14665.fb2 Заброшенный сад. Сорок девять эпизодов одной весны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Заброшенный сад. Сорок девять эпизодов одной весны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Утром меня разбудил двоюродный дядька Сергей, сын бабы Вари. Пришел спросить цепь для лошади. На самом деле — ему стало известно, что навестившие меня горожане оставили трехлитровую банку темного неочищенного «Мартовского» пива и соленую рыбу.

Уселись за столом перед окном, залитым солнцем. Сергей курит крепкий табак, хотя ему вырезали полгубы, обнаружив злокачественную опухоль. Но остановиться он не может.

Прихлебывая дымное пиво, Сергей рассказывал про недавний случай. В марте это было. Жена вдруг спохватилась среди ночи, глянула в окно: калитка открыта. Как будто ей подсказал кто. Растолкала дядьку. Пошли во двор. Нет Майки в стойле. Сергей так в телогрейке на голое тело и кинулся в погоню, только одностволку успел схватить. За ним выбежала и жена с фонариком. Пошли по следам. Увидели: водят. Вокруг деревни, потом в лесок, дальше — в сторону Днепра, к железной дороге.

«Но я бежал как пес», — усмехается дядька, потирая пальцами красноватый нос, перебитый еще в давней драке. Дядька высокий, ширококостный, и хотя ему уже под шестьдесят, а есть в нем что-то ребяческое.

И следы на мартовском снегу привели их с женой в пригородный поселок. Дядька шел вдоль заборов — и вдруг увидел силуэт у столба. Это была его Майка. Она была привязана проволокой за шею. Сергей бросился к ней, а жена — в один из домов, там оказался телефон. Милиция приехала быстро. Уже занималось хмурое утро. Тут же схватили конокрадов. Двоих, отца и сына. Конокрады классические, можно сказать, — цыгане.

«Ну, врежь им!» — подзадоривали Сергея. Но тот махнул рукой: «Пленных бить». Тогда менты им сами всыпали. А Сергей с женой пошли в деревню. Сергей похлопывал Майку по пегой шее, поглаживал. На суде цыгане слезно взывали о прощении, и жена Сергея не выдержала и простила, а он — нет. Ладно бы что-то другое украли. Свою Майку Сергей любит и холит.

И то, как конокрады привязали ее проволокой за шею, не забывает.

И теперь он — снова ходит паном, нос в табаке, ус в вине. Хотя дядька и тщательно бреется. Но ведь у него есть Майка, и весной, осенью все кланяются ему. Он пашет огороды. Пробовал пахать и я. Трудно с непривычки, надо следить за лошадью, вовремя ее поворачивать и ровно вести борозду, да не очень глубоко, но и не слишком мелко. У Сергея это получается легко. Но так только кажется.

А конокрадов осудили на год. Но они уже подали апелляцию, и жена Сергея хочет их простить по-настоящему, написать заявление. Ну, Сергей говорит, что самое главное — Майка здесь.

…Мы отставили пустые кружки и направились в сарай, отыскали ржавую цепь, Сергей кивнул мне: «Занимайся!» — и пошел на своизанятия, извечные и непреходящие — занятия землей. Некоторое время я слышал звяканье ржавой цепи, бьющейся о кирзовый сапог.

Сеть веток

Услышал кукушку: часы тепла и света заведены.

Сад курчавится. Прозрачно-веселая зеленая сеть веток в будущем даст садовую сень. А пока она сквозит синевой.

Страстная неделя

Выбелил стволы слив, яблонь, вишен. В вечерних лучах сад немного приподнимается над землей и парит. Чуть закатной крови на кронах, на крыше соседнего дома, на перистых облаках.

Допоздна слушал «Всенощное бдение» Рахманинова.

Дорога

Вечером после дождя вышел за изгородь. Вот-вот вечер перетечет в ночь. Улица пуста, сумрачна, окна изб темны. Здесь совсем мало настоящих деревенских жителей. В основном в деревне дачи.

