147186.fb2
А Калиночка после тюрьмы стал себя недолюбливать и плевать на то, что о нем думают и говорят другие, и меньше всего волновало его, что он кому-нибудь не нравится или, наоборот, нравится.
Желания нравиться и страха не понравиться, которые не оставляли его в тюрьме ни на минуту, достало Калиночке на всю оставшуюся жизнь с лихвой.
И вот он ходил каждое утро пешком от своего дома, расположенного на левобережье, то есть в новой, недавней постройки, части города, до постоянного места своей службы, которое находилось в самом центре старого города. И само собой понятно, что для этого ему необходимо было преодолеть мост, что он и делал пешим порядком, несмотря на холод, гололед, ветер и прочие погодные неприятности, сопутствующие обычно зиме как самому неблагоприятному для человека времени года. Хотя, если задуматься, все времена года для человека не особенно благоприятны. Зимой холодно, летом жарко и пыльно, осенью и весной – мокро, грязно, мерзко и противно, к тому же весной прибавляется ко всем перечисленным прелестям бытия авитаминоз и, как говорили раньше, томление плоти. Но мало ли что и как говорили раньше. Раньше – это раньше. “Раньше” давно куда-то ушло и унесло с собой все, что в нем содержалось, что было ему присуще, отличало его от того, что можно назвать условно “еще раньше” и отличает от того, что есть теперь. Поэтому не стоит, скорее всего, вспоминать, как говорили тогда, “в раньше” – все равно же сейчас говорят по-другому и понимают все по-другому, и по-другому живут, думают, чувствуют. Так же, к слову сказать, как и умирают.
Но речь не об этом. То есть об этом, но и абсолютно о другом тоже. Короче говоря, даже неважно, почему ходил Калиночка по утрам через мост – потому ли, что суставы его скелета исчерпали свою природную смазку, превратив все тело в живую окаменелость, преодолеть которую можно было только посредством движения – постепенного, и длительного, и осторожного, – то ли потому, что ему было приятно и полезно гулять по утрам, то ли еще почему-нибудь. Кого в данном случае это волнует? Тут главное – одно. То, что он – некий Юрий Петрович Калиночка – изо дня в день преодолевал водную преграду в виде реки Днепр, пользуясь для этой цели мостом, построенным лет двадцать пять или тридцать тому назад и называемым даже в официальных документах “Новым мостом”. Это, надо сказать, вовсе не удивительно, так как через ту же самую реку Днепр был в городе Угорске переброшен еще один мост, которому стукнуло чуть ли не шестьдесят лет. Конечно, имя
“Старого моста” по праву принадлежало этому – шестидесятилетнему. Что не только правильно, но и вполне логично. Тем более что оба моста со времени своей постройки, а точнее, пуска в эксплуатацию, ни разу не ремонтировались по-настоящему, капитально, а в последние годы, годы неустойчивого переходного времени, не только не ремонтировались, но и не убирались. Или лучше будет сказать, что мосты не убирали те городские коммунальные службы, которые убирать их были обязаны.
А они на свои обязанности не обращали внимания. Поэтому в нынешнюю зиму, выдавшуюся небывало снежной и стойкой – без всяких оттепелей и резких перепадов температуры, мосты, и в частности мост Новый, были завалены снегом, и машины ездили по нему, скользя и буксуя при переключениях передач и торможении, а также и при обгонах. Впрочем, снегом были завалены не только мосты. Снегом были завалены все без исключения улицы города, все немногочисленные проспекты и площади, все парки и скверы, ну и, конечно, переулки, дворы, тупики. Кроме того, снег лежал слоями, пластами и кучами на крышах домов и других строений, подвергая их реальной опасности быть проломленными в один прекрасный, если так можно сказать, момент. И тут жителям и гостям города повезло, поскольку ни одна крыша в Угорске и его окрестностях не рухнула и не провалилась под непомерной тяжестью снежных покровов, хотя рассчитаны на такой дополнительный вес крыши обычных жилых домов, конечно, не были. И это вполне объяснимо, потому что в южных краях редко бывают такие обильные и продолжительные снегопады. Может, раз в сто лет, а может, и реже. И никто не рассчитывал, что этот один раз придется именно на наши годы, когда столетие почти что, можно сказать, благополучно закончилось.
