148116.fb2
Опубликовано впервые под заголовком "Diskussionsbemerkungen uber Ernst Mach und das sozialwissenschaftliche Denken in Wien", Symposium aus Anlas des 50. Todestages von Ernst Mach (Freiburg: Ernst Mach Institut, 1967). Перевод на английский язык сделан д-ром Гретой Хейнц. -- амер. изд.
------------------------------------------------------------------------------
Я намерен здесь кратко зафиксировать факт обширности влияния Эрнста Маха в Вене даже до того, как вокруг Морица Шлика [Moritz Schlick (1882--1936), профессор философии в Венском университете и лидер группы "логических позитивистов", куда входили Отто Нейрат, Рудольф Карнап, Фридрих Вайсманн, Ганс Канн, Курт Г°дель и Герберт Фейгль -- амер. изд.] сформировался в 1922 году "Венский кружок". Случилось так, что три года, с 1918 по 1921, я учился в университете моей родной Вены, и в это время идеи Маха были в центре философских дискуссий. Вена в целом уже была исключительно благорасположена к восприятию философии, ориентированной на естественные науки; помимо Гейнриха Гомперса [Heinrich Gomperz (1873--1942) -- амер. изд.], в Вене преподавал Адольф Стор [Adolf Stohr (1855--1921) -- амер. изд.] -- идеи которого шли в том же направлении, а также Роберт Рейнингер [Robert Reininger (1869--1955) -амер. изд.], который по меньшей мере симпатизировал такому истолкованию философии. Я уже не помню точно, каким образом я наткнулся на Маха почти сразу после возвращения с фронта в ноябре 1918 года; к сожалению, я начал записи о прочитанном только с весны 1919 года, и здесь вскоре появляется запись: "Теперь также и Erkenntnis und Irrtum" [Ernst Mach, Erkenntnis und Irrtum: Skizzen zur Psychologie der Forschung (Leipzig: J.A. Barth, 1905) -- амер. изд.], -- что свидетельствует о том, что за 4 месяца после начала занятий я уже познакомился с другими философскими трудами Маха. Я знаю, что я был сильно захвачен работами Маха -- Popular-wissenschaftliche Vorlesungen, Die Mechanik in Ihrer Entwicklung, а в особенности его Analyse der Empfindungen [Ernst Mach, Popular-wissenschaftliche Vorlesungen (Leipzig: Barth, 1896), издано в США как Popular Scientific Lectures (Chicago: Open Court, 1985); Die Mechanik in ihrer Entwicklung (Leipzig: F.A. Brockhaus, 1883); Die Analyse der Empfindungen und das Verhaltnis des Physischen zum Psychischen (Jena: Gustav Fischer) -- амер. изд.]. В результате этого в те три года, когда я официально являлся студентом факультета права, я делил свое время почти поровну между экономической теорией и философией, а правом занимался лишь в промежутках. Трудно сказать, что послужило прямой причиной нашей поглощенности философией Маха. Может быть, что-то похожее имело место уже и перед войной. В этом плане показательно, что Шумпетер был под очевидным влиянием идей Маха, когда он в 1908 году писал свою первую книгу [имеется в виду работа Шумпетера Das Wesen und der Hauptinhalt der theoretischen Nationalokonomie (Duncker Humblot, 1908) -- амер. изд.], и что Фридрих фон Визер посвятил почти полностью книжное обозрение [в журнале Шмоллера Jahrbuch fur Gesetzgebung, Verwaltung und Volkswirtschaft im Deutschen Reich, vol. 35, no. 2, 1911 -- амер. изд.] вопросу о приложимости идей Маха в социальных науках. Я знаю также, что тогда же философ Людвиг Витгенштейн, мой дальний родственник, воевал с Махом. Сразу после <Первой> войны, когда я пришел в университет, была особая причина для того, чтобы социальные науки обратились к Маху. Ленин атаковал философию Маха, и Фридрих Адлер, бывший тогда одной из самых заметных политических фигур в Австрии, отсиживая срок за убийство министра Стюрха [Friedrich Adler, Ernst Machs Uberwindung des mechanischen Materialismus (Viennna: Wiener Volksbuchhandlung, 1918). Фридрих Адлер (1879--?) был сыном Виктора Адлера, главы австрийской социал-демократической партии; Стюрх (Sturgkh) возглавлял во время войны австрийское правительство, которое социал-демократы считали абсолютистским. Приговор Адлеру был пересмотрен в 1917 году, менее чем через год после убийства, а в следующем году он был уже освобожден из тюрьмы. Об этом эпизоде смотри у Mark E. Blum, The Austrian Marxists, op. cit., pp. 203--204 -- амер. изд.], написал книгу в защиту Маха. В результате возникла оживленная дискуссия об этих проблемах между настоящими коммунистами и левыми социалистами. Она затронула и нас, не бывших социалистами, и вопрос стал по-настоящему существенным, когда преемником Визера в Венском университете был назначен Отто Шпан [о Шпанне см. Пролог к ч. I; на самом деле Шпанн был коллегой Визера, а его преемником в университете стал Ганс Майер -- амер. изд.], метафизически ориентированный экономист. В то время мы подыскивали антиметафизические аргументы, и мы их находили у Маха, хотя нам было нелегко принять позитивизм Маха целиком. Другим камнем преткновения было то, что эти идеи слишком открыто использовались для поддержки чуждого нам социалистического подхода, особенно Отто Нейратом, в дальнейшем ставшего одним из основателей Венского кружка [о Нейрате см. Пролог к ч. I -- амер. изд.]