил Левон. – Волконский здесь, у государя и там посольство от Наполеона. Я не смею доложить о вас. Но что случилось?
– Армия Мармона перешла на нашу сторону, – взволнованно ответил Пронский. – Она сейчас в Версале. В этой армии бунт. Австрийцы ставят пушки… Если вы не можете доложить, я войду без доклада.
И прежде, чем ошеломленный Левон мог ответить, Пронский смелым движением распахнул дверь и вошел в кабинет.
В кабинете наступила мгновенная тишина, потом неясный говор на русском языке, опять молчание и наконец безумный, прямо отчаянный вопль Нея:
– О, malhereux! О, Saint Dieu! О, maudit frouve!
Затем опять послышались тихие голоса…
Время остановилось для Левона, он даже не слышал шагов, когда вдруг перед ним появилась высокая фигура в блестящем золотом мундире.
Этот человек был бледен, как призрак, темные волосы упали на вспотевший лоб, глаза имели безумное выражение.
– Я герцог Рагузский, я хочу видеть императора, – хриплым голосом сказал он, обращаясь к Левону.
Левон не успел ответить, как дверь кабинета распахнулась.
Мармон побледнел еще больше, сделал несколько шагов назад и прижался в угол, словно желая спрятаться. Невыразимый ужас отражался на его лице.
Впереди шел Коленкур. Его лицо выражало такое отчаяние, что было жалко смотреть на него.
– О, мой Бог! О, мой Бог! – тихо повторял он, хватаясь за голову.
Губы Нея были плотно сжаты. Брови сдвинуты. Он был страшен. Один Макдональд сохранял внешнее спокойствие, хотя был очень бледен. И вдруг мрачный взор Нея упал на притаившуюся в углу фигуру Мармона. Он словно окаменел. Потом лицо его приняло грозное выражение, рука судорожно сжала эфес шпаги.
– Принц, ради Бога! – испуганно прошептал Коленкур, заметив Мармона и жест Нея.
– Иуда! – громко произнес Ней и быстро прошел мимо.
Мармон выступил и преградил путь презрительно усмехавшемуся герцогу Тарентскому. Коленкур быстро подошел к нему.
– Герцог, – дрожащим, прерывающимся голосом начал он, – ваша измена стоила династии Бонапартов. Русский император, веря в непоколебимую преданность императору Наполеону маршалов и армии, согласился сохранить династию, приняв отречение Наполеона. Узнав, что вы, ближайший друг императора и маршал, занимающий лучшую позицию с отборными войсками, перешли на сторону союзников, русский император взял назад свое согласие и с оскорбительной любезностью заметил, что маршалы Наполеона будут для него всегда дорогими гостями. Герцог, – закончил с горечью, – ведь вы были его другом, его первым адъютантом, и вы нанесли последний удар ему и его династии!..
Герцог Рагузский, как приговоренный к смерти, слушал эти слова. Наконец он поднял свое иссиня – бледное лицо и глухим голосом сказал:
– Клянусь, это недоразумение. Я не хотел этого. Я бы охотно отдал руку, чтобы этого не было.
– Руку? – презрительно отозвался Макдональд. – Тут, пожалуй, было бы мало и вашей головы, герцог…
И в сопровождении Коленкура Макдональд прошел мимо ошеломленного герцога Рагузского.
При шуме этого разговора в дверях показалась фигура Волконского и снова скрылась. Когда ушли маршалы, Волконский в сопровождении Пронского вышел из кабинета и, подойдя к Мармону, холодно и сухо сказал, с легким поклоном:
– Его величество не может принять вас сегодня, господин герцог.
Несколько мгновений Мармон смотрел на него, словно не понимая его слов. Потом выпрямился, слегка кивнул головой и, круто повернувшись, вышел из приемной.
Едва скрылся Мармон, как из боковых дверей появилась темная фигура. Это был невысокого роста человек с гладко выбритым лицом, насмешливым ртом и дерзким проницательным взглядом. Он был одет во все черное, в бархатных сапогах. Заметно хромая, он прямо подошел к Петру Михайловичу.
– Талейран, – шепнул Левону Пронский.
Левон с любопытством смотрел на этого человека, поочередно служившего алтарю, королю, республике, Бонапарту, империи и поочередно всех их продававшего.
Левон заметил, как брезгливая гримаса на мгновение промелькнула на лице князя.
– Дорогой князь, – быстро начал Талейран, – какие события! Какое страшное падение в истории! Имя, которое могло быть неразрывно связано с целым веком, останется соединенным лишь с повествованием о нескольких приключениях! Колоссальное здание империи рушилось, как карточный домик. Франция возвращается к законным владыкам.
– Монсеньор, это еще вопрос открытый, – сухо заметил Волконский.
Монсеньор по своему титулу принца Беневентского, пожалованного ему Наполеоном, Талейран слегка пожал плечами и произнес, резко подчеркивая слова:
– Что вы хотите, любезный князь! Республика – невозможность. Регентство, Бернадотт – интрига. Одни Бурбоны – принцип. А русский император – сама законность. Но, однако, я хотел бы видеть его величество.
– К сожалению, монсеньор, этого нельзя, – холодно ответил князь, – его величество решительно приказал не нарушать его одиночества.
На подвижном лице Талейрана промелькнула мгновенная тревога, но он сейчас же овладел собой,
– В таком случае до завтра, – сказал он и, непринужденно поклонившись, заковылял к двери.
Волконский снова вернулся к государю, а Пронский подошел к Левону.
Левон только теперь обратил внимание, какой измученный, больной вид имел князь.
– Вы нездоровы, князь? – невольно спросил он.
Болезненная улыбка пробежала по лицу князя.
– Нет, – ответил он, – благодарю вас. Я только очень устал. Но, кажется, теперь уже все кончено. Государь потребовал от Наполеона безусловного отречения за всю династию. Я до сих пор не могу опомниться.
– Да, – задумчиво сказал Левон, – даже не верится.
Но, несмотря на слова князя, Левону казалось, что он поглощен совсем иными мыслями и чувствами. Усталый взор князя безучастно скользил по комнате, на бледном лице лежала печать страдания.
Разговор прервался. Из кабинета вышел Волконский.
– Не знаю, придется ли сегодня отдыхать, – заметил он. – До свидания, князь.
Он пожал Левону руку, Пронский тоже, и оба вышли.
В мыслях Левона был настоящий хаос. Ему казалось, что сама судьба глянула ему в глаза. Страшная, неотвратимая!.. Его нет… Его – владыки Запада, наследника Карла Великого. Разве это может быть? Кто же заполнит пустоту, которую он оставит в мире? И никогда Наполеон не казался ему более великим, чем в эти дни, когда его покидали люди, вознесенные им, его друзья и братья по оружию…
Левон подошел к окну и откинул портьеру. Над садом, окружавшим дворец Талейрана, уже розовело небо…
На другой день после этой памятной ночи барон Остен – Сакен издал приказ:
«Государь император уверен и надеется, что ни один из русских офицеров в противность церковного постановления во все время в продолжение Страстной недели спектаклями пользоваться не будет, о чем войскам даю знать. А кто явится из русских на спектакль, о том будет известно его императорскому величеству».
Государь говел. Говели войска. Париж затих.
Через несколько дней парижские газеты оповестили население, что бывший император Наполеон подписал отречение за себя и за своего сына и что русский император одобрил проект конституции, предусматривающей возвращение Бурбонов. Бывшему императору Франции предоставлялся остров Эльба и был оставлен титул императора.
Долгая упорная борьба старого порядка против нового казалась конченной. Защитникам феодальной Европы казалось, что последний призрак пламенной революции сошел в вечность со сцены всемирной истории – в лице Наполеона.
Возвращение Бурбонов, казалось, ликвидировало революцию.
Друзья уже жили в новом отеле, где все дышало изысканной роскошью, где художники, по желанию владельца, сумели соединить стиль Людовиков со стилем империи. Чудесный сад окружал отель, и долгими вечерами Новиков с Бахтеевым бродили по его аллеям. Новиков вслух мечтал о предстоящей в России новой деятельности, о ее возрождении, о своем личном счастье. Мечты о личном счастье давно оставили Левона, но часто он вспыхивал жаждой дела, борьбы, и тогда жизнь не казалась ему пустой и бесплодной. Со дня на день ждали они приезда своих дорогих гостей – Новиков с восторгом, Левон в предчувствии новых, страданий. Иногда ему хотелось, чтобы какое‑нибудь неожиданное событие вновь изменило покойное течение жизни, снова вспыхнула бы война с ее опасностями, тревогами, бурями…
Новиков часто говорил о Монтрозе и с нетерпением ожидал от него известий. Наконец он получил от него записку, в которой шевалье приглашал его и князя на собрание и прибавлял, что, если они найдут нужным, могут привести с собой и своих друзей. Данила Иванович показал это письмо Левону, и они оба решили, что Зарницын будет рад побывать среди новых людей, а Грише прямо необходимо познакомиться с еще чуждыми ему идеями. Семен Гаврилович очень охотно согласился пойти, хотя был очень удивлен, узнав, что его друзья принадлежат к обществу масонов, а Гриша прямо пришел в восторг при одном слове» тайное общество».
В назначенный день и час друзья отправились по указанному адресу. Это было довольно далеко, на одной из улиц старого Парижа. Небольшой дом старинной архитектуры ютился среди просторного сада.
Был уже поздний вечер, и на улицах царила тишина. Они вошли в калитку, прошли по широкой аллее и вошли в слабо освещенный вестибюль. Молчаливые лакеи помогли им раздеться и указали дорогу.
В большой зале, убранной со старой роскошью, было уже многолюдно. Тяжелые портьеры наглухо закрывали окна, не пропуская света ярко освещенной залы. В конце залы было возвышение, похожее на кафедру. Новиков и Бахтеев, оглядевшись, узнали многих своих знакомых. Тут были и Датель, и Роховский, и Батурин, и, что особенно поразило их, князь Пронский, и много еще знакомых гвардейцев.
Они шли по залу, дружески здороваясь со знакомыми.
Но их удивление достигло предела, когда навстречу им из угла залы поднялся Курт.
– Не ожидали? – с улыбкой спросил он. – Я только вчера прибыл в Париж, с резервом. Какие перемены со времени нашей встречи! Какие сведения имеете вы, Новиков, о моей сестрице Герте? – обратился он к Даниле Ивановичу. – Я знаю, как на вас с ней предательски напали наши теперешние дорогие друзья…
– Откуда вы это знаете? – удивился Новиков.
– Ну, в доме шевалье надо привыкать к чудесам, – засмеялся Курт. – Однако я узнал об этом очень просто, – добавил он, – к нам по дороге пристал длинный Ганс, ухитрившийся бежать из плена. Он был отправлен в Кюстрин на Одере. Оттуда и бежал.
– Как я рад! – воскликнул Новиков. – Пусть непременно придет ко мне. Он скоро увидит фрейлейн Герту.
И Новиков рассказал, как он нашел Герту.
– Меня несколько тревожит, – закончил он, – что я сейчас не имею никаких сведений о них. Но, во всяком случае, они в безопасности и хотели следовать за армией. Значит, должны приехать в Париж.
– Ну, слава Богу, – с облегчением произнес Курт, – я очень люблю маленькую Герту. Увы, это последние женщины Пруссии – их так немного, что они даже не похожи на своих соплеменниц.
Эти слова он произнес с искренним чувством.
Гриша смотрел вокруг себя блестящими глазами.
Большинство офицеров было в штатских фраках ввиду приказания государя, отданного во избежание возможных столкновений между офицерами и населением. Во всех углах велись оживленные разговоры. Он слышал, как блестящий семеновец Роховский взволнованно говорил:
– Нас мало, но к нам придут другие. Пора танцев, балов, острых слов прошла! С цветущих берегов Луары и Гаронны мы принесем на родину новые идеи гражданственности, свободы, прав человека! Разорение, истощение, нищета России, рабство ее народа должны обратить на себя внимание правительства, и мы будем первыми работниками в деле обновления родины…
Переходя от группы к группе, Гриша слышал те же разговоры. Павел Иванович Датель, адъютант Витгенштейна, развивал целую программу деятельности.
– Прежде всего надо учиться, – говорил он. – Не стыдно ли, что многие из нас только впервые услышали здесь слова: конституция, права человека, гласность! Какие чиновники ведают у нас делами внутреннего управления? Безграмотные, невежественные люди! Мы должны идти им на смену, занимать их места, как бы ничтожны они ни были… Это мирный труд, мирная работа. В глуши своих деревень мы можем проводить в жизнь принципы свободы и облегчать рабство, если нам не позволяют уничтожать его у себя. В своих полках мы изгоним шпицрутены! И у кого повернется язык говорить теперь о телесных наказаниях этих героев, на наших глазах совершивших нечеловеческие подвиги…
У Гриши кружилась голова от этих речей, горело сердце и отзывалось на каждое слово, и вместе с тем было мучительно стыдно, что он так мало знает и даже никогда не задумывался над окружающей жизнью.
Но все разговоры смолкли, когда в зале появился шевалье, весь в черном, как всегда, с бледным лицом и яркими глазами. Он обходил гостей с любезной улыбкой. Потом он взошел на кафедру. Настала глубокая тишина. Монтроз был бледнее обыкновенного. Откинув локоны черных волос, он протянул руку.
– Слушайте великого Кадоша, – едва слышно прошептал кто‑то рядом с Гришей.
– Братья, – начал шевалье глубоким голосом, – настали великие дни, когда все сильные, благородные, смелые должны собрать все свои силы навстречу надвигающемуся врагу. Имя этого врага – рабство! За немногие годы сколько видели мы престолов низверженных, вновь поставленных, сколько царств уничтоженных, сколько революций совершенных, сколько грозных переворотов! Дух свободы пронесся над миром. От Португалии до далеких пустынь России, от Англии до Турции он всколыхнул народные громады. Он пронесся через океан и загорелся над далекой Америкой. И народы уже видели чудную зарю. Мы уже дышали воздухом свободы!.. Но заря гаснет… Европа погружается во мрак! Идет черная ночь, ночь долгая, без рассвета! Мечты о свободе сменились жаждой власти и произвола. Братья! – страстно воскликнул Монтроз. – Никогда благородные мечты не разбивались так жестоко! Никогда разочарование не было так ужасно! Мы предприняли гигантскую борьбу. Деспотизму Наполеона, а в лице его всех властителей, мы хотели противопоставить свободолюбивый дух народа. И нам казалось, что мы близки к цели. Исполненный либеральных идей, первый поднял меч император Севера! Он сказал: во имя свободы! Лучшие сердца Германии радостно забились навстречу его благородным призывам. Свобода народов казалась близкой… Началась чудовищная борьба. С мучительным вниманием, переходя от надежды к отчаянию, мы следили за перипетиями этой неслыханной борьбы! И что же? Чем дольше шла борьба, тем становилось яснее, что коварно направляемые народные силы служили тому же принципу рабства, что властители серединной Европы боролись в лице Наполеона с идеями революции, чтобы задушить последний вздох свободы! Наполеон пал. И вот плоды этих побед: прусский король, презирающий свой народ, железной рукой схватил его за горло, отнимая то немногое, что было дано раньше… Члены тугенбунда уже подвергаются гонениям. Они сделали свое дело, бессознательно спасая своего жалкого, деспотичного короля. Опираясь на штыки вскормленных кровью блюхеровских солдат, навеки опозоривших себя во Франции, он убивает чистый дух народа. Горе несчастной Германии, если она пойдет этим путем. Австрийский император принес в жертву свою дочь и внука, чтобы укрепить принципы феодализма. И последний удар нанес одушевленный лучшими стремлениями, русский император! Опутанный интригами Талейрана, аббатов, сбродного сената и непризнанных депутатов, коварной дружбой прусского короля и идеями Меттерниха о священном союзе монархов против их народов, во имя их блага, он согласился призвать Бурбонов, чье имя синоним рабства! Напрасно мы употребляли все силы, чтобы противостоять этому, – все было напрасно! Дело свободы проиграно. Надо начинать сначала. Не угашайте же пламени, горящего в ваших сердцах! Боритесь! Боритесь у себя на родине, страдайте, погибайте во имя великих идей! Наш час придет! Помните великое изречение китайского мудреца Хендзи – Фое: «Счастлива та страна, где тюрьмы пусты, житницы полны, где на ступенях храмов Божиих толпится народ, а крыльца судилищ поросли травой!«И пусть крепнет и растет наше великое братство!
При глубоком благоговейном молчании шевалье, взволнованный и потрясенный, сошел с кафедры.
– Данила Иванович, – говорил Гриша с блестящими, увлаженными глазами, – научите меня, что надо делать? Я не могу уже так жить, как жил до сих пор! За что мне приняться? С чего мне начать? Ах, как я счастлив, как счастлив я, Данила Иванович, как никогда! Какие люди!.. Вы знаете, князь Пронский сказал мне: «Если своя жизнь не удалась, то удовлетворение можно найти здесь». Но ведь это же и есть настоящая жизнь? Правда, Данила Иванович?
– Спите, спите, милый мальчик, – ответил растроганный Новиков, – вы видите уже солнце.
Но Гриша так и не спал всю эту ночь…
Первым вестником, конечно, явился Евстафий Павлович. Это был как раз первый день Пасхи. Рано утром он вбежал в столовую с радостным возгласом:
– Христос воскреси!
Его появление было восторженно встречено.
Все благополучно. Едут все вместе. Он оставил своих на последней станции Кур‑де – Франс, явился в главную квартиру, узнал адрес друзей и приехал. Долго жили во Франкфурте, проехались в Базель, затем в Труа, Ирина ни за что не хотела быть далеко от армии. Писем посылали массу, но ни одного не получили в ответ… Все здоровы, только Ирина немного слаба. Но это вздор! Много тревожилась. Но еще через три дня после взятия Парижа узнали через знакомого офицера, что все живы. Теперь все спокойны и счастливы. Он по обыкновению приехал в качестве квартирьера.
Он говорил оживленно и весело и казался помолодевшим. Бесчисленные вопросы посыпались на него. Он едва успевал отвечать.
Герта очень сдружилась с Ириной. Никита Арсеньевич с удовольствием беседует со старым Готлибом, а его скрипка для всех источник истинного наслаждения.
Евстафий Павлович пришел в восторг от этого отеля. Но, к великому сожалению друзей, никто из них не имел возможности отправиться навстречу дорогим гостям. Сегодня государь назначил на площади Согласия парад и торжественный молебен, и все офицеры должны были присутствовать, а Левон по своему новому званию флигель – адъютанта должен был ехать сейчас же для сопровождения государя.
– Ну, что ж, – сказал Евстафий Павлович, – я сам их встречу и привезу сюда. Ну, слава Богу! Уж как я рад, что эта проклятая война кончилась!
И от избытка чувств он снова перецеловал друзей.
Приемные дворца Талейрана были с самого раннего утра переполнены высшими военными и гражданскими чинами. Особое внимание привлекали к себе сподвижники Наполеона. Со смешанным чувством стыда и грусти смотрел Левон на этих прославленных героев, прогремевших на весь мир, покинувших в последнюю минуту того, кто дал им славу, богатство, титулы, почти престолы – своего вождя и друга! Гордо возвышалась фигура Нея с львиной головой, маршал Удино, герцог Реджио непринужденно беседовал с принцем Невшательским Бертье и маршалом Лефевром. герцогом Данцигским. Тут стоял в толпе наполеоновских генералов и Макдональд, герцог Тарентский… С гордым видом проталкивались вперед французские аристократы, роялисты из фобурга Сен – Жермен и поспешившие прилететь на добычу авантюристы – эмигранты. Их король находился еще в Гартвелле, откуда собирался проехать сперва в Лондон к принцу – регенту. На днях ожидался приезд в Париж брата короля и его наместника, достаточно известного всей Европе графа д'Артуа. Роялисты чувствовали себя хозяевами положения. Мелькали черные сутаны. Левон заметил Дегранжа. В задней маленькой приемной, почти пустой, так как все теснились поближе к пути шествования государя, Левон вдруг увидел знакомое лицо. Он сразу узнал этого бледного худощавого офицера. Это был виконт Соберсе, похудевший, осунувшийся, бледный, с угрюмым, мрачным взглядом. Рядом с ним стоял другой офицер, постарше, но еще молодой, с тонкими чертами лица и надменным выражением.
– Виконт! – радостно воскликнул Левон, – это вы? Как рад я видеть вас.
Соберсе поднял глаза, несколько мгновений присматривался, и его мрачное лицо просветлело.
– Князь, – протягивая руку, ответил он, – какая встреча!
Молодые люди сердечно пожали друг другу руки.
– Мой друг, граф д'Арвильи, – сказал Соберсе, указывая на своего соседа.
Граф холодно поклонился.
– Я имел честь встречаться в Петербурге с маркизом д'Арвильи, – сказал Левон. – Это ваш родственник?
– Это мой отец, – сухо сказал граф.
Левона поразил оттенок пренебрежения, с каким граф произнес эти слова. Он снова обратился к виконту.
– Я не ожидал вас сегодня встретить, – начал он, – и тем более рад…
Соберсе вспыхнул.
– Я здесь не для выражения преданности. Я не признаю и никогда не признаю своим королем наследника позора и рабства, – дрожащим голосом произнес он. – Я подданный императора острова Эльбы. Ведь вам известно, что бывшему императору Франции отдается остров Эльба?.. Мы его адъютанты, и мы последуем за ним. Мы здесь для того, чтобы иметь возможность ближе увидеть общественное настроение.
Д'Арвильи слушал этот разговор с равнодушным, холодным лицом.
– Я вас понимаю, – просто ответил Левон. Чтобы переменить тему разговора, он сказал: – Здесь дядя, и, наверное, он будет рад повидать вас.
– О, с удовольствием, если будет возможно, – отозвался Соберсе.
Затем Левон рассказал, что был свидетелем геройской смерти Дюмона. Соберсе грустно кивнул головой.
– Я имел печальное утешение отдать ему последний долг, – сказал он, – я похоронил его. Около него все время находился приставленный мною верный человек. Он нашел его тело и известил меня…
В эту минуту, оживленно разговаривая с высоким, изысканно одетым пожилым человеком, в приемной появился маркиз д'Арвильи. И вдруг остановился бледный, словно окаменевший. Он узнал своего сына. Граф тоже узнал отца, но только на миг его гордое лицо дрогнуло, и он продолжал смотреть тем же холодным, равнодушным взором.
– Рауль, мой мальчик! – воскликнул старик, бросаясь к сыну с протянутыми руками. – Сколько лет на мои письма я только изредка получал от тебя одно слово, что ты жив!.. Как я искал тебя!
Граф с поклоном отступил на шаг и потом, выпрямившись, холодно ответил:
– Мой отец, вы искали меня не там, где надо, я все время был там, где была честь и слава Франции.
Руки маркиза опустились. Последняя краска сбежала с его лица. Оно приняло жалкое, страдальческое выражение.
– Но ты теперь здесь! Этим все сказано! Ты заблуждался, мой мальчик, – тихо начал он.
– Да, – ответил граф, – вы правы, отец. Мы, может быть, заблудились, но на полях славы, а не в передних врагов родины! Во всяком случае, я не подданный бывшего графа Прованского и вашими стараниями ныне короля униженной Франции.
Маркиз поднял руки, словно умоляя сына замолчать, и бросил мгновенный, испуганный взгляд на своего собеседника. Сын поймал этот взгляд и с нескрываемым презрением произнес:
– О, барон империи и пламенный приверженец Бурбонов господин Витролль сумеет по достоинству оценить на ши чувства.
Витролль сделал шаг вперед.
– Граф!..
– Если угодно, мы поговорим потом, – прервал его граф, – теперь я разговариваю с моим отцом. Из соседней залы донесся смутный шум.
– Идемте, маркиз, мы опоздали, – нетерпеливо сказал Витролль, беря под руку д'Арвильи.
Старик бросил на сына умоляющий взор.
– Ты придешь ко мне, мой мальчик? – тихо спросил он.
Снова дрогнуло гордое лицо, и голос графа прозвучал почти нежно, когда он ответил:
– Я еще увижу вас, отец.
Эта сцена произошла так быстро, что Левон и Соберсе были ошеломлены…
Внизу загремел барабан, послышались крики» ура». Почетный караул встречал императора. Левон вспомнил о своих обязанностях и, торопливо попрощавшись, сказав на ходу свой адрес, побежал вниз.
Восемьдесят тысяч союзного войска и парижской национальной гвардии блестящими линиями выстроились на площади Согласия и протянулись по соседним бульварам и улицам. Множество народа толпилось на террасах Тюильрийского дворца и на набережной Сены, ожидая проезда государей. В этой жадной до зрелищ толпе немало было таких, которые так же, как и теперь, теснились двадцать один год тому назад, чтобы посмотреть, как на этой площади падет под гильотиной палача венчанная глава Людовика XVI.
Мистической душе Александра сегодняшнее торжественный молебен на месте казни казался очистительной жертвой за преступление народа. Он не только спасал народ от» тирана», но и призывал Божье милосердие на его грешные головы и примирял его с Богом. Ему казалось, что на этом кончается его подвиг, его святая миссия, возложенная на него Богом. Но легкомысленные парижане, очевидно, не понимали его глубоких мистических настроений и больше интересовались самим императором, маршалами империи, сопровождавшими его, блестящей свитой, золотыми ризами русского духовенства.
Восторженно – сосредоточенное выражение было на лице государя, когда он преклонял колена. Стройные звуки русских молитвословий неслись к ясному небу… Даже скептические парижане были взволнованы этими чудными торжественными напевами и глубоким благоговейным чувством, отражавшимся на лицах молящихся русских воинов…
Последние слова молитв замерли в воздухе. Грянул салют из ста орудий.
Сияющий и радостный, Александр в сопровождении прусского короля и многочисленной свиты, при восторженных криках войск и приветствиях народа, уехал с площади. Он казался счастливым, как в день вступления в Париж.
В этот же день государь переехал в Елисейский дворец.
Сомнения, опасности, страдания, величественные впечатления последних дней – все было забыто Левоном, когда, задыхаясь от нетерпения, он взбегал по немногим ступеням мраморной лестницы.
Он всех застал в столовой. Новиков и Гриша с Зарницыным уже вернулись. Появление Левона было встречено громким радостным возгласом князя Никиты:
– Христос воскреси!
И Левон сразу очутился в его могучих объятиях. Как сквозь сон увидел он чистое, радостное лицо Герты, взволнованного Готлиба и бесконечно милое, бледное лицо, с глазами, полными слез, с выражением трогательной нежности.
– Воистину! – ответил Левон, целуясь и с Гертой, и с Готлибом. На мгновение он остановился около княгини словно в нерешительности, но она сама положила ему на плечо руку и радостно сказала:
– Христос воскреси!
Левон наклонился и с братской нежностью поцеловал Ирину.
Все казались довольными и счастливыми. Князя глубоко поразила перемена в Ирине. Она словно перенесла долгую болезнь. Она была очень бледна. В ее движениях была какая‑то слабость. И лицо поражало выражением страшного кроткого покоя, примиренности с судьбой и детской покорности. Во всей ее хрупкой нежной фигуре виднелась трогательная детская беспомощность. Левон часто взглядывал на нее, и она встречала его взгляд тихой сияющей улыбкой. А его сердце болело все больше…
Старый князь скептически относился к результатам войны.
– Ну, вот мы и в Париже, – говорил он, – и что мы получили? Разорение и голод в России увеличились, прибавился еще долг Англии, армия устала и истощена и, несмотря на геройство, уже никому не страшна. Россия вышла из этой войны материально ослабленной, а наши» дорогие друзья» австрийцы и германцы непропорционально усилившимися. Мы славно поработали для них, и они припомнят нам это! Так же мы облагодетельствовали Францию, навязавши несчастной стране ненавистных Бурбонов.
Никто не возражал старому князю. Гриша с восторгом передавал свои парижские впечатления. Герта сияла, не сводя глаз с Новикова. Он радостно улыбался ей в ответ. Рыцарь, виляя хвостом, подходил то к одному, то к другому. Левон рассказал о своем дежурстве во дворце, о смерти Дюмона и встрече с Соберсе. Евстафий Павлович усиленно угощал всех, то и дело требуя вина и шампанского. Старый Готлиб с блаженной улыбкой только кивал головой и глядел на всех своими добрыми, голубыми глазами…
Завтрак прошел оживленно. Но когда Левон очутился один в своей комнате, его охватило отчаяние. Новые страдания властно надвигались на него, и он не мог ни бороться с ними, ни избежать их.
Ирина сидела у окна. В раскрытое окно врывался благоухающий весенний воздух. Сад трепетал молодой новой жизнью. Левон стоял, скрестив руки, с печальным и сосредоточенным лицом.
– Право, Левон, ты напрасно тревожишься, – говорила Ирина, кутаясь в шаль, – я совершенно здорова. Я только немного ослабла, но это пройдет. Подумай только, сколько месяцев в постоянной тревоге о тебе!.. Не странно ли, Левон, – продолжала она, улыбаясь, – я не могу, прямо не могу говорить тебе, как прежде, вы. Я так много думала о тебе, так много говорила с тобою в душе, так ты стал мне близок, что я не могу… При других я никак не называю тебя. И это мне стыдно. Почему я не говорю тебе при всех» ты»? Нет, я уже решила. Я при Никите Арсеньевиче попрошу тебя говорить мне» ты». Он еще сам недавно сказал мне, что очень рад нашей дружбе и что… Да, – прервала она себя, – разве я сделала что‑нибудь дурное? Мое чувство глубоко и чисто. Я ни перед кем не опущу глаз. Я ничего не жду, ничего не ищу… Я выстрадала свое право… Мне кажется, – тихо добавила она, – я даже могла бы радоваться, если бы ты нашел счастье с другой…
Она грустно и устало замолчала, задумчиво глядя в сад. От этих слов сжималось сердце Левона. Так говорят умирающие.
– Ты знаешь – это невозможно, – ответил Левон, – для меня не может быть другой. Я знаю себя.
– Но для тебя не могу быть и я, – едва слышно проговорила Ирина, не поворачивая головы. – Но, – продолжала она, – жизнь велика. Ты будешь видеть во мне сестру. Вот ты много говорил мне недавно о том, что уже существует общество, члены которого поклялись отдать свои силы на благо слабым и угнетенным… Война кончилась, ты вернешься в Россию… У тебя будет много работы, благородной и высокой. Я поняла ваши мысли, ваши стремления. Я тоже буду работать, хоть и вдали от тебя, но душою с тобой…
– Как вдали от меня? – спросил Левон.
– Ты мужчина, для тебя нужна большая арена, – ответила Ирина, – ты, наверное, будешь жить и работать в Петербурге – я уже говорила с Никитой Арсеньевичем. Мы уедем. Он, по – видимому, очень рад. Он тоже устал… Иногда, Левон, мне кажется, что он страдает… Тебе не кажется этого, Левон?.. Меня часто мучит это… Я хотела бы сделать его счастливым… Но странно, я ни о чем не могу думать… Мысли разбегаются… Он так далек… так далек… – Она сжала голову обеими руками. – Мы уедем к отцу в его саратовское поместье… Там глухо и тихо… Мы ведь богаты, Левон… Многие тысячи людей принадлежат нам. Я постараюсь сделать их счастливыми и свободными. Я дам им волю, если позволит государь, я устрою школы, больницы…
Ирина оживилась, ее бледное лицо разгорелось.
– А там хорошо, Левон, – мечтательно продолжала она, – там я провела свое детство. Там над самой Волгой стоит вся белая женская обитель. Там мир и тишина… Еще ребенком я любила призывный зов ее колоколов… когда издалека по реке тихо разносился благовест к вечерне, когда розовое сияние зари лежало на воде… я слушала и иногда плакала, сама не зная почему… С торжественным звоном сливались бубенчики стад, возвращавшихся домой… А в храме, когда косые лучи заката падали через высокие окна, и чистые голоса пели… Ах, Левон, там покой, там тишина…
Ирина опустила голову, и крупные, неожиданные слезы одна за другой полились из ее глаз.
Левон почувствовал, как сжимается его горло, и, наклонившись, прижался губами к тонким, прозрачным рукам…
Те смутные темные мысли, которые впервые появились у князя Никиты в Петербурге и которыми он однажды поделился с Левоном, которые с новой силой овладели им в Карлсбаде и на время оставили во Франкфурте, теперь, как черное облако, окутали его душу, застилали жизнь, не давали дышать. Это облако стало сгущаться непрестанно со времени похода во Францию. Смутные тревоги принимали определенную форму, и наконец с полной ясностью предстала перед ним правда. Эта правда заключалась в том, что Ирина несчастна. Он видел это, он чувствовал это всем своим старым, но еще жарким сердцем, своим умом, умудренным опытом долгой и широкой жизни. И, поняв это, он понял все. И бред Никифора, и красноречие Дегранжа, и мистические идеи, и теперь эту тихую покорность судьбе, самоотречение, жажду молитвенного уединения где‑то в глуши саратовской вотчины, и это медленное угасание. Она несчастна, но где источник ее страдания? Никогда ни одним намеком не жаловалась она на свой брак. Никогда раздраженное слово не срывалось с ее губ по отношению к нему. Она не увлекалась ни светской жизнью, ни общим поклонением. И вдруг!.. «Если бы я не знал Ирины, я бы мог думать, что сильное чувство овладело ею», – сказал он Левону еще в Петербурге. Ужели так? Она была или казалась счастливой, пока молчало ее сердце, но если оно заговорило… Но кто же? Ужели» он»? – думал князь. – Нет, этого не может быть. Красавец Пронский? Но Пронский всегда держался вдали. Или это временное настроение?.. Сколько раз, оставаясь с нею наедине, с бесконечной жалостью глядя на ее прекрасное, страдающее лицо, ему хотелось просто как ребенка утешить ее, спросить, отчего она несчастна, сказать ей, что ее счастье для него дороже жизни. Но как‑то совсем незаметно, день за днем, час за часом, они все дальше отходили друг от друга. И то, что было бы просто и естественно год тому назад, теперь казалось невозможным, и словно тайная боязнь чего‑то удерживала его. И никто из окружающих не замечал его настроения. Он только еще немного постарел, дольше оставался один в своем кабинете. Но на людях он был все тот же добродушно – насмешливый, ясный и спокойный; к тому же кочевая жизнь, важность совершающихся событий отвлекали от него внимание окружающих. Да они были и далеки от него. А Ирина была вся поглощена своими недоступными ему мыслями.
По приезде в Париж князь решил никуда не показываться, чему Ирина была чрезвычайно рада, но что очень не нравилось Евстафию Павловичу. Он не мог порхать целый день, собирая новости и сплетни, а их теперь было так много. Не мог щегольнуть великолепием своего выезда и царственной роскошью отеля, где они поселились. Жизнь в отеле внешне текла безмятежно и мирно. Гриша и Зарницын почти все время пропадали то на службе, то в театрах и кафе и, казалось, не могли надышаться воздухом Парижа. Герта, если не была с Новиковым, не отходила от Ирины, которую прямо обожала.
Ирина тоже заметно полюбила ее.
Почти каждое утро они ездили кататься по Парижу. Восторг Герты не имел границ.
– Но Берлин скучная казарма перед Парижем! – восклицала она.
Но Ирина была равнодушна и безучастна. Ни музеи, ни соборы, ни оживленные улицы и цветущие бульвары – ничто не выводило ее из состояния грустной сосредоточенности, что волновало и изумляло Герту. Ирина предпочитала сидеть дома.
Часто Герта садилась на маленькой скамеечке у ног Ирины, прижималась головой к ее коленям и просила Ирину рассказать о далекой России. И Ирина рассказывала ей. Она говорила о бесконечных лесах, о широких долинах, о многоводных реках, быстрых и светлых, о терпеливом народе – христианине, покорном, безропотном, ждущем только слова свободы, чтобы показать изумленному миру все сокровища своего духа и величавую мощь свою. Говорила о тихих церквах, затерянных в глуши убогих деревень, куда народ с несокрушимой верой приносил свои слезы и молитвы. Говорила о царственной роскоши вельмож, о великолепии двора, о красоте белых ночей северной столицы… С широко открытыми глазами Герта подолгу слушала ее, и жалкой казалась ей ее родина, ступившая на путь признания единого бога – бога грубой силы…
А на ковре, положив умную морду на вытянутые лапы, лежал Рыцарь и, казалось, тоже внимательно слушал рассказы о той чудесной стране, которая будет ему второй родиной…
Старый князь обычно за обедом подшучивал над Готлибом, уверяя его, что в нем нет ничего немецкого и что, наверное, он жертва подмены.
Готлиб обыкновенно грустно вздыхал и говорил:
– Старая Германия умирает. Великий Гете с орлиных высот слетел на нашест в курятник Веймара… Пора умирать…
Иногда по вечерам он играл на скрипке, и это было тогда настоящим праздником для всех. Но старик играл сравнительно редко, и его никто не неволил.
Внешне мирное течение жизни нарушил приход двоюродного брата Герты Курта с длинным Гансом. Курт, пробыв несколько дней в Париже, торопился уехать.
– А где же твоя невеста, Фриц? – спросила Герта.
Курт нахмурился, а потом рассмеялся и махнул рукой.
– Плохо дело, – сказал он, – ландштурмисты не пользуются никаким успехом у своих соотечественниц. Она обручилась с королевским гвардейцем.
Герта только всплеснула руками. Длинный Ганс, несмотря на ласковый прием, не находил себе места, кое‑как отвечал на расспросы, боялся сесть на стул и не мог справиться со своими руками и ногами. Он все норовил отойти в уголок, где нежно обнимал и украдкой целовал Рыцаря, который восторженно приветствовал его. Новиков во что бы то ни стало решил увезти Ганса в Россию и без особого труда убедил бунцлауского парикмахера. Он остался в отеле.
Тяжелое впечатление произвело на всех отчаяние старой Дарьи, когда она узнала о смерти Дюмона. Пользуясь знанием языка, она в конце концов нашла его могилу, но, к ее глубокому сожалению, оказалось невозможным отслужить на его могиле православную панихиду.
Всю коллекцию Дюмона старый князь решил передать в один из парижских музеев.
Последний раз тревога охватила главную квартиру, когда было получено известие, что Наполеон принял отчаянное решение поднять восстание и в сопровождении небольшого конвоя выехал из Фонтенбло по Оксерской дороге, направляясь в Бургундию. Тотчас Винцингероде было приказано отправить сильный отряд для его преследования, «нагнать его, схватить и доставить живым»…
Но известие оказалось ложным. Все успокоились, однако было решено не откладывать высылки Наполеона на Эльбу.
Левон был дежурным. Зарницын с Гришей, переодевшись в свои модные фраки, по обыкновению уехали в театр, прихватив с собою Евстафия Павловича. Утомленная Ирина рано ушла к себе, Герта с Новиковым скрылись в сад. Посидев вдвоем с Готлибом, старый князь тоже прошел к себе.
В отеле наступила тишина. Распахнув широкое окно в сад, князь сел в кресло. Над садом всходила луна. Резкие тени узорной листвы ложились на дорожки. В глубине аллеи промелькнуло белое платье рядом с темной фигурой мужчины. Никита Арсеньевич смотрел, страдальчески сдвинув брови, и непрошенные воспоминания одно за другим яркими пятнами вспыхивали во тьме прошлого… Прекрасные женские лица, ревнивые мужья, ссоры, смертельные дуэли, лунные ночи – все, чем была богата бурная и блестящая молодость князя Никиты, заставлявшая говорить о нем обе столицы… Много, много воспоминаний. Много зла тяготеет на его душе, много упоительного счастья знало его сердце. И грустно сознавать, что все это было, было и не вернется, что жизнь прожита, что когда‑то любимые им красавицы, если живы, морщинистыми старухами доживают свой век, вспоминая о прежней любви. Но у них только прошлое, а у него есть настоящее. Обломок старых поколений, он еще так недавно сумел обмануть свою старость. В последний раз прежним огнем вспыхнуло его сердце… а потом? Полвека тому назад его любовницы были в возрасте его жены… Полвека – целая жизнь… И при мысли об Ирине, о ее нежной молодости, увядающей рядом с ним, в не греющих лучах его заката, его сердце наполнилось нежностью и жалостью. Ему захотелось сейчас же увидеть ее, утешить, в чем? Он не знал, но говорить ей тихие, ласковые слова, открыть всю свою нежность… Он сам не знал, что он скажет. Он только чувствовал, что такое настроение не скоро повторится, что надо воспользоваться им, чтобы разрушить ту преграду, которая незаметно выросла между ними.
Он встал и по комнатам, озаренным лунным светом, бесшумно направился на половину Ирины…
За дверью было тихо. Князь несколько мгновений прислушивался. Ни звука. Ирина, очевидно, спала. Он постоял несколько мгновений и медленно повернулся.
Полоса лунного света легла на темный ковер. Князь сделал шаг и увидел в этой полосе сложенный лист бумаги. Он машинально нагнулся и поднял его. Края бумаги слегка обгорели. Он ближе поднес листок к глазам, развернул и при ясном лунном свете бросил взгляд на небрежно разбросанные строки. Он сразу узнал почерк Левона. С необычайной быстротой, до предела напряженного чувства он схватил их содержание. Риппах, 18 апреля?.. Что это?.. Словно окаменев, не отрывая глаз, смотрел Никита Арсеньевич на эти строки. Минута шла за минутой. Сколько прошло времени?
Кто может сказать это! Казалось, совершенно машинально князь читал и вновь перечитывал это письмо… Наконец он выпрямился. Лицо его было бледнее луны. Он сложил письмо, как оно было, бросил его на ковер и, тяжело и нетвердо ступая, прошел в свой кабинет. Долго стоял он у открытого окна, и лицо его было грозно и мрачно.
Разгадка найдена. Кто потерял это письмо? Он или она? Не все ли равно!.. Как, однако, все это было ясно с самого начала, а он ничего не понял, ничего не угадал… Строки письма, как слова» мани, факел, фарес», горели перед ним. «Мое прошлое, мое настоящее, мое будущее – вы…», «О, пусть, обожаемая Ирина, это безумие…», «Боюсь умереть, не увидев еще раз этого лица, этих темных глаз, не почувствовав мгновенного трепета нежной руки».
Тяжелая мучительная работа происходила в душе князя. Со страшным напряжением памяти он восстанавливал прошлое. И чем дальше подвигалась эта работа, тем яснее и яснее он понимал все… И кипевшая обидой и гневом душа стихала, и ревнивое чувство сменялось сознанием беспомощности и безнадежности перед лицом судьбы… И вспыхивало страшное, забытое воспоминание. Мстительная тень встала из могилы и глядит ему в глаза и тихо шепчет: «Возмездие! Возмездие!.. «Это было тоже потерянное письмо. И его тоже нашел муж, молодой и ревнивый. И письмо не говорило о безнадежности, а было полно восторга осуществленных надежд. Была ночь, был сад, была такая же луна, и при свете ее молча, бешено, насмерть бились на шпагах оскорбленный муж и торжествующий любовник. Их было только двое, и одни вековые липы видели, как упал пораженный насмерть муж.
«Возмездие! Возмездие!» – шептал призрак… Бледное лицо молодого красавца с широко раскрытыми мертвыми глазами и насмешливой улыбкой грезилось в саду старому князю…
«Ты лжешь, – хотел крикнуть Никита Арсеньевич, – моя жена чиста, мои седины не поруганы. Я сам обманул себя. Холодный луч яркого зимнего солнца убьет неосторожный цветок. Я обманулся, но не обманут… Не торжествуй. Мои страдания – не твои страдания. И если бы ты воскрес, я бы снова убил тебя, потому что она любила меня и презирала тебя… Уйди! Если есть Бог, пусть судит Он…»
Резкий звонок прозвучал из кабинета князя. Раз, другой, уже нетерпеливо и властно. Заспанный камердинер прибежал запыхавшись.
– Вина, – коротко приказал князь.
Через несколько минут, изумленный неожиданным приказанием, лакей принес на подносе любимое князя рейнское и тонкий хрустальный бокал.
– Иди, ты больше не нужен, – сказал князь.
Тихо в саду, только шелестят листья. Выпрямившись во весь рост, стоял у окна старый князь. Теплый ветерок, нежный, как поцелуй, ласкал его седые кудри и обвевал разгоряченный лоб. Князь долго смотрел в окно, словно хотел насмотреться на эту тихую весеннюю ночь, манящую и ласковую, прекрасную и обманчивую, как неверная любовница.
Но вот откуда‑то, словно издалека, послышался не то вздох, не то стон. Князь насторожился. Еще мгновение, недвижимый воздух вздрогнул, поплыл благоуханными волнами и весь словно от земли до неба зазвучал сладкой до слез, мучительно блаженной песней. Князь прислонился к окну и замер. Прощание ли это с далекой молодостью? Или гимн освобожденной души, встретившей за гранью жизни свою осуществленную мечту? Казалось, никогда волшебная скрипка Гардера не бросала в очарованный мир таких блаженных звуков. Они говорили, говорили эти звуки на языке ангелов или богов. Казалось, одно мгновение, и откроется какая‑то сладостная тайна, и человек, понявший ее язык, станет равен богам. Это не листья шелестят в саду, это шелест ангельских крыл… К чему‑то бесконечно прекрасному зовут эти звуки, о чем‑то бесконечно чистом говорят они…
И долго после того, как замолкла волшебная песнь, неподвижно стоял князь Никита, и ему казалось, что эта песнь еще доносится слабым эхом с неба…
Потом с просветленным и торжественным лицом, с выражением решимости он подошел к своему столу…
Первая услышала Герта тихий и жалобный вой Рыцаря, услышала сквозь легкий утренний сон и мгновенно проснулась. Она прислушалась. Вой доносился сверху. Это было так жутко и необычайно, что сердце Герты сжалось. Торопливо одевшись, она бросилась наверх. Весь дом еще спал. У дверей кабинета, опустив морду и хвост, вытянув шею, стоял Рыцарь. Узнав Герту, он слабо вильнул хвостом и, взглянув на нее, снова завыл. Герте стало страшно.
– Рыцарь, Рыцарь, – позвала она.
Но Рыцарь не трогался с места, смотря на нее умными, печальными глазами. Его вой уже услышал камердинер князя и прибежал, чтобы отогнать собаку. Увидев Герту, он остановился.
– Что такое, барышня? – спросил он.
Путая и коверкая слова, Герта кое‑как объяснила, что Рыцарь не хочет отходить от двери. Камердинер тихо постучал в дверь кабинета, но ответа не было. Тогда он осторожно открыл дверь и вошел. Герта прислушалась.
– Ваше сиятельство, ваше сиятельство, – услышала она, и потом громкий испуганный возглас: – Господи, помилуй!
Из кабинета, бледный, весь дрожа, выскочил камердинер.
– Что? – спросила Герта.
Он замахал руками и быстро заговорил. Герта поняла немного, но почувствовала что‑то ужасное. Зная, что молодой князь на дежурстве и потому не ночует дома, она повторила несколько раз взволнованному камердинеру:
– Новиков, Новиков…
Он понял ее и побежал. Герта осталась одна, невольно дрожа, прижимая к себе Рыцаря. Через несколько минут появился Новиков. Он был очень бледен.
– Кажется, князю очень плохо, – обратился он к Герте. – Войдемте.
Герта вошла в кабинет вслед за Данилой Иванычем. Камердинер следовал сзади. Рыцарь, словно исполнил свой долг, позвав людей, перестал выть и растянулся у порога. Солнце уже взошло, и его яркий свет лился через незавешанное окно.
Старый князь сидел в кресле, откинув голову с закрытыми глазами, лицо его было спокойно, и словно легкая счастливая улыбка застыла на нем. Руки были протянуты на коленях.
Новиков коснулся бледного лба, тронул руки и, обратясь к Герте, сказал глухим голосом:
– Это смерть.
Герта закрыла лицо руками и тихо заплакала. Старый камердинер перекрестился и, всхлипывая, опустился у кресла на колени и прижался губами к холодной руке своего князя.
– Герта, – начал Новиков, беря ее за руку, – успокойся. Будь смелее. Надо предупредить княгиню… Скажи, что князю плохо. Иди.
Он поцеловал ее руку. Герта сделала несколько судорожных вздохов, вытерла глаза и вышла.
– Как это случилось? – спросил Новиков камердинера.
Камердинер, всхлипывая, рассказал, как ночью неожиданно был разбужен звонками, как князь потребовал вина, чего никогда не бывало раньше, и потом отослал его, сказав, что он не нужен больше.
– Только батюшка князь, – закончил старый слуг, – был какой‑то особенный…
– Как особенный? – спросил Новиков.
– Не такой, как всегда, очень какой‑то важный, – пояснил старик.
Новиков глубоко задумался. На столике стояла початая бутылка вина. Бокала не было видно. Новиков взглянул вниз и увидел на полу тонкие, мелкие осколки стекла. Так разбиться не мог упавший бокал. Было очевидно, что он с силой брошен на пол… Новиков нахмурил брови и долго смотрел в прекрасное, величавое лицо, словно стараясь прочесть в нем какую‑то мучительную тайну. На этом строгом и светлом лице не было и тени страдания. Это был покойный и радостный сон очень усталого человека. Это выражение как будто говорило: «Не будите меня, мне так хорошо, так отрадно… я устал и хочу отдохнуть…«Новиков опомнился и приказал разбудить Евстафия Павловича, Зарницына и Гришу и позвать скорее доктора…
С тяжелым чувством шла Герта. Вот маленькая гостиная – будуар, где они так любили сидеть, за ней спальня. На ковре белело письмо. Герта подняла его, в недоумении повертела в руках, рассматривая слегка опаленные края, развернула, увидела непонятные ей строки. На несколько мгновений она задумалась, словно что‑то вспоминая. Ей показалось, что она однажды видела в руках Ирины такую бумажку с опаленными краями… Она тогда торопливо спрятала ее при входе Герты. Инстинкт подсказал ей, что Ирина не должна знать, что это письмо было в ее руках. Она тихонько вошла в спальню. Ирина еще спала. Герта осторожно подошла к туалетному столику и положила письмо под футляр с кольцами, потом подошла к Ирине. Несколько мгновений смотрела она на бледное лицо Ирины, белевшее в полумраке комнаты, и тихо тронула ее за плечо.
Ирина сразу проснулась и узнала Герту.
– Герта, что случилось? – спросила она, поднимаясь.
– Князю плохо, – прерывающимся голосом, отворачиваясь, сказала Герта.
– Плохо? – тихо повторила Ирина и, заломив руки, упала лицом на подушку. – Вы обманываете меня, он умер…
– Княгиня, мужайтесь, – сказала Герта.
Ирина не отвечала. Прошло несколько минут. Наконец Ирина поднялась. Она вся дрожала и не могла одеваться. Герта откинула портьеры и подошла помочь Ирине. Они не обменялись больше ни словом. Но, когда Ирина встала на ноги, она пошатнулась. Герта обняла ее почувствовала, как она дрожит мелкой дрожью.
В кабинете уже бестолково суетился Евстафий Павлович. Сморщенное лицо его было залито слезами. Височки растрепаны, кок торчал, как петуший гребень. Зарницын тихо говорил с Новиковым. Готлиб плакал в уголке. Гриши не было. Он поехал в Елисейский дворец сообщить Левону о несчастии и потом найти полкового священника.
Вид Ирины испугал Новикова. Столько отчаяния и ужаса было в ее лице. С рыданием без слез она упала у кресла на колени и прижалась губами к руке князя и словно застыла. Прошла минута, две, она не трогалась, только как‑то странно склонилась на бок всем телом, прижавшись к креслу. Когда к ней подошел Евстафий Павлович, чтобы помочь встать и отвести ее от тела, он увидел, что она без чувств. С помощью Герты и Зарницына он отнес ее к ней в спальню. Герта позвала Дарью, и они обе остались при Ирине, стараясь привести ее в себя до прихода доктора…
Левон тотчас приехал. Князь Волконский, лишь только узнал о несчастии, тотчас доложил государю, и государь сам сейчас же позвал его к себе, выразил чувства глубокой скорби, просил передать свое соболезнование вдове и отпустил его. Отчаяние Левона было искренно. Он любил дядю, кроме того, в душе он считал себя бесконечно виноватым перед ним… Об Ирине он думал с величайшей тревогой. Мысль о себе и будущем в эти тяжелые минуты не приходила ему в голову…
Гриша нашел священника, но Ирина, слабая, в полусознательном состоянии, не могла присутствовать на первой панихиде. От имени государя приехал князь Волконский с венком из живых цветов и привез вдове личное письмо императора. Зарницын и Гриша приняли на себя все хлопоты. Надо было заказать два гроба, металлический и дубовый, найти опытнаго врача, набальзамировать тело, так как, конечно, его повезут в Россию, похоронить в родовой усыпальнице князей Бахтеевых в смоленской вотчине.
Только на второй день к вечеру Левон увидел Ирину.
– Левон, это Божие наказание, – встретила его Ирина.
Он молча поцеловал ее руки.
– Всей жизни мало, чтобы искупить его смерть, – с тихим отчаянием продолжала она. – Жизнь не принадлежит мне больше!
– Ирина, что ты говоришь! – воскликнул Левон. – Мы чисты перед ним. Разве мы желали ему зла, не любили его? Разве мы чего‑нибудь ждали, на что‑нибудь надеялись? Разве мы не решили отречься от себя, от счастья, чтобы не нарушить его покой?.. Ирина, – склонясь к ней, дрожащим голосом говорил Левон, – не говори так… Богу, которому ты веришь, неугодны такие жертвы. Они не могут быть угодны… Подумай, Ирина, разве он не знал счастья в жизни? Не был любим, не любил, не получил своей доли? И даже на закате жизни он нашел новое счастье, и был прекрасен его закат. Он прожил не одну, он прожил несколько жизней. И разве твоя вина, что сама природа бессильна обратить зиму в весну, сковать льдами вешние воды и заставить цветы цвести на снегах… И каковы бы ни были твои чувства, природа сделала бы свое дело. Не сегодня – завтра, через год, через два… Между вами лежала бездна в полстолетья…
Ирина жадно слушала его, и ее душа как будто светлела, и жизнь не казалась погубленной навсегда.
Было решено, что Ирина уедет сопровождать тело мужа. С ней поедут Готлиб с Гертой и Гансом, Евстафий Павлович и, конечно, вся прислуга… Левон и его друзья не могли еще оставить Париж.
Проходили дни. Герта была неразлучна с Ириной, и ее нежность, ее любящая душа, молодое счастье, которое наполняло ее, – все это действовало на Ирину успокоительно.
Она не говорила с Левоном о будущем, но оба чувствовали, что жить один без другого они не могут… Новиков не поделился даже с Гертой странными, смутными мыслями, взволновавшими его у тела старого князя при рассказе старого слуги и при виде вдребезги разбитого бокала. По странному чувству, Герта тоже не сказала ему о найденном письме. Они оба чувствовали дуновение тайны над смертью старого князя.
На заре весеннего дня печальный кортеж выступил из Понтенской заставы. Ирина с Гертой, Новиковым и Левоном сидели в одной коляске. Они провожали до первой станции. Гриша с Зарницыным ехали верхом. А лошадей Левона и Новикова вели конные вестовые. Герта была счастлива, хотя часто при взгляде на Данилу Ивановича ее глаза наполнялись слезами. В глазах Ирины уже не было мрачного выражения отчаяния. Ее грусть была спокойна, и часто ее глаза с глубокой нежностью останавливались на грустном лице Левона. Говорили мало. Все были заняты мыслями и чувствами, без слов понятными друг другу. Вот и станция. Последнее прости праху старого князя. Последние слезы, последние поцелуи, последние слова, и друзья остались одни. Они стояли с непокрытыми головами и молча смотрели на дорогу, пока последний экипаж не скрылся за цветущим холмом.
В суровом молчании неподвижно, как изваяния, выстроились во дворе дворца Фонтенбло гренадеры старой императорской гвардии. Ветер шелестел складками победоносного знамени, увенчанного орлом Франции; несколько офицеров находились в строю, в том числе Соберсе и д'Арвильи.
У ворот дворца, окруженная конвоем, уже стояла карета, готовая увезти императора в изгнание.
Гренадеры ждали своего императора. Он был один, покинутый женой, увезшей с собой сына, своими братьями, преданный своими маршалами и друзьями, одаренными им славой, почестями, деньгами, оставленный даже своими лакеями!..
В глубоком молчании сходил император по ступеням лестницы. Только два генерала остались верны ему – Бертран и Друо. За ним следовали, как напоминание судьбы, комиссары союзных держав во главе с графом Шуваловым. Прусский комиссар граф Тухзесс Вальдбург казался смущенным. Только что император презрительным тоном заметил ему, что находит его присутствие излишним, и обиженный граф не знал, что делать.
Император был бледен, но глаза его сверкали, голова была гордо поднята.
Гренадеры, казалось, перестали дышать, когда император быстрыми, решительными шагами подошел к их строю.
– Гренадеры! – звучным голосом начал император. – Я пришел проститься с вами.
Словно вздох пронесся по стройным рядам.
– Я бы мог, полагаясь на вашу верность и доблесть, еще вести войну за Луарой. Но я не хочу проливать новые потоки крови. Я ухожу в изгнание, как некогда Сципион в свое латернское убежище! Не тоскуйте о своем вожде и императоре, водившем вас к победе. У меня осталось святое дело, которому я посвящу остаток моей жизни. Это дело – записать для будущих веков ваши бессмертные подвиги! Слава вам! Слава живым, слава мертвым, стяжавшим себе бессмертие в лучшие дни в цветущих долинах Италии, в пылающих песках пирамид, на полях Иены и Ваграма, в снегах Москвы и павших и победивших в последней отчаянной борьбе при Монмирале и Шамп – Обере! Слава ваша не померкнет! Ваши подвиги возбудят восторг и удивление позднейшего потомства. Но, быть может, – пророчески воскликнул император, – настанет время, и раненый французский орел взмахнет своими крыльями и с башни на башню долетит до самых колоколен собора Парижской Божьей Матери. Пти, – обратился император к командиру роты, – я хочу прижать к сердцу императорского орла, символ свободы и победы, водившего вас к славе.
Выхватив из рук знаменосца знамя, капитан Пти подбежал к императору и, став на одно колено, наклонил знамя. На одно мгновение император прижал знамя к груди. Влажный блеск показался в его глазах. Потом он резко выпрямился, слегка отстранил от себя знамя и крикнул:
– Прощайте, дети!
В одно мгновение ряды гренадер расстроились; бросая ружья, они кинулись к своему вождю со знакомым кличем победы: «Да здравствует император!«По загорелым суровым лицам текли слезы… Гренадеры обнимали колени императора, целовали его руки и полы его серого сюртука, клянясь в верности и умоляя его вести их в бой.
Шувалов отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.
На бледном лице императора гордым торжеством горели увлаженные глаза.
Тихо в покоях Елисейского дворца, так тихо, словно дворец необитаем. И тихо, как в могиле, в большом царственном кабинете, где по мягкому пушистому ковру, нервно ломая руки, взад и вперед ходит высокий человек с усталым страдальческим лицом, с загадочными серыми глазами. Человек, достигший в глазах всех неслыханной высоты и величия, окруженный лестью всего мира, неограниченный распорядитель судеб десятков миллионов людей и обширнейшей в мире страны! Император таинственного и могучего Севера.
Кончена гигантская борьба. Великий и ненавистный соперник, тот, кто десять лет мешал ему спокойно спать, дышать, наслаждаться жизнью и царствовать, тот, кто вызывал из бездн его души призраки зависти, ненависти, страха, унижения, кто таинственно соединил в себе и представлении его мистической души все зло, которое по воле Провидения он должен был сокрушить, чтобы заслужить Божье милосердие, – этот загадочный человек, Цезарь и кондотьер, герой и преступник, – пал и больше не подымется! Мир освобожден от него. Тяжелый подвиг увенчан блистательным успехом. Слава сияет, как солнце… Отчего же так пусто вокруг и в душе? Отчего нет желанного покоя? Тайный ужас прокрадывается в душу. Ужас при мысли, что все было ошибкой, что подвиг совершен бесплодно, что все усилия, вся воля сотворили как раз противоположное тому, к чему он стремился… Его слава – призрак, ничтожество, бенгальские огни, а не истинное солнце! Настоящая слава – сила или нравственная, или материальная. Она ослепляет и устрашает. Она довлеет сама по себе.
А в чем его слава? В победах? Но их уже не признают или присваивают себе другие. Австрийский император говорит, что мир обязан спасением Австрии. Прусский король считает победу делом мужества пруссаков и гения Блюхера. Русская армия истощена двухлетними походами. Россия еще больше разорена. Она не страшна уже никому. Ему даже не хотят дать герцогства Варшавского! Это слава? Или слава в том, как уверяют льстивые придворные и поэты, что он дал свободу народам? Он знает, что это ложь! Он освободил престолы, но не народы. Людовик XVIII отказывается подписать конституцию и мечтает о режиме Людовика XIV. Уже теперь граф д'Артуа его именем одно за другим отнимает права народа, добытые кровью. Фридрих – Вильгельм хочет во всей полноте восстановить строй Фридриха Великого! Меттерних говорит, что» единственное право народа – это право повиноваться».
В чем же слава? Все напрасно, все бесплодно.
И снова те же мучительные мысли и та же жажда покоя, и бессонные ночи и слезы, и молитвы! Минутный праздник кончился. Потешные огни погасли. А впереди жизнь, быть может, долгая жизнь, ровная, блестящая, холодная, как ледяные пустыни Сибири…