Да, крышам и, значит, домам в целом повезло больше, чем тем же самым дорогам и мостам. Потом, когда все уже случится и будет свежо в памяти не только родственников потерпевших, но и всех остальных жителей областного центра (ведь все телестудии, какие только имелись на тот момент в городе, сделали о происшествии подробные видеорепортажи), на месте аварии кто-то привяжет к фонарному столбу бумажный венок, и он будет долго висеть, истекая красками, и линяя, и превращаясь в нечто бесформенное и трепещущее на ржавом проволочном скелете, двумя сосновыми лапами. А после – уже весной – его снимут и бросят в воду рабочие, ремонтировавшие на мосту какие-то электрические или, может быть, телефонные кабели, связывающие части города по обе стороны реки в единое и неразделимое целое. И секцию легкого бетонного заборчика восстановят рабочие. Правда, другие – из службы по ремонту дорог. Они привезут такую же точно секцию, как стояла там до катастрофы, приварят к ее закладным деталям широкие хомуты и этими хомутами закрепят секцию между двумя другими – уцелевшими и сохранившимися в полной неприкосновенности. Даже следов никаких на них не осталось – ни царапинки. Потому что автомобиль марки “Жигули” прошел точно по центру секции, выломив ее собой, а к соседним секциям не прикоснулся. Калиночка видел это с расстояния, как говорится, невытянутой руки. А вообще, он все видел, не только самый критический момент. Так у него совпало, что он как раз поднял голову – хотя до этого шел, глядя исключительно себе под ноги и больше никуда не глядя. С самого начала моста так он шел, чтобы меньше грязи в глаза летело. Он с той же целью и вязаную шапочку посильнее натянул – благо она у него растягивалась как угодно, хоть до самого подбородка, хоть еще ниже. А тут – уже после того, как перевалил за средину и миновал самую высокую точку моста – Калиночка вдруг поднял голову, поправил предплечьем шапочку, сбив ее чуть выше на лоб, и осмотрелся. А вернее, посмотрел прямо перед собой, вдаль. И стал тем самым единственным свидетелем, свидетелем, который и рассказал все потом в деталях, мелочах и подробностях, потому что видел все с самого начала до самого конца. Нет, конечно, нашлись впоследствии еще люди, что-то видевшие и запомнившие, но они наблюдали происходящее издалека. А большинство из них обернулись уже на звук удара и зафиксировали, как бы это поточнее выразиться, только голый конечный результат. И говорили после – кто во что горазд. Даже мостовые гаишники, сидящие в высокой стеклянной будке на самой середине моста, чтобы иметь возможность наблюдать его протяженность как в одну, так и в другую сторону, ровным счетом ничего не видели. Они в этот момент были заняты каким-то своим важным неотложным гаишным делом или, может быть, что-либо горячо обсуждали: предложение какое-нибудь рационализаторское, способное привести всю службу
ГАИ страны, а возможно, не только страны, но и Европы, и – чем черт не шутит – мира к повышению безопасности уличного движения на дорогах. Ну в общем, не следили они в данный, именно этот миг за объектом. Отвлеклись от постоянного и непрерывного бдения.
Потому что нельзя же в самом деле следить за чем-нибудь или за кем-нибудь не отрываясь в течение всего дежурства. Если следить не отрываясь, никакого внимания не хватит, а если и хватит, то такого напряжения зрения и того, что с ним связано в головном мозгу, ни один человек, даже блестяще прошедший суровую медицинскую комиссию и не менее суровую школу милиции, не выдержит. Просто физически. Поэтому в том, что люди на своем посту отвлеклись и слегка развеялись, ничего предосудительного, а тем более удивительного нет и быть не может. И в том, что
Калиночка поднял глаза в восемь часов тридцать одну с половиной минуты, а не, допустим, на двадцать секунд позже, его,
Калиночки, заслуги нет никакой, а есть в этом либо чистой воды случайность, либо самый что ни на есть промысел Божий и перст судьбы, что в общем по большому счету одно и то же. Короче говоря – провидение так распорядилось сложенной им же ситуацией, и эта ситуация включала в себя и то, что гаишники все до копейки проморгали, и то, что никакие другие люди не оказались в нужное время в непосредственной близости от нужного места, и то, что
Калиночка там оказался. К слову, он, вспоминая это незабываемое зрелище или рассказывая виденное то по требованию следствия и телевидения, то по просьбе сослуживцев, соседей и разных знакомых, всегда думал: не дай Бог никому увидеть то, что увидел я, да еще с такого невыносимо близкого расстояния. Запала ему глубоко в душу та, без преувеличения, жуткая картина. Когда неожиданная смерть происходит в непосредственной близи от живого человека, она обязательно кажется ему жуткой и запоминается
(конечно, если случается не на войне. Там к смерти довольно быстро привыкают, и она не затрагивает уже тех, кто был рядом и остался в живых, или, может быть, затрагивает, но не так глубоко и ощутимо) на длительное время – иногда на месяцы и годы, а иногда и вообще навсегда, до гробовой, как принято говорить в таких случаях, доски.