. Нейрат рассчитывал, грубо говоря, превратить позитивизм Маха в физикализм или, как он порой это называл, в сциентизм. С другой стороны, Мах был практически единственным источником аргументов против метафизических и туманных установок, так что все эти годы мы стремились овладеть позитивизмом, в котором было много явно истинного, и выделить из него то, что в известной степени было приложимо к социальным и гуманитарным наукам, и что содержало ядро истины. Меня лично работы Маха подтолкнули к изучению психологии и физиологии органов восприятия, и в то время я даже проделал исследование этих вопросов, превратившееся через тридцать лет в книгу [F.A. Hayek, The Sensory Order: An Inquiry into the Foundations of Theoretical Psychology (London: Routledge Kegan Paul, and Chicago: University of Chicago Press, 1952) -- амер. изд.]. К написанию этой работы меня подтолкнуло, в конечном счете, сомнение в Маховой концепции феноменализма, где чистые, простые ощущения являются элементами всего чувственного восприятия. Озарение пришло ко мне также как, по рассказу самого Маха, оно пришло как-то к нему, когда он однажды осознал, что в философии Канта концепция "вещи в себе" совершенно не нужна, и что ее можно опустить. Меня озарило, что в психологии чувственного восприятия Маха концепция "простых и чистых ощущений" совершенно не нужна. Поскольку Мах обозначил связи между ощущениями как "отношения", я в конце концов был вынужден заключить, что вся структура чувственного мира имеет источником "отношения", а значит можно вообще отбросить концепцию простых и чистых ощущений, которая играет столь большую роль у Маха. Это лишь пример того, какую большую роль для нашего мышления играл Мах в эти годы. Можно сказать, что для молодого человека, интересующегося философскими вопросами, который пришел в Венский университет сразу после войны, то есть в 1918--1919 гг., и которого не привлекала ортодоксальная философия, Мах представлял единственную возможную альтернативу. Мы пытались обратиться к Авенариусу [Richard Avenarius (1843--1896), профессор Цюрихского университета с 1877 по 1896 год; Авенариус стал известен благодаря нападкам со стороны Ленина и Гуссерля -- амер. изд.], но скоро отказались от этой затеи, сам не знаю -- почему; во всяком случае, мы нашли Авенариуса вполне непонятным. От Маха наиболее вероятный путь вел к Гельмгольцу [Hermann Ludwig Ferdinand von Helmholtz (1821--1894), немецкий врач и физиолог, сформулировал принцип сохранения энергии -- амер. изд.], к Пуанкаре [Henri Poincare (1854--1912), французский математик и философ науки -- амер. изд.], и к другим такого же толка мыслителям, и тех, кто, подобно моему другу Карлу Попперу, занимался этими вопросами систематически, этот путь привел ко всем современным ученым -естественникам и философам. Вот более или менее все, что я хотел сказать. Я склонен предположить, что Эрнст Мах сыграл особенно значительную роль не только в узкой сфере естественных наук, но также в тех дисциплинах, в которых методологический или научный характер теории еще более сомнителен, чем в естественных науках, и где, поэтому, существовала еще более сильная потребность прояснить, чем же на самом деле является наука. Это мало связано с тем фактом, что Мах стал своего рода политическим символом; я должен сказать, что "общество Эрнста Маха", уже существовавшее в 1929 году, когда я покинул Вену, по чисто случайным причинам обрело некую политическую окраску. Входили в него, большей частью, социалисты, из чего не следует, что оно было политически активно, хотя именно по этой причине оно при Дольфусе [Englebert Dollfuss (1892--1934), канцлер Австрии в 1932--1934 гг. -- амер. изд.] попало под удар. Первой>
------------------------------------------------------------------------------
КОДА Воспоминания о моем кузене Людвиге Витгенштейне (1889--1951) [Опубликовано в Encounter, August 1977, pp. 20--22. -- амер. изд.] Между железнодорожными путями и вокзалом в Бад Исле прежде был пустырь, на котором 60 лет назад в сезон отдыха перед отходом ночного поезда в Вену устраивались гулянья. Думаю, что был последний день августа 1918 года, когда в шумной толпе молодых офицеров, возвращавшихся на фронт после отпуска, два артиллерийских прапорщика осознали, что они должно быть знакомы. Я не знаю, было ли это некое фамильное сходство, или мы в самом деле встречались прежде [Позже Хайек пришел к выводу, что он встречал Витгенштейна до этого. "Очень похоже, что Витгенштейн был одним из этих статных и элегантных молодых мужчин, которых я видел в 1910 году, когда мои дедушка и бабушка снимали на весну и лето швейцарский коттедж рядом с парком Витгенштейнов в пригороде Нейвальдега, и которые часто приглашали на свою гораздо более внушительную виллу молоденьких сестер моей матери для игры в теннис, так что, может быть, именно я первым узнал его в 1918 году, а не наоборот." Из беседы с У.