146433.fb2
Тут уж я уставился на него.
- Ты поэт и не умеешь читать и писать?
- Я никогда не задумывался о том, что это необходимо, - отвечал Фриссон.
- Что ж... Я слыхал о традиции устного стихосложения, но слыхал и об отходах от этой традиции. - Сказал я так, а сам задумался: что же это я сейчас такое возвестил - закат поэзии или расцвет ее истинной славы? - Несомненно, я научу тебя писать.
Ладно уж, чего там, управлялся же я с двумя десятками первокурсников, как-нибудь управлюсь и с голодающим поэтом.
И получилось! Фриссон оказался превосходным учеником. Знания он впитывал инстинктивно - образно говоря, как гусиное перо - чернила. Правда, в данных обстоятельствах лучше было бы ввернуть что-нибудь насчет связи между карандашом и бумагой, ну да ладно. К счастью, у меня в кармане оказался блокнот и огрызок карандаша. Я показал Фриссону, как писать буквы и как они звучат. Глаза у него округлились от восторга, он выхватил у меня блокнот и карандаш и уже через полчаса сидел, скрестив ноги, у костра и что-то с бешеной скоростью черкал в блокноте на редкость маленькой для мужчины рукой.
С этой поры все время, сколько длилось наше знакомство, он писал и писал в этой книжке - нет, на самом деле ее-то он исписал за день, но, к счастью, одно из первых его стихотворений выражало мольбу о вечном запасе пергамента - слово "бумага" было ему неведомо, вот поэтому мой маленький карманный блокнотик никогда не кончался. И еще: после первых пятидесяти стихотворений он принялся производить гораздо более качественный писчебумажный материал.
И все же иногда кое-какие чудеса подвергались, так сказать, утечке. Да, Фриссон записывал стихи, не произносил их вслух и тем самым как бы арестовывал. Но когда у него почему-либо не было времени писать, а стихов скапливалось слишком много, то чудеса творились сами собой. Бывало так: топаем мы по дороге, а Фриссон вдруг выпучивает глаза, и откуда ни возьмись при свете дня возникает летучая мышь и жмурится, бедняга, от солнца, сидя у обочины. А то было: прямо перед нами из-под земли родник забил. А еще - как-то раз нам пришлось с минуту шагать по самым что ни на есть драгоценным камушкам, а это, я вам доложу, не самое большое удовольствие, если у вас подметки стерлись. Когда такое случилось впервые, я сдержался, обернулся и говорю:
- Фриссон, придется тебе остановиться и записать это.
- А? - Он ошарашенно глянул на меня, потом увидел, как сверкает и переливается всеми цветами радуги дорога. - О, прошу прощения, господин Савл!
- Нет проблем, нет проблем! Кто знает, вдруг нам когда и понадобится твердая валюта. Но ты все-таки сядь и запиши стишок, ладно?
И Фриссон садился у дороги и черкал на пергаменте, а я наполнял карманы бриллиантами и изумрудами. Я ведь правду сказал поэту: никогда не знаешь ничего наперед.
Если честно, я не переставал думать о том дне, когда держать при себе Фриссона станет опасно - вдруг он начнет, к примеру, пользоваться такими яркими поэтическими образами, как "огнедышащий дракон". Пока он этого, слава Богу, не делал. Но скажите, чем лучше огнедышащего дракона дверь, которая возникает на дороге перед самым вашим носом, и вы сначала вляпываетесь в нее лбом, а потом вам ничего не остается, как только распахнуть ее. Вы ее, стало быть, распахиваете, а за ней-то - волчище! Каково?
Со временем я стал жутко предусмотрительным и взял за правило по вечерам у костра просматривать всю, так сказать, дневную выработку Фриссона. Он страшно волновался, ждал моих отзывов. Я был осторожен и никогда не критиковал стихи, во-первых, из-за того, что хорошо знал, как болезненно новички переносят критику, а во-вторых, из-за того, что больше чем наполовину не понимал, о чем пишет Фриссон. Однако опыт доказывал, что эти стихи кое-чего стоят (про камешки не забыли?), поэтому я помалкивал насчет литературного достоинства.