И Калиночка помнил о том, что довелось ему увидеть в тот день, всегда. Помнит он это и сейчас и будет помнить, очевидно, и дальше. До тех пор будет помнить, пока память его не угаснет, и очень возможно, что угаснет она не ранее, чем угаснет естественным образом вся его жизнь. Причем особой памятью
Калиночка никогда не отличался. Даже в детстве, когда память у всех скорее хорошая, чем плохая, у Калиночки она была скорее плохая, чем хорошая. И выучить что-нибудь наизусть служило для него сущим наказанием и пыткой. Стихи знаменитых поэтов-классиков и те давались ему огромным усилием воли и упорным нелегким трудом. А тут он запомнил все. До самых мельчайших деталей. И не только событие, а и весь день, начиная с самого раннего утра и заканчивая поздним вечером, когда он завершил дачу всех требуемых от него показаний и пришел домой, чувствуя тяжелую усталость, как будто работал с лопатой или киркой в руках. Хотя нет, его усталость в тот день была какой-то другой, незнакомой, и как сбросить ее с себя, было Калиночке неясно и неизвестно, поскольку самый действенный и распространенный метод снятия усталости оказался в данном случае неприемлемым – сколько Калиночка ни старался уснуть, у него ничего не выходило. Не помогло ни снотворное, ни последовавшая за ним часа через полтора большая рюмка водки. Не удавалось
Калиночке отключить работу своего головного мозга, и главное – своего разыгравшегося воображения. А воображение его работало в тот вечер и в ту ночь, как работает киноаппарат в кинотеатре, где сеансы идут бесконечно, в том смысле, что конец фильма сменяет его же начало, и снова фильм идет, пока не кончится, и снова начинается без всяких перерывов – и так до конца работы кинотеатра, в который входят люди независимо от того, в начале сеанс, в середине или в самом своем конце. Хотят войти – покупают билет и входят.
Так и перед глазами лежащего навзничь Калиночки сменялись картины – одна за другой, одна за другой, – и управлять этими картинами он не мог, он мог только смотреть их все подряд безостановочно, смотреть, смотреть и смотреть. Он мечтал – по-другому не скажешь – уснуть, но мечта его оставалась мечтой.
Кстати, мечтал он, по-видимому, зря, так как и во сне ему приснилось бы то же самое. Час за часом, минута за минутой. А в кульминационный, если можно так выразиться, момент он увидел бы все по секундам, и пожалуй, не по секундам даже, а по долям секунд – может быть, по десятым долям, а может быть, и по сотым.
Другими словами, сон его ничем бы не отличался от яви, поскольку явь эта очень напоминала сон.
Вначале его уставшее, зацикленное, слетевшее с тормозов и с катушек воображение прокручивало картину непосредственно вылета
“Жигулей” с моста, потом оставило ее и занялось восстановлением хронологии событий всего прошедшего дня, выбрав за точку отсчета два удара тяжелыми, так называемыми бронированными, дверями о такие же бронированные дверные коробки и двойные провороты мощных гаражных замков, запирающихся массивными фигурными ключами так надежно, что открыть их может только граната, взорванная на пороге. Это жильцы соседних квартир уходили делать свой небольшой немудреный бизнес. Каждое утро они уходили в одно и то же время, и каждое утро удары их дверей и скрежет замков выводили Калиночку из тяжелого сна, сна сорокапятилетнего человека, не слишком здорового и ведущего не очень соответствующий своему возрасту образ жизни.
Просыпался Калиночка давно уже с большим трудом и еще с большим трудом вставал с постели. Хроническая болезнь нашего века – остеохондроз – делала процедуру вставания сложной и обременительной – а иногда и физически невыносимой. Шея ныла и болела, голова на ней поворачивалась на совершенно незначительный угол, суставы ног и рук трещали, отказываясь сгибаться и разгибаться. Калиночка начинал ощущать себя отдельно от своего тела, сердился на него, проклинал его неуклюжесть и малоподвижность, злился, что вынужден таскать его – свое то есть тело – за собой, как улитка таскает за собой свою раковину, а не таскать ее никак не может, поскольку без раковины просто не будет улиткой и вообще никак жить не сможет, потому что без раковины она обречена на смерть и ни на что больше.
Единственным спасением от такого утра было не спать одному, а спать с какой-нибудь женщиной. Тогда тело Калиночки мобилизовывало все свои скрытые резервы и вело себя по-молодому бодро и достойно. Но это удавалось Калиночке не всегда, хотя и не так уж редко. Он был одиноким человеком, одиноким уже много лет. Да и вообще он был одиноким – по сути своей и по строению.
Недаром бывшая жена сказала ему перед тем, как его оставить и уйти жить к другому мужчине, что он, Калиночка, человек непарный. И сказано это было десять или, может быть, даже двенадцать лет назад. Почему она это сказала тогда, когда
Калиночка пребывал в самом полном расцвете сил и возможностей, черт ее знает. Видно, она имела на такое мнение и такое высказывание какие-то основания и причины. За всю жизнь никто не знал Калиночку лучше, чем жена. Мать – и та не знала. Или знала, но до каких-то определенных лет. А потом, когда ее сын, ее Юра, или, как она часто его звала, Юр, уехал из дому, чтобы стать в жизни Человеком с большой буквы, ее знание стало постепенно не соответствующим действительности, а впоследствии и ложным. Ведь в ней сохранились и жили представления о своем сыне, оставшиеся в памяти от их общего прошлого, а о тех изменениях, которые произошли в нем за годы отдельной самостоятельной жизни, она не только не знала, но и не догадывалась. Иногда чувствовала что-то при редких с ним встречах, но чувства ее были смутными и неоформившимися, и она не могла даже для себя сформулировать, что именно чувствует к сыну, поскольку, несмотря ни на что, она любила его как мать любит своего ребенка, любит уже потому только, что родила его. Родила бы она другого – любила бы другого. Иное дело, когда женщина любит мужчину. Женщина не знает, за что любит, и не знает, почему любить перестает. Именно так было у Калиночки с его бывшей женой. То она полюбила его, выделив из многих своих знакомых неизвестно по каким признакам и критериям, то разлюбила спустя несколько вполне счастливых лет, и тоже непонятно почему. Пришло время разлюбить – она и разлюбила. Но вывод о непарности Калиночки сделала все же верный. После нее он так и не нашел себе пару, за двенадцать лет не нашел. Хотя, если быть абсолютно точным, он ее и не искал никогда. Жил какие-то периоды своей жизни в паре с той, которая была ближе и была не против, а чтобы искать – нет, этого он за собой не замечал. И до наступления того утра, о котором идет речь, Калиночка провел хорошую ночь с хорошей женщиной Инной, имевшей страшную фамилию Вовк, но являвшейся на деле совсем не страшной и не злой и на свою фамилию не похожей. Она скорее была незащищенной и плохо приспособленной к современной бес-принципной и обманчивой жизни. И все у нее в этой жизни складывалось не лучшим образом, а кое-что не складывалось совсем. Как, например, не складывалась у нее семейная жизнь. Три раза выходила она замуж с очень серьезными намерениями за мужчин, бывших от нее просто без ума, и три раза они бросали ее самым неожиданным и подлым образом, оставляя ни с чем и даже не у разбитого корыта. Потому что все корыта и всю другую утварь, а также и квартиры, где они жили с Инной семейной жизнью, ведя общее хозяйство, ее бывшие мужья какими-то непостижимыми в своей простоте способами оставляли себе, а она оказывалась на улице без вещей, без денег – так как все зарабатываемые деньги тратила на семью – и, конечно, с сыном от первого раннего брака на руках. Не на руках в буквальном смысле слова – сыну ее ко времени первого развода исполнилось уже целых четыре года, а когда подоспел третий – вообще он был взрослым школьником девяти лет и пяти месяцев от роду. Взрослым, все понимающим и вполне самостоятельным. И еще он был нетребовательным и бесстрашным.
Никогда ничего не просил купить, хотя, конечно, и радовался, если ему перепадало что-нибудь вкусное или полезное. И ночами он не боялся оставаться один. Спокойно гасил свет и спокойно засыпал. Правда, просыпаться один не любил. Этого он не любил, пожалуй, больше всего на свете. Почему-то ему нужно было открыть глаза и увидеть, что в доме кто-то есть. Не важно, кто именно. А больше всего он радовался, если, проснувшись, видел Инну. Тогда он улыбался, потягивался с кряхтеньем в постели и говорил:
“Инна, привет”. А она отвечала ему “привет” и поднимала с постели, и говорила “иди умывайся”, и готовила ему завтрак, и сидела с ним рядом на кухне, пока он ест, говоря серьезным тоном, но в шутку: “Ты знаешь, – говорила, – что на Западной
Украине к родителям на “вы” обращаются, а ты "Инна"”. А сын ей тоже в шутку и тоже с серьезным выражением лица отвечал: “Мамо, та ви з глузду з’їхали”. И они смеялись этой знакомой обоим шутке так, как будто звучала она впервые. А вообще он, сын Инны
Пашка, нередко шутил, и шутил удачно. Как девятилетние дети обычно не шутят. Как-то он, идя рядом с Инной по улице и ежась от холодного ветра в своей легкой, совсем не греющей курточке, посмотрел на мать сбоку и сказал невозмутимо и очень серьезно:
“Надень, – сказал, – капюшон, придатки простудишь”. Где он взял эту фразу, откуда, из какого источника знаний почерпнул сведения о придатках, Инна так и не выяснила – да и не выясняла, – но такая сыновняя забота ее потешила и согрела, можно сказать, до мозга костей.
Когда же сын ее просыпался и никого в квартире не обнаруживал, настроение у него сразу портилось и он часто, случалось, плакал.
Плакал и не мог успокоиться – потому что ему было себя жалко до слез, а потом в конце концов он все-таки успокаивался, но глаза его оставались на мокром месте весь день, и он мог расплакаться вдруг без всякой видимой причины, ни с того ни с сего. И Инна, нередко ночуя вне дома, старалась вернуться до того, как ее сын проснется. Нельзя сказать, что это ей удавалось всегда, но она старалась.
И в это утро она проснулась после короткого утреннего сна, полежала секунд пятнадцать неподвижно, дыша ровно и глубоко, затем вскочила, наклонилась, присела, нагнулась и побежала в ванную, чтобы привести себя по-быстрому в относительный порядок и бежать поскорее домой. Благо, квартиру она снимала совсем недалеко от дома Калиночки – буквально в пятистах метрах. И это расстояние Инна преодолевала за пять-шесть минут, а если ей сразу попадался троллейбус, то и вообще за три. Близость места жительства очень нравилась ей в Калиночке, и все остальное нравилось, но не так чтобы очень. Все остальное могло нравиться и больше.
Калиночка тоже проснулся, когда она встала, хотя спал в эту ночь совсем мало. Они с Инной всегда спали мало, так как им всегда было жаль тратить их общее время на сон, который протекал у каждого по отдельности и тем самым разделял их. Вместе люди могут делать много разного – в частности, могут любить друг друга, но спит каждый человек сам. Правда, говорят, что бывает, когда близкие или родные люди видят в одно и то же время один и тот же сон, а значит, можно считать, что они не расстаются во сне и что сон их не разделяет. Но, конечно, Инна Вовк и Юрий
Калиночка не были родными, а близкими были, но не до такой степени, и Калиночка моментально после любви погружался в короткий глубокий, свой собственный сон, сон, приносивший ему отдых, но не успевавший сковать суставы конечностей и позвонки позвоночника.
– Я сейчас встану и тебя провожу, – сказал Калиночка, повысив голос, чтобы быть услышанным в ванной.
– Лежи, я сама, – ответила ему Инна сквозь шум воды в старых водопроводных трубах.
– Мне все равно скоро вставать, – сказал Калиночка.
– Скоро – еще не сейчас, – сказала Инна.
Калиночка не всегда ее слушался и чаще всего вставал вслед за ней и выходил с ней на улицу и провожал ее немного, потом возвращался – тоже всегда пешком, умывался, брился, завтракал и уходил на работу. Но сегодня он Инну послушался и сказал “ну ладно” и остался в постели – не спать, а так, растянуть процедуру вставания, сбить темп с самого утра, чтобы потом, в течение дня, попытаться этот спокойный темп сохранить и прожить день размеренно и с каким-нибудь видимым толком. И Инна вышла из ванной комнаты уже свежая и без ночных теней под глазами, остающихся обычно у большинства тридцатилетних женщин после любви. Она их смыла, а то, что смыть не смогла, подкрасила, подмазала, припудрила. И подошла к дивану, и поцеловала
Калиночку на прощание молодыми прохладными губами. Сказала:
“Привет, я позвоню” – и уже из прихожей махнула рукой. Замок в двери захлопывался автоматически, и Калиночке не пришлось вставать, чтобы запереть дверь. Он тоже махнул рукой и плавно повернулся на бок, этой же самой рукой вцепившись в диванную спинку и помогая себе совершить поворот на девяносто градусов вокруг своей горизонтальной оси.
Калиночка полежал так, ни о чем не думая и ничего не вспоминая, даже приятные подробности недавней ночи он не вспоминал. Он вообще почему-то в редких случаях вспоминал Инну, если ее не было под рукой или хотя бы в поле зрения. Она уходила, и
Калиночка забывал о ней до следующего ее прихода или следующего телефонного звонка. Он обычно и по голосу узнавал ее не сразу, а с какой-нибудь третьей или пятой фразы, хотя виду, конечно, не подавал. Но Инна почти всегда, по неуверенной интонации, чувствовала, что он не узнаёт ее и вслушивается в ее голос, чтобы определить наконец, кто же ему позвонил и с ним сейчас разговаривает. Сказать, что это очень ее трогало или обижало, она не могла. Инна и сама вспоминала о своем Юрии Петровиче за секунду до того, как начинала вертеть диск телефона. У нее сначала возникало желание, потом по логической цепочке – ассоциация с Калиночкой, и она тут же принималась ему звонить, чтобы он помог ей избавиться от желания. Правда, позвонив, она ловила себя на том, что Калиночка нужен ей не только для этого, что ей хочется просто его увидеть, рассказать ему о тех днях, в которые они жили врозь и не вспоминали друг друга. И она вызванивала Калиночку дома или на работе и нервничала, если телефон не отвечал или был бесконечно занят. В ней возникало даже что-то похожее на ревность. Но продолжалось это недолго. В конце концов она его где-нибудь заставала, говорила, что придет, и слышала его неизменное “давай”. И они опять встречались у
Калиночки дома, проживали вечер и ночь, как проживают их почти все мужья и жены, а утром разбегались по своим углам жизни до следующей, такой же короткой и приятной встречи. И обоих этот предосудительный с общепринятой точки зрения образ жизни устраивал, давая возможность каждому жить своей собственной частной жизнью и одновременно иметь кого-то время от времени рядом – кого-то, с кем можно поговорить обо всем и получить все, что требуется в постели, но о ком не нужно постоянно заботиться и волноваться и кого нет нужды изо дня в день кормить, поить, одевать и обувать. То есть таким образом и Калиночка и Инна давали себе возможность (и присваивали право) жить как бы в двух жизненных измерени-ях – одном обычном, принятом абсолютным большинством общества и, можно сказать, человечества в целом, а в другом собственном, где они позволяли себе не обращать на общество и человечество никакого внимания. Хотя Калиночка в обоих этих измерениях мало на кого обращал внимание, о чем я уже говорил раньше. Он и на Инну-то его не очень обращал. Слушал все, что она на него вываливала после недельного отсутствия, кивал головой, поддакивал или, если нужно было по смыслу, спрашивал что-то, что-то уточнял и немедленно выкидывал из головы все, о чем они говорили минуту назад. Единственное, что можно, пусть с некоторой натяжкой, считать проявлением внимания к Инне, было внимание Калиночки к ее сыну и ее коту. Выражалось оно одинаково и незатейливо. В дни, когда Инна обещала прийти,
Калиночка заходил на уличный базарчик – тот, что тянулся от проспекта имени Правды по улице Калиновой (названной не в честь
Юрия Петровича Калиночки, а в честь дерева калины), и покупал ребенку шоколадку, жвачку или какой-нибудь киндер-сюрприз, а коту покупал куриный окорочок. И утром Инна все это уносила.
Потому что порадовать сына и кота она всегда стремилась, а средств на это у нее никогда не было. И она всегда говорила
Калиночке: “Ну, Юр, разбалуешь ты моих типов вконец”. А