У. Бартли III -- амер. изд.], но что-то подтолкнуло каждого задать вопрос: "Вы не Витгенштейн?" (а может быть, "Вы не Хайек?"). Во всяком случае, мы провели вместе эту ночь по дороге в Вену, и хотя большую часть ночи мы пытались поспать, но смогли немного поговорить. Отдельные детали этого разговора произвели на меня сильное впечатление. Он был не только сильно раздражен возбужденностью наполнявших вагон шумных и, скорее всего, полупьяных офицеров, и не думал даже скрывать своего презрения к роду человеческому в целом, но при этом был совершенно уверен, что любой его родственник, сколь угодно дальний, должен придерживаться тех же стандартов, что и он сам. И он был не столь уж не прав! Я был тогда очень молод и неопытен, мне едва исполнилось 19, и я был продуктом воспитания, которое сейчас назвали бы пуританским, в результате которого ледяная ванна, в которую погружался по утрам мой отец, рассматривалась как отличное средство для дисциплинирования тела и ума (хотя редко кто подражал ему). А ведь Людвиг Витгенштейн был на 10 лет старше меня. В этом разговоре меня больше всего поразила сильная страсть к правдивости во всем (только учась в университете я опознал в этом стремлении стиль, характерный для молодых венских интеллектуалов предыдущего поколения). Эта правдивость обратилась почти в моду в той пограничной группе, состоявшей из чисто еврейских и чисто дворянских интеллигентов, с которыми я позднее так много общался. Это значило много больше, чем просто не врать. Следовало "жить" по истине, и не терпеть никакой претенциозности ни в себе, ни в других. Иногда результатом была открытая грубость. Каждая житейская условность подвергалась анализу и обличалась как фальшь. Витгенштейн был просто очень последовательным по отношению к себе. Порой я чувствовал в нем некое извращенное удовольствие от того, как он вскрывал ложность своих чувств и как постоянно пытался очистить себя от всякой фальши. Нет сомнения, что уже в то время он был сильно перенапряжен. Дальняя родня считала его (хотя вряд ли зная) самым безумным из членов очень необычной семьи, где все отличались высокой одаренностью и всегда были готовы (и имели для этого возможности) заниматься только тем, что им нравилось. До 1914 года я много слышал (хотя сам по молодости лет и не бывал там) о знаменитых музыкальных вечерах во "дворце Витгенштейнов", который перестал быть центром светской жизни после 1914 года. Многие годы для меня за этим именем стояла ласковая пожилая дама, которая в шесть лет взяла меня на первую в моей жизни автомобильную прогулку -- вокруг Рингштрассе в открытом электромобиле. Если не считать еще более раннего воспоминания о том, как меня привезли в роскошные апартаменты очень старой дамы, о которой мне рассказали, что это сестра моей прабабушки с материнской стороны, -- а теперь я знаю, что это была прабабушка Людвига Витгенштейна с материнской стороны -- у меня нет личных воспоминаний о семье Витгенштейнов того периода, когда они принадлежали к высшим социальным слоям Вены. Трагический конец трех старших сыновей, которые покончили жизнь самоубийством, ослабили ее даже сильнее, чем это сделала бы сама по себе смерть крупного промышленника, стоявшего во главе семьи. Боюсь, что самые ранние воспоминания о Витгенштейнах связаны с шокирующей репликой моей незамужней тетки из Штирина, исполненной, конечно же, зависти, а не злобы, что их дед "продал свою дочь богатому еврейскому банкиру..." Речь шла о той самой доброй старой даме, которую я все еще помню. После этого я не встречал Людвига Витгенштейна еще десять лет; но время от времени я слышал о нем через его старшую сестру, которая была двоюродной кузиной, ровесницей и близким другом моей матери. Благодаря ее регулярным визитам "тетушка Минни" стала привычной для меня фигурой. Ее явно занимали проблемы младшего брата, и хотя она обрывала все разговоры о "sonderling" (чудаке) и защищала его при возникновении случайных и, конечно же, сильно преувеличенных слухов о его поступках, мы быстро узнавали обо всем. Общественное мнение не занималось им, а известной фигурой стал его брат Пауль Витгенштейн, однорукий пианист. [Пауль Витгенштейн потерял руку на фронте. Несмотря на это он продолжал исполнять написанные по заказу работы, вроде Концерта для левой руки М. Равеля. -- амер. изд.] Но благодаря этим связям я стал одним из первых, видимо, читателей Tractatus, который появился в 1922 году. [На самом деле в 1923 году, хотя трактат был написан, видимо, в 1918 году. Ludwig Wittgenstein, Tractatus Logico-Philosophicus (London: Rouledge, 1923; Routledge Kegan Paul, 1961) -амер. изд.] Поскольку, подобно большинству интересовавшихся философией людей моего поколения, я был, так же как и Витгенштейн, под влиянием Эрнста Маха, трактат произвел на меня сильное впечатление. Следующий раз я встретил Людвига Витгенштейна весной 1928 года, когда экономист Деннис Робертсон, пригласивший меня на прогулку по Феллоус Гарденс колледжа Тринити в Кембридже, неожиданно решил изменить маршрут, потому что углядел на небольшом пригорке силуэт философа, лежавшего в шезлонге. Он встал перед ним с чувством явного трепета, страшась побеспокоить его. Я, естественно, подошел и был приветствован с неожиданным дружелюбием, и мы начали любезный, но малоинтересный разговор (на немецком) о доме, о семье, и Робертсон вскоре оставил нас. Через короткое время интерес Витгенштейна начал угасать, и стало ясно, что он не понимает, что дальше делать со мной, так что вскоре я также ушел. Прошло должно быть около 12 лет, прежде чем состоялась первая настоящая встреча. В 1939 году я приехал в Кембридж с Лондонской школой экономической теории и вскоре выяснил, что его нет, потому что он работает в каком-то военном госпитале. Но год или два спустя я совершенно неожиданно столкнулся с ним. Джон Мейнард Кейнс заказал для меня комнаты в Кингс колледже в корпусе Гиббса, и вскоре Ричард Брайтвейт пригласил меня участвовать в заседаниях Клуба моральных наук (кажется, он так назывался), которые устраивались как раз этажом ниже. В конце одного из заседаний совершенно неожиданно и очень драматично возникла фигура Виттгенштейна. Речь шла о статье, которая была мне не слишком