Надо мной рукастый гигантский тополь, кто-то его посадил. Может, дед Петр, пропавший на фронте. Или его брат Ларион, тоже сгинувший в пекле. Хотя, наверное, тополь сам вырос. Стоит у калитки мощной колонной. Сырая глинисто-глянцевая виляющая дорога — захватывает. По ней уходили и возвращались деревенские на войну, с войны, кто на заработки в город, кто в лагеря; везли по ней и на кладбище, безвозвратно… Хотя вот сегодня баба Варя вернулась: голосом. Дядька Сергей принес кассету с ее песнями. У нее был настоящий голос. Приезжали из города, записывали, поднесли рюмку, и она запела. Говорила, отнекиваясь: «Да я плохо пею», — но в конце концов распелась про Ваньку-ключника, садок на горе, убиенную княгиню, девчонку молодую, коней в серебряной сбруе.

…От дороги долго не мог оторвать взгляд, ясно понимая: вот же она — судьба: уходящие куда-то две глиняные линии…

Ну и погодка

Майский снег и град то и дело захлестывают деревню. Из-за картонного города валят тучи. Город пропадает. Внезапно в глаза бросаются обелиски городского кладбища на голом холме, они как бы очерчены черным карандашом. Все поглощает белесое облако. И уже видно: по оврагам идет снег. И эта мутная волна накатывает на деревню, лепестки слив и вишен мешаются со снегом. Деревья шумят, хлопает, скрежещет железо. А синица в нашем саду запевает, гордый буревестник.

Потом я ее увидел, она вылетела откуда-то из-под окна, прячется под обшивкой дома. Уселась на ветку. Тут же к ней прилетела другая. Они немного пообщались, взглядывая друг на друга мельком, встряхиваясь. И разлетелись. Можно догадаться, о чем речь.

Ну и погодка.

«Плоскогорье»

Налетает ветер, и кажется, что над домом проносятся тяжелые эшелоны. Ветер грозно басит в печной трубе. Самое время слушать Скрябина, «Поэму огня». А я слушаю сельского и всесветного Боба Дилана, «Плоскогорье», вещь заунывную, длящуюся минут двадцать. Так и хочется дернуть стаканчик виски. Ну или самогона. Да поздно идти искать.

Буина

Ветер начинает раздражать. Отец всегда сетовал на ветродуй деревенский, высоко деревня стоит. Тетя Катя говорила: он с пустоши налетает, буина. Ветер — буина.

77-й

Утром вышел в сад, проломил в бочке лед — прозрачный и черный, набрал воды в рукомойник. Лицо обожгло. Садоводы-огородники в печали. А я тихо радуюсь, мне по душе весенние снегопады; мне это напоминает сновидческое детство: там я жил у подножия гор, где-то глубоко в Азии.

Вчера вечером снег налетел и небо прояснилось, стало очень светло, ярко. Это смертельная красота для нежных цветов и зеленых ростков.

А я радуюсь, балбес-кочевник, не садовод. И слушаю 77-й квартет Гайдна. Нежнейший. И ему не страшны морозы.

Ave Maria

Приезжали гости и вот только что уехали; в окно мне виден загасающий костерок из ветвей и листьев в саду.

Снежная жертва

Проснулся в гудящем доме: ветер. Выглянул в окно. В саду заклубились лепестки — снег! Метель протанцевала. А на календаре май. Снег лег на вскопанные грядки, картофельное поле… Но уже полыхнуло солнце, и все исчезло. Все это за какие-то минуты. Весенняя снежная жертва. По наитию поставил Восточную рапсодию Глазунова. Да, то, что надо. Дикие пляски, резкие краски.

Мысль

Слушая Сметану, подумал, что музыка ничего не отражает; музыка — это звучащая мысль; это не пересказ мысли, не ее изображение (как в живописи) — а сама мысль, многозначная, многогранная, стремительная, темная, ясно-пронзительная; мысль живая, трепещущая, выхваченная из глубины мира, еще не успевшая окостенеть, обрасти мрамором, красками, словами. И так легко решил в деревенском своем уединении вековые споры о мысли, что, мол, это — слово или нет? Нет, это — музыка. И попробуй ее схвати.

Ангел весны

Зацвела вишня, записываю это под нежную флейту Гайдна (увертюра «Lo Speziale»). Заметил это не сразу. Наливал воду в бочку, поднял глаза и увидел между забором и каркасом теплицы за навозной кучей весеннего ангела.

Пасха деревенская

У бабы Вари после вечерних посиделок все спали, только хозяйка уже растапливала печь, кормила кошек, кур. А меня она разбудила. С вечера обещала показать кое-что. Я умылся возле печки, гудевшей огнем, бросавшей отсветы на стену, окно. А когда-то ее испугался нешуточно, печки, впервые войдя в избу, еле уговорили пройти мимо, объясняли, что зев почернел от огня, дрова туда кладут и т. д. Ну сейчас-то мне нравилось бросать в огонь щепки, перья. Поди сюда, сказала крупная баба Варя в платке, кофте, фартуке. Пока батька спит, выпей-ка вина, это царковное. И поднесла мне в рюмке густого красного вина. Я выпил впервые в жизни. Оказалось вкусно. Баба Варя снова взялась за свои дела с кастрюлями, чугунками. Я сидел на лавке, подманивал кошку, та сыто щурилась, не шла. Баба Варя выходила в сени, возвращалась. Вдруг торопливо шагнула к окошку, глянула и позвала меня. «Ну гляди, — сказала она, — сегодня Пасха и солнце грае». Над черными избами, голыми садами повисло солнце. Я посмотрел прямо на него. И увидел, как ободок чисто золотого блюдца вращается с невероятной скоростью. «Ну?» — спросила баба Варя, глядя сбоку на меня. «Вращается», — сказал я. «Грае», — сказала баба Варя удовлетворенно. Никогда больше я не видел такого солнца.

…Сейчас ее дом — развалина с пустыми окнами.

Тьма

Глаз, зрение главенствует в мире света. Шпенглер удивляется: «Что-то во Вселенной, что никогда не будет доступно нашему пониманию, создает орган тела — глаз, и в глазу, вместе с ним, как ему полярное — свет». Тьма — синоним смерти, тайны. Невидимое — источник религиозности. Но Невидимое, сиречь Бог, не тьма, а иной свет, «тот свет». Между миром света человека и тем светом — ночь.

И оттуда приходит музыка, «единственный вид искусства, средства которого находятся вне пределов мира света».

Вот почему мы склонны считать музыку откровением.

И думаешь, может быть, и не так ее слушаем? Концертный зал весь должен погружаться в темноту, выводя зрителей на мост между мирами.

Но тут же вспоминается опыт Скрябина, и в свете рассуждений философа вдруг зримее проступает поистине прометеевская его суть: уж не намеревался ли композитор буквально похитить «тот свет», превратить его в световую партитуру? Ну если не в «Прометее», так в «Мистерии». Он добивался невозможного: превращения музыки в свет, музыки в слово, то есть в ясную мысль. Ведь слова, — снова прислушаемся к Шпенглеру, — состоят из света.

Ничего не вышло, музыка продолжает говорить больше, чем можно понять. Но и слова? Ведь и сам Шпенглер утверждает, что никто никогда не понимает то или иное слово точно так же, как другой человек.

В чем же последний и предельно ясный смысл?

Пепел

Сад черных провалов, пепла, глиняных черепков, торчащих засовов, обугленных веток, липких, красных, гниющей тишины, луны в трупных пятнах, серых тряпок, замызганных стен, мух и — вдруг — чирикнувшей птицы… Снова пропела, не захлебнулась смрадом, чистый нежный голос. Зашелестели черные листья виноградника, она где-то там, осыпает пепел, пыль. Молчит. Луна сочится. Жарко. Дышать нечем. Да и не хочется.

Сад цветет

Сад безудержно цветет за окнами, долгие сумерки мая, Чайковский эту обморочность запечатлел навеки. Рано просыпаешься: белеет печь, за окнами туман, стволы сливаются, какая-то птица перепархивает. Может, деревня уже исчезла, а остался один этот дом, изба музыкальная.

Праздник поминовения предков

Сад густеет, наполняется листвой, и фигуры соседей теряют плотность, мне видны лишь движущиеся очертания людей, почти призраки, миражи.

Но на Радуницу, праздник поминовения предков, людей вдруг стало много, и они сблизились, заговорили. Подъехать к кладбищу, плоскому холму в низине, где археологи еще советских времен обнаружили городище, никто не смог, дорога сырая, мигом колеса увязают в глине. И все шли пешком. Кладбище, как и все места упокоения в сельской России, запущенное, хаотичное. И свежевыкрашенные оградки, убранный мусор, новые венки и свежие цветы ничего не меняют. Поправьте руины песком и краской, набросайте цветов…

Но выглядело это маленькое деревенское кладбище празднично, прежде всего благодаря весне: яркому небу и цветочному ковру в низине. И лица людей, конечно, были светлы и торжественны. Сюда пришли уже горожане, давно уехавшие из деревни. Деревенских было раз-два и обчелся. Но отличить одних от других по лицам было невозможно. Да и одеты все были примерно одинаково. Ну, может, деревенские оказались предусмотрительнее и обулись в резиновые сапоги. Под солнечными деревьями за оградками на холмиках расстелили скатерти и уставили их пластмассовыми тарелками с блинами и бутербродами, нарезанными солеными огурцами и бутылками с водкой и вином.

…Застыли в ожидании чего-то. Смолкли. Только птицы и слышны были. По траве внизу бегали нарядные чибисы. И тут три женщины, отошедшие в сторонку, вдруг запели: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и тем, кто в гробницах, жизнь даровав!» — и двинулись вокруг кладбища. Все молча слушали. Обход и песнь окончились, и тогда уже потекли напитки и речи. Голоса и смех раздавались над тысячелетним холмом. Все друг друга окликали, зазывали «к себе», похлопывали по плечам, наполняли стопки, стаканчики. Троюродные, двоюродные, бабки, деды, тетки, сестры, братья, мужья, жены, даже просто соседи — все здесь были родней. Я на многих табличках видел свою фамилию. Или фамилию мужа тетки Марии, Виктора Данилкина, сидевшего на скамейке в белой рубашке, темном пиджаке, темных брюках — одна брючина подвернута выше колена. На пиджаке не красовалось наград, но все и так знали, что они у него есть, и поздравляли. В этом году Радуница совпала с Девятым мая. Налетал теплый ветер, белый пух вокруг лысины Данилкина шевелился, он щурил синие глаза, слегка морщил нос, и я в этот момент с удивлением обнаружил несомненное сходство бывшего пулеметчика, совхозного шофера полуторки, запойного рыбака и Иоганна Баха, каким он запечатлен Элиасом Хусманном: такой же обширный и высокий лоб, выпуклая нижняя губа, крупный нос и даже то же сердитое выражение. Я уже не спускал глаз с него. Данилкин попал на фронт семнадцатилетним, участвовал в наступлении на Оршу, шел вместе с другими на бетонные надолбы немецкой обороны и продержался до Кенигсберга. Там ему осколком отрубило ногу.

Странные сближения и ассоциации бывают.

Я ничего не сказал старому солдату об этом. Но с тех пор смотрю на портрет Баха с особым чувством. Жаль, что я не музыкант. Обнаруженная связь вдохновляла бы меня.

Впрочем, любой музыкант и так состоит в таинственном родстве со всеми, причастными к этому роду созерцания.

«Истоки музыки далеки. Она рождается в пространстве, корни ее в Великом едином».

«Болеро»

Побывал в городе, прошелся над разлившимся Днепром, по улицам, вдоль крепостных стен, заборов в оврагах с цветущими садами. Молодая зелень поблескивает, как чистые волосы. Корона куполов собора сияет. Когда я уезжал, лежал снег. И вот другое измерение: весна. А мы, думал я, шагая по булыжникам Тимирязевской, зачем-то еще пожираем огненные напитки… Думал с похмельной горечью. В деревне картошку сажали, праздновали Девятое мая.

Зашел в музыкальный магазин, поглазел на обложки дисков, купил Испанскую рапсодию и «Болеро» Равеля, Третью симфонию Брамса, Седьмую симфонию Брукнера.