Я всегда хвалил Фриссона, возвращая ему стихи, но те, которые представлялись мне особо полезными, оставлял при себе. С его разрешения, конечно. Я никогда не нарушал авторских прав. Стихи, казавшиеся мне наиболее действенными, я даже заучивал наизусть. Как я уже говорил, никогда ничего не знаешь наперед.
Но тогда, в первый вечер, я здорово утомился. Фриссон записал первые десять стихотворений и гордо показал мне. В голове у меня образовался сущий бедлам из звуковых эффектов и образных нагромождений. Нужно было чем-то себя успокоить.
Ну конечно, у студента, изучающего философию, средство отвлечения всегда под рукой - это поиск доказательств. Дело это рискованное, поскольку порой это занятие тебя настолько поглощает, что ты буквально заводишься. Однако обстоятельства были таковы, что я счел игру стоящей свеч. Где-то с полчаса я пытался найти причины, заставившие бы меня поверить в троллей, фей, магические заклинания. Ничего у меня из этого, конечно, не вышло - я то и дело вынужден был признавать, что либо источник моих ощущений ненадежен, либо все, что я вижу и слышу, нереально.
Конечно, дискредитировать чувственные свидетельства - это пара пустяков для человека моего поколения. Я вполне серьезно рассматривал такую возможность: у меня просто поехала крыша и все происходящее имело место лишь в фантастическом галлюциногенном "путешествии". Но не мог же я взять, да и забыть о том, что несколько лет назад послал все наркотики куда подальше?
К счастью, существовала альтернатива. Епископ Беркли в свое время постарался на славу и сделал все, что мог, чтобы дискредитировать наши чувства. Еще в 1700 году он говорил о том, что если мы чего-то не видим своими глазами, значит, и нечего утверждать, что это "что-то" существует. Но, говорил он, даже если мы что-то и видим, мы способны ошибаться. Хотя наш разум и воспринимает некий объект, он воспринимает его за счет чувственных импульсов, поступающих от наших глаз, ушей, носа, языка, пальцев, а все эти ощущения легко обмануть. Самым банальным примером такого обмана являются оптические иллюзии, вот почему наука так настаивает на произведении точных замеров. Но как доказать - логично, обоснованно, неопровержимо, что и линейка - не иллюзия? И между прочим, епископ делал все свои умозаключения, ни сном ни духом не ведая об ЛСД.
Правда, для Беркли тот факт, что мы не можем ни о чем судить наверняка, был всего лишь доказательством того, что все надо воспринимать, полагаясь на веру. А вот для остальных мысль о том, что вещи не существуют, если их нельзя воспринять, означает следующее: мы вынуждены жить в мире таком, каким он нам кажется, о таком, каким мы его ощущаем. Мы стараемся расширить границы нашего восприятия, и тут возникает вероятность того, что восприятие одной, двух, трех альтернативных реальностей - это всего-навсего галлюцинация. "Небеса солгали про нас, когда мы были малышами", - так сказал поэт. А другой поэт сказал:
"Есть многое на свете, что недоступно нашим мудрецам". Я считаю, что эта фраза Гамлета, оброненная в разговоре с Горацио, вполне справедлива.
Я столкнулся с очень неприятным выводом: к тому положению, в которое угодил я, вполне подходила как первая, так и вторая идея. Тот мир, который я ощущал, был, безусловно, реален во всех его проявлениях и устремлениях. И мне следовало иметь с ним дело и вести себя в нем так, словно он существует, поскольку этот мир определенно обращался со мной так, словно я существую. Доктор Джонсон утверждал, что ниспроверг доказательства Беркли тем, что поддел ногой булыжник. Вероятно, он хотел сказать, что раз булыжник отлетел в сторону, значит, имело место взаимодействие между ним и булыжником. А раз так, то, значит, и он, и булыжник находятся в одной и той же системе координат. Вот только он забыл упомянуть о том, что от удара у него заболел палец.
И у меня тоже - метафорически, конечно. Соверши я ошибку в заклинании, Унылик сожрал бы меня. Если бы сквайр Жильбер задремал во время ночного дежурства, какое угодно чудище могло выскочить из-за соседнего холма и наброситься на меня. О да, это могло быть иллюзией, но больно было бы по-настоящему! Как бы я ни рассматривал это чудовище, оно все равно могло бы меня прикончить.
Но верить в чудеса я не собирался! Пускай происходят кое-какие необъяснимые вещи, пускай они совпадают с прочитанными мной стихами, однако все это - случайные совпадения. Объяснить же все это я не могу только потому, что мне недостает знаний. Я принял твердое решение: нужно разузнать как можно больше об этом знакомо-незнакомом мире и ни в коем случае не поддаваться мысли о том, что я взаправду творю чудеса.
Но на всякий случай я решил все же сберегать стихи Фриссона.
И как раз перед тем, как провалиться в сон, я, помнится, подумал, что здорово ушиб палец о булыжник...
Глава 8
Стражники нещадно трясли меня, пытаясь впихнуть в камеру, а один из них говорил, что что-то тут не так. Я обернулся к нему с молчаливым упреком и жутко удивился: у него была физиономия тролля.
Я уставился на тролля, потом быстро огляделся, увидел костер и спящего по другую сторону от него Жильбера, увидел Фриссона, свернувшегося калачиком, и понял, что мне приснился сон. Когда же я посмотрел прямо перед собой, тролль не исчез, но теперь я хотя бы понимал, что это тролль.
- Мне опять пора дежурить? Унылик покачал головой. Вид у него был взволнованный.
- Плохо! Плохо! - твердил он, тыкая верхними лапами во всех направлениях. Я нахмурился.
- Да что плохо-то?
- Не знаю. - Тролль повернулся, вытянул голову, всмотрелся в темноту. - А чую: плохо, плохо!
- У тебя такое предчувствие? Унылик кивнул и поднял лапищи вверх. Я испуганно отполз назад, но тролль всего-навсего взял и почесал ладони.
- Колет сильно! Беда, беда!
- "Пальцы чешутся. К чему бы?" - процитировал я, но вовремя спохватился и не произнес вторую строчку - "к посещенью душегуба" <В. Шекспир. "Макбет".>.
Я нехотя поднялся.
- Знаешь, я не слишком доверяю интуиции, тем более в этом мире. Сейчас мы... - И я умолк, не договорив, тревожно вглядываясь во тьму.
Поскольку от природы я был человеком далеко не бесстрашным, то решил окружить стоянку барьером, через который не могли бы перебраться сверхъестественные захватчики. Прошлой ночью рядом то и дело что-то гремело хотя, может быть, это всего-навсего Фриссон во сне сочинял стишки. Сегодня мы шли медленно, большей частью из-за слабости поэта, и потому по-прежнему не ушли из мест, открытых всем ветрам. Правда, невысокие деревца росли тут в изобилии.
В общем, я сотворил коробку талька, рассыпал этот тальк по кругу около стоянки и процитировал конец погребальной песни из шекспировского "Цимбелина" с кое-какими купюрами:
Oебя заклинать пусть никто не посмеет,
Ничье колдовство пусть тебя не тревожит,
Все злобные духи от этого круга
Пусть быстро бегут, приближаться не смея.
<Первые две строки - Шекспир, "Цимбелин", действ. 4, сц. 2. >
? рассудил так: если какой-нибудь призрак захочет подобраться поближе, стихотворение не даст ему войти в очерченный круг. И вот теперь как раз за линией белого порошка от земли поднялось облачко туманной дымки.
Потом оно стало плотнее и преобразилось в человеческую фигуру, причем в фигуру, я бы сказал, обезображенную. Физиономия у призрака была вся в синяках и опухшая, одна глазница пуста, руки повисли как плети, одна нога выворочена назад почти что на сто восемьдесят градусов. Сквозь прорехи в ветхом балахоне виднелись кровоподтеки на груди и животе.
- Ой, призрак! - сдавленно проговорил Жильбер с той стороны костра. Наверное, мы с Уныликом все-таки шумели сильнее, чем нам казалось. Сквайр взволнованно и даже восхищенно добавил: - Это тень какого-то бедняги, скончавшегося под пытками.
Я очень обрадовался, что сквайр проявил к призраку такой неподдельный интерес. Что до меня, то мне было мерзко и тошно.