интересна и я уже не помню, на какую тему. Неожиданно Виттгенштейн вскочил на ноги, крайне возмущенный и с кочергой в руке, и сильно жестикулируя начал объяснять, насколько прост и ясен вопрос. Зрелище того, как человек в неистовстве размахивает посреди комнаты кочергой, было, естественно, очень тревожным, и возбуждало желание спрятаться подальше в угол. У меня, естественно, возникло впечатления, что он сошел с ума! [Воспоминание Хайека было оспорено в письме Перси Б. Ленинга из Амстердама к редактору Encounter (November 1977, pp. 93--94), "Hayek's Wittgenstein Popper", где делался вывод, что Хайек должно быть присутствовал 26 октября 1946 года на знаменитой "встрече с кочергой" между Виттгенштейном и Карлом Поппером, которая описана в автобиографии последнего Unended Quest (London: Fontana, 1976), pp. 122--123, а значит либо Хайек неверно датирует происшествие, либо "по крайней мере в двух случаях в Клубе моральных наук Виттгенштейн агрессивно жестикулировал кочергой". На это письмо Хайек ответил (тот же номер журнала, р. 94): "Могу заключить только, что у Витгенштейна в обычае было подкреплять свои мысли кочергой. Я слышал очень похожий рассказ, который явно относился ко времени до 1946 года. Я уверен, что никогда не слушал лекций Карла Поппера в Кембридже, а его Автобиографию я прочел уже после публикации этого отрывка." Смотри обсуждение нескольких версий спора между Поппером и Виттгенштейном у У.У.Бартли III, "Facts and Fictions", Encounter, January 1986, pp. 77--78. Профессор Бартли готовил биографию Поппера и в связи с этим случаем пишет следующее: ?Собирая материалы для биографии Поппера я смог выяснить, что его рассказ об этом инциденте точен во всем, кроме одной детали. В Unended Quest Поппер завершает рассказ фразой: "В конечном итоге разъяренный Виттгенштейн отшвырнул кочергу и вылетел из комнаты, грохнув за собой дверью". Профессор Питер Мунц из университета Виктории в Веллингтоне, Новая Зеландия, ученик Виттгенштейна, который участвовал в этом заседании, заверил меня, что разъяренность Виттгенштейна не имеет никакого отношения к хлопанию дверьми, "потому что Виттгенштейн всегда хлопал дверьми, в любом настроении."? См. также Peter Munz, Our Knowledge of the Growth of Knowledge: Popper or Wittgenstein (London: Routledge Kegan Paul, 1985). -- амер. изд.] Какое-то время спустя, может быть через год или два, я услышал, что он в Кембридже, и набрался мужества навестить его. В тот раз он снимал комнаты (думаю, как и всегда), в здании, расположенном вне территории колледжа. Пустая комната с чугунной печкой, куда ему пришлось принести кресло для меня, неоднократно описана. Мы любезно побеседовали о множестве вопросов, не касаясь философии и политики (поскольку знали, что политические взгляды у нас различны), и казалось, что ему, в отличие от других чудаковатых фигур, которых я встречал в Кембридже, нравится, что я избегаю "деловых разговоров". Но хотя визиты протекали вполне приятно и он явно желал их повторения, эти встречи были довольно малоинтересными, и я навестил его еще 2 или 3 раза. После конца войны, когда я уже вернулся в Лондон, и появилась возможность сначала посылать продовольственные посылки, а затем и навестить наших родственников в Вене, у нас возникла переписка. Предстояло множество сложных контактов с бюрократическими организациями, и, как он правильно предположил, я раньше его узнал все необходимые детали. При этом он выказал забавное сочетание непрактичности со скрупулезным вниманием к деталям, и было ясно, что ему нелегко приходится в жизни. Несмотря на это, он сумел попасть в Вену вскоре после меня (я первый раз попал туда в 1946 году), и, сколько я знаю, был там еще раз или два. Кажется, именно когда он возвращался после последнего визита домой мы виделись в последний раз. Он навещал свою умирающую сестру Минни, и он сам был уже смертельно болен (хотя тогда я и не знал этого) [это должно было быть в 1949 году; см. W.W. Bartly III, Wittgenstein, second edition (La Salle: Open Court, 1985), p. 155 -- амер. изд.]. Я, как обычно, ехал по железной дороге из Вены через Швейцарию и Францию, сделал остановку в Базеле, и на следующий день садился в спальный вагон. Поскольку мой сосед по купе уже спал, я разделся в полутьме. Когда я собирался лезть на верхнюю полку, с подушки внизу приподнялась взъерошенная голова и почти крикнула на меня: "Вы профессор Хайек!". Прежде чем я сумел сообразить, что это был Виттгенштейн, и что-либо ответить, он опять отвернулся к стене. Когда я проснулся утром, его уже не было, думаю, что он ушел в вагон-ресторан. Когда я вернулся в купе, он был погружен в детективный роман и явно не желал разговаривать. Это длилось, пока он не дочитал своей книжки. Затем он втянул меня в очень оживленный разговор, который начал со своих впечатлениях о русских в Вене, и было видно, что этот опыт потряс его до глубины и разрушил издавна лелеемые иллюзии. Постепенно мы перешли к более общим вопросам моральной философии, но к тому времени, когда разговор стал по настоящему интересен, мы прибыли в порт (кажется, в Булонь). Виттгенштейну очень хотелось продолжить разговор, и он даже заявил, что мы к нему вернемся на борту. Но там я просто не сумел его найти. Либо раскаялся, что так сильно увлекся беседой, либо убедился, что, в конце концов, я самый обычный филистер -- не знаю. Как бы то ни было, больше я его никогда не видел.
Глава восемь. Историки и будущее Европы
Доклад на заседании Политического общества в Королевском колледже Кембриджского университета, 28 февраля 1944 года. Председательствовал сэр Джон Клепхем. Впервые опубликовано в Studies in Philosophy, Politics and Economics (London: Routledge Kegan Paul; Chicago, University of Chicago Press ; Toronto: University of Toronto Press,1967), pp. 135--147. -- амер. изд. ------------------------------------------------------------------------------
Сможем ли мы заново отстроить нечто вроде общей европейской цивилизации после этой войны, будет зависеть, главным образом, от того, что случится в первые послевоенные годы. Возможно, что события, которыми будет сопровождаться крушение Германии, породят такую разруху, что вся Центральная Европа на целые поколения, а может и навсегда выйдет из орбиты европейской цивилизации. Мало вероятно, что если все так и произойдет, то дело ограничится только Центральной Европой; а если варварство станет судьбой всей Европы, то мало вероятно, что эта страна убережется от последствий, даже если в будущем суждено возникнуть новой цивилизации. Будущее Англии связано с будущим Европы; и нравится нам это или нет, будущее Европы будет определено тем, что случится с Германией. Наши усилия должны быть направлены, по крайней мере, на то, чтобы вернуть Германию к ценностям, на которых была построена европейская цивилизация, и которые одни могут создать основу, от которой мы сможем двинуться к реализации направляющих нас идеалов. Прежде чем обсудить, что мы в состоянии сделать для этого, попытаемся набросать реалистическую картину той интеллектуальной и моральной ситуации, которую нам следует ожидать в пораженной Германии. По настоящему бесспорно лишь то, что даже после победы не в нашей власти будет заставить побежденных мыслить так, как нам хотелось бы; мы сможем лишь помогать желательному развитию, и любые бестактные попытки обращения в свою веру вполне смогут породить результаты, обратные желаемым. До сих пор приходится сталкиваться с двумя крайними взглядами, в равной степени наивными и вводящими в заблуждение: с одной стороны, что все немцы в равной степени развращены, и что только руководимое извне образование всего нового поколения способно их изменить; с другой стороны, что массы немцев, как только их освободят от нынешних господ, быстро и с готовностью примут политические и моральные взгляды, схожие с нашими собственными. Ситуация, конечно же, будет гораздо более сложной, чем предполагается этими воззрениями. Почти наверное, мы обнаружим моральную и интеллектуальную пустыню, обильную оазисами, в том числе и весьма изысканными, но почти полностью изолированными друг от друга. Господствующей чертой будет отсутствие какой-либо общей традиции -- если не считать оппозицию нацизму, а может быть и коммунизму, и каких-либо общих верований; мы найдем великое разочарование во всем, что достижимо с помощью политических действий. По крайней мере вначале, благая воля будет в избытке; но во всем будет проступать бессилие благих намерений, лишенных объединяющего элемента тех общих моральных и политических традиций, которые мы воспринимаем как нечто данное, но которые полный отрыв Германии от мира на дюжину лет разрушил полностью, с такой тщательностью, которую мало кто в этой стране может вообразить. С другой стороны, следует быть готовыми не только к встрече с необычайно высоким интеллектуальным уровнем в некоторых сохранившихся оазисах, но и к тому, что многие немцы узнали нечто, чего мы еще не понимаем, что некоторые наши концепции покажутся их отточенному опытом разуму чрезмерно наивными и simplisite. Нацистский режим стеснил дискуссии, но не остановил их вовсе; я увидел на примере нескольких немецких работ военного времени (и это подтвердил полученный мною недавно полный перечень опубликованных в Германии книг), что в военное время академический уровень обсуждения социальных и политических проблем был, по крайней мере, не ниже, чем в этой стране -- может быть потому, что лучшие немцы были исключены, или сами исключили себя, из непосредственного участия в военных усилиях. Именно на такого рода немцев, которых достаточно много -- если сравнить с числом независимо мыслящих людей в любой стране, мы должны надеяться, им мы должны оказывать всяческую поддержку. Самой трудной и деликатной задачей будет найти и помогать им, не дискредитируя их одновременно в глазах остальных. Чтобы эти люди смогли сделать свои взгляды преобладающими, им потребуется некая моральная и материальная помощь извне. Но почти в той же мере им потребуется защита от благонамеренных, но непродуманных попыток использовать их на пользу правительственной машины, которую установят победители. Притом что, скорее всего, они будут жаждать восстановления прежних связей и будут стараться о доброжелательности со стороны тех лиц в других странах, с которыми их соединяют общие идеалы, они вполне обоснованно будут противиться тому, чтобы в какой-либо форме стать инструментом правительственного аппарата победителей. Пока не будут созданы условия, чтобы могли встретиться как равные лица, разделяющие некоторые основные идеалы, мало надежд на восстановление такого рода контактов. Но еще в течение долгого времени такие возможности будут возникать только по инициативе с нашей стороны. И мне представляется определенным, что эти усилия смогут стать плодотворными только в том случае, если они будут исходить от частных лиц, а не от правительственных агентств. Международные контакты между отдельными лицами и группами могут быть восстановлены с положительным эффектом на многих направлениях. Быть может, легче и быстрее всего они восстановятся между левыми политическими группами. Но такие контакты явно не должны ограничиваться партийными группами, и если на первых порах будут лидировать левые политические группы, это окажется крайне неудачным со всех точек зрения. Если в Германии космополитическое мировоззрение, как и прежде, окажется прерогативой левых, это может стать причиной еще одного сдвига больших групп с центристскими установками к национализму. Еще более трудной, но некоторым образом еще более важной задачей является помощь в восстановлении контактов между теми группами, которые разделены существующими позициями по вопросам внутренней политики. Кроме того, существуют задачи, успешному решению которых помешают любые партийные группировки, хотя, конечно же, некоторый минимум согласия по поводу политических идеалов будет существенным для любого сотрудничества. Сегодня вечером я хотел бы более определенно поговорить о роли, которую во всем этом могут сыграть историки, а под историками я подразумеваю всех исследователей общества, существующего или прошлого. Нет сомнений, что в том, что называют "переучивание немецкого народа", историкам предстоит сыграть ключевую роль, так же как это было при создании идей, господствующих в Германии сегодня. Я знаю, что англичанам трудно представить, насколько велико и непосредственно влияние такого рода академических трудов в Германии, и насколько серьезно немцы относятся к своим профессорам -- почти так же серьезно, как профессора воспринимают самих себя. Едва ли можно преувеличить роль германских историков политики в создании той атмосферы поклонения идеям государственной мощи и экспансионизма, которые создали современную Германию. Именно этот "гарнизон выдающихся историков", как писал лорд Актон в 1886 году [John Emerich Edward Dalberg-Acton, первый барон Актон (1834--1902) -- амер. изд.], "подготовил господство Пруссии и самих себя, и теперь засел в Берлине как в крепости"; это он создал идеи, "с помощью которых грубая сила, сосредоточенная в регионе более плодородном, чем Лациум, была использована, чтобы поглотить и ужесточить расплывчатый, сантиментальный и странно-аполитичный характер прилежных немцев" ["German Schools of History" 1886> в Essays in the Study and Writing of History, vol. 2 of Selected Wrirings of Lord Acton, ed. J. Rufus Fears (Indianapolis, Ind.: Liberty Classics, 1985--1988), pp. 325--364, esp. p. 352 -- амер. изд.]. "Возможно, -утверждал опять-таки лорд Актон, -- никогда не существовало значимой группы, которая бы менее гармонировала с нашим подходом к изучению истории, чем та, главными представителями которой являлись Сибел [Heinrich von Sybel (1817--1895), профессор Марбургского и Боннского университетов, позднее директор Прусских архивов -- амер. изд.], Дройзен [Johann Gustav Droysen (1808--1884), профессор университетов Киля, Берлина и Йены, автор Geschichte der preussischen Politik (Berlin: Veit, 1855--1886) -- амер. изд.] и Трейчке [Heinrich von Treitschke (1834--1896), профессор университетов Фрейбурга, Гейдельберга и Берлина -- амер. изд.], а Моммзен [Theodor Mommsen (1817--1903), профессор Берлинского университета с 1858 по 1903 год, специалист по истории Рима -- амер. изд.] и Гнейст [Heinrich Rudolf von Gneist (1816--1895) -- амер. изд.], Бернарди [Theodor von Bernhardi (1803--1887) -амер. изд.] и Дункер [Theodor Julius Duncker (1811--1886) -- амер. изд.] составляли ее фланги", и которая столь много отдала утверждению "принципов, которые потом мир такой ценой отверг". И далеко не случайно, что именно Актон-историк, несмотря на его восхищение столь многим в Германии, пятьдесят лет назад предвидел, что ужасная сила, созданная очень одаренными умами главным образом в Берлине, являлась "величайшей опасностью, с которой еще предстоит встретиться англосаксонской расе". У меня здесь нет возможности детально проследить, как учение историков помогло порождению доктрин, господствующих сегодня в Германии; может быть, вы согласитесь со мной, что это влияние было велико. Даже самые омерзительные черты нацистской идеологии восходят к немецким историкам, которых Гитлер, возможно, никогда и не читал, но их идеи господствовали в атмосфере, в которой он воспитывался. Это особенно верно относительно всех расовых доктрин, которые хотя и были заимствованы немцами у французов, но развиты были главным образом в Германии. Если бы у меня было время, я бы мог показать, что, как и во всем остальном, такие ученые с мировой славой как Вернер Зомбарт поколение назад учили тому, что по своим намерениям и задачам идентично позднейшим нацистским доктринам. И чтобы не взваливать вину исключительно на историков, я могу добавить, что мои собственные коллеги-экономисты добровольно стали служителями крайних националистических притязаний, так что, например, когда сорок или пятьдесят лет назад адмирал Тирпиц обнаружил, что крупные промышленники довольно прохладно принимают его морскую политику, он смог опереться на поддержку экономистов, чтобы убедить капиталистов в преимуществах своих империалистических амбиций. [В своих Memoires Тирпиц сообщает, как один из офицеров департамента связи адмиралтейства был послан "по университетам, где все политэкономы, включая Брентано, проявили готовность оказать полную поддержку. Шмоллер, Вагнер, Серинг, Шумахер и многие другие заявили, что расходы на флот будут производительными вложениями", etc., etc.
Глава девять. Возрождение: О лорде Актоне (1834-1902)
Опубликовано как "The Actonian Revival", обзор работ Gertrude Himmelfarb, Lord Acton: A Study on Conscience and Politics (Chicago: University of Chicago Press, 1952), и G.E. Fasnacht, Acton's Political Philosophy: An Analysis (New York: Viking, 1953), в The Freeman, March 23, 1953, pp. 461--462. -- амер. изд.
------------------------------------------------------------------------------
Инстинктивно понимая источник силы своих противников, покойный профессор Гарольд Ласки однажды написал, что "примером непостижимой власти ... является воззрение, что <де> и лорд Актон были основными либералами 19 века" [Harold J. Lasky, "Alexis de Tocqueville and Democracy", в F.J.C. Hearnshaw, ed., The Social and Political Ideas of Some Representative Thinkers of the Victorian Age (London: George C. Harap, 1933), p. 100; Гарольд Ласки (1893--1950), профессор политических наук в Лондонской школе экономической теории с 1920 по 1950 год, председатель лейбористской партии Британии -- амер. изд.]. Теперь все большее число людей признают, что это, по крайней мере отчасти, верно. Представленная в них традиция Вигов, британский элемент в той невообразимой смеси, которой являлся европейский либерализм, постепенно отделяется от элементов французской интеллектуалистской демократии, которая скрывала многие самые ценные ее черты. По мере того, как тоталитарные свойства этой французской традиции делаются все более отчетливо видимыми [см. важное исследование J.L. Talmon, The origins of Totalitarian Democracy (London: Secker and Warburg, 1952)], оказывается все более важным обнаружить источники великой традиции, которую держал в уме лорд Актон, когда он написал: "Лучшие черты Берка являют лучшие черты Англии". Похоже, что спустя 100 с лишним лет наконец признана фундаментальная истина, которую в своем эссе об "Anglican and Galican Liberty" так блистательно выразил великий американец Френсис Лайебер [Francis Lieber, Civil Liberty and Self-Government 1849>, третье издание, ed. Theodore D. Woolsey (London: J.B. Lippincott, 1881), pp. 51--55 and 279--296 -- амер. ред.]. Лорд Актон приобрел такое значение сегодня как последний представитель традиции английских вигов и важнейшего из ее порождений -- американской революции. Он сам превосходно осознавал свою интеллектуальную родословную, и большая часть характернейших его высказываний легко возводится к источникам XVII и XVIII столетий (сравни, например, опасения Мильтона, что "длительное пребывание у власти может коррумпировать искреннейшего человека" [The Readie and Easie Way to Establish a Free Commonwealth 1660>, в The Complete Prose Works of John Milton, ed. Harold Kollmeir (New Haven, Conn.: Yale University Press, 1980), vol. 7, p. 434, line 20 -- амер. изд.]). Хотя сам Актон так никогда и не удосужился систематически изложить свои взгляды, собрание его исторических эссе и лекций является, пожалуй, самой полной экспозицией этого истинного либерализма, который мне по прежнему представляется лучшей совокупностью ценностей, рожденных западной цивилизацией, и столь резко отличающихся от того радикализма, который привел к социализму. Европейский континент был бы избавлен от несчетных страданий, если бы возобладала эта традиция, а не интеллектуальная версия либерализма, которая своей яростью и религиозной нетерпимостью безнадежно разделила Европу на два лагеря. Широкое возрождение интереса к писаниям лорда Актона -- и де Токвилля -является долгожданным и обещающим знаком. В последние несколько лет помимо статей в научных журналах появились исследования епископа Матфея о молодости Актона, ценное эссе о нем профессора Герберта Баттерфилда и подготовленный мисс Химмельфарб сборник статей Актона, изданный в 1948 году под заглавием Свобода и власть [David Mathew, Acton, the Formative Years (London: Eyre Spottiswoode, 1946); Herbert Butterfield, Lord Acton, Pamphlets of the English Historical Saaociation, no.69 (London: G. Philip,1948); Acton, Essays on Freedom and Power, selected and with introduction by Gertrude Himmelfarb (Boston: Beacon Press, 1948) -- амер. изд.]. Было объявлено издание полного собрания сочинений Актона [Но до сих пор не опубликовано. Может быть использовано издание J. Rufus Fears, ed., Selected Writings of Lord Acton, op. cit. -- амер. изд.], и одновременно с двумя рецензируемыми книгами появилось долгожданное издание его Эссе о церкви и государстве, подготовленное м-ром Дугласом Вудрафом [Douglas Woodruff, ed., Essays on Church and State (London: Hollis Carter, 1952) -- амер. изд.]. Тем не менее две рецензируемых книги -- мисс Химмелфарб Lord Acton: A Study on Conscience and Politics, и Д.Е. Фаснахта Acton's Political Philosophy: An Analysis -- являются первыми образцами удовлетворительного изложения его идей в целом. Более того, они не конкурируют между собой, а дополняют друг друга. Мисс Химмельфарб подготовила очень толковый обзор эволюции идей лорда Актона, а м-р Фаснахт предпринял систематический, тему за темой, обзор этих идей. Оба автора основательно поработали над хранящимся в библиотеке Кембриджского университета собранием рукописей Актона и благодаря этому бросили новый свет на многие идеи Актона, которые получили лишь афористическое выражение в отдельных публикациях. Хотя я и сам долгое время был последователем и поклонником Актона, я должен с признательностью отметить, что только благодаря сочувственному описанию м-с Химмельфарб процесса медленного роста и постепенного изменения его взглядов я смог разрешить многие внешние противоречия в его высказываниях. Кроме того, на основании имеющихся документов она реконструирует наиболее критические эпизоды жизни Актона, его реакцию на провозглашение Советом Ватикана в 1870 году принципа непогрешимости папы, о которой до сих пор не было известно из-за сокрытия соответствующих писем этого периода [см. Lord Acton on Papal Power, составитель H.A. MacDougal (London: Sheed Ward, 1973) -- амер. изд.]. Нет сомнения, что эта книга представляет собой наилучшее вводное чтение для изучающих идеи Актона, даже несмотря на то, что автор, по-видимому, несколько преувеличивает степень отхода Актона от характерной для Вигов позиции раннего Берка; может быть, именно поэтому ее привел в недоумение тот факт, что Актон, который всецело и постоянно одобрял американскую революцию, был весьма критичен к французской. Подготовленный вводной книгой м-с Химмельфарб, читатель с пользой для себя обратится к не столь легкой для чтения, но не менее тщательно и научно составленной книге м-ра Фаснахта, посвященной зрелому периоду мышления Актона. Здесь он встретит прямое, зачастую даже собственными словами Актона, изложение его мыслей. Хотя м-р Фаснахт хорошо представляет себе динамику развития идей Актона, он взялся продемонстрировать, что они представляют собой внутренне согласованную систему, и для этого он приводит максимальное количество материалов, так что появляется возможность устранить провалы, возникающие из-за фрагментарности высказываний самого Актона. Результатом стал восхитительный источник для исследования. Сюда вошли многие записи из сотен библиографических ящиков, в которых Актон накапливал материалы для своей "Истории свободы", "величайшей из ненаписанных книг". Здесь опубликованы материалы не только для множества докторских диссертаций, но и для нескольких хороших книг, которые, я надеюсь, будут со временем написаны. Вдумчивый читатель найдет здесь много возможностей поупражнять собственную проницательность на труднейших проблемах политической философии. де>
Глава десять. Существует ли германская нация?
Рецензия на книгу Edmond Vermeil, Germany's Three Reichs (London: A. Dakers, 1944), опубликована в Time amd Tide, March 24, 1945, pp. 249--250. Хайек отмечает, что "при цитировании я везде опускал курсив, изобилие которого является единственным серьезным недостатком этой во всех остальных отношениях замечательной работы". -- амер. изд. ------------------------------------------------------------------------------
Обычному человеку очень трудно поверить, что все, что он слышал о немцах, может быть правдой, и это почти невозможно для тех, кто непосредственно знаком с определенными сторонами жизни Германии. Тем, кто имеет достоверное представление о преступлениях, совершенных десятками тысяч немцев во время <Второй> войны, трудно поверить, что в этом не проявилась общая природа немецкого народа, и они нередко пытаются забыть все иное, что они знают о Германии. С другой стороны, те, кто когда-либо близко соприкасался с лучшими свойствами немецкой жизни, вопреки всей очевидности пытаются уверить себя, что все, что мы слышим сейчас, есть плод жуткого преувеличения и деяния очень немногих. Все попытки опустить какие-либо факты ради стройности понимания пагубны для понимания проблемы Германии. Любое истинное изображение этого народа должно начинаться с осознания того, что оно включает и крайние противоположности. Громадным достоинством нового обзора немецкой истории, предпринятого профессором Вермейлем, является отсутствие искажений, создаваемых стремлением к фальшивой последовательности. Его книга, представляющая собой последний и наиболее зрелый плод великой сорбонской школы германистики, замечательна во многих отношениях. Она замечательна своим духом, всеобъемлюща по своему интересу, в ней проявлена почти невероятная осведомленность о мельчайших событиях немецкой истории и литературы, и она изумительна способностью проявлять симпатию к довольно-таки странным явлениям. В очень сжатом виде здесь рассмотрен огромный материал, а изобилие кратких напоминаний о мало известных фигурах и событиях есть высокий вклад в образование французского читателя, для которого книга и была написана. Такого рода путеводитель по лесной чаще, который то и дело останавливает нас, чтобы при быстром передвижении мы все-таки могли заметить характерные детали, не может быть легким чтением. Возникающая картина напоминает порой части сложной мозаики, слишком большой, чтобы всю ее можно было охватить взглядом. При всех видимых недостатках, это, может быть, самое подлинное изображение того, что, возможно, не является подлинной целостностью. О чисто исторической части книги нечего сказать за исключением того, что здесь есть все основные ингредиенты современной Германии: от "великолепного, но короткого расцвета городов" в XIV и XV веках до принудительного развития хозяйства при Бисмарке, который на место не существовавшей буржуазии поставил класс nouveaux riches, "отчаянно пытавшихся обрести отсутствовавшие традиции"; интеллектуальное развитие от великой эпохи Лейбница и Баха, или Гете и Бетховена до поздних работ Ницше и Х.С. Чемберлена [Houston Stewart Chamberlain (1855--1297), автор Die Grundlagen des neunzehnten Jahrhunderts (Munich: F. Bruckmann, 1899), переведено на английский как Foundations of the Nineteenth Century (London and New York: John Lane, 1910) -- амер. изд.]; и религиозное развитие от лютеранства до религиозного безразличия, так что объектом обманутого и разочарованного религиозного инстинкта стали "наука, искусство, литература или, наконец, народ, понятый как имперская общность". Даже в тех случаях, когда высказывания ставят в тупик, как, например, замечание о послушном большинстве, на которое Бисмарк рассчитывал, но которого он никогда не имел, или о Гитлере, как о "человеке компромисса, который в этом отношении, быть может, явился преемником Бисмарка", -- по некотором размышлении они оказываются одновременно и верными и поучительными. История Германии, однако, представляет собой только рамку, которая нужна профессору Вермейлю для достижения его главной цели -- "объяснить принципиальную агрессивность" третьего Рейха. Он не облегчает свою задачу, и он определенно не слеп к возвышенным и привлекательным чертам истории Германии. Он даже подчеркивает, что "всегда существовала, и за фасадом гитлеровской империи продолжает существовать гуманистическая Германия", и что "большинство немцев ненавидят превозносимую меньшинством войну, хотя и принимают ее и участвуют в ней". Но все это есть лишь часть аргумента, объясняющего, почему "немцы в качестве организованной нации делаются невыносимыми". Некоторые отвергнут книгу как раз из-за той строгой справедливости, с которой профессор Вермейль признает и даже подчеркивает все хорошие качества немцев. Но для меня подлинная картина того, как смесь с таким изобилием хороших элементов произвела нацистский ужас, является и более поучительной и более страшной, чем если бы все было нарисовано только черной краской. Заключительная часть книги, под названием "Психологический очерк и будущие перспективы", с описанием характерных различий между германскими племенами и весьма глубоким сравнением Германии и России, представляет собой маленький шедевр, который следовало бы прочесть даже тем, кому не хватит времени на всю книгу. Но самые глубокие размышления появляются в тексте по мере постепенного продвижения к выводам. Одним из самых плодотворных является короткое рассуждение, в котором профессор Вермейль ставит на место обычного для немцев противопоставления между "цивилизацией" и "культурой" истинную оппозицию цивилизации и политики. Мне бы хотелось процитировать множество других, столь же кратких и значительных высказываний, но придется ограничиться лишь одним. Мне кажется, что я верно толкую профессора Вермейля, когда выделяю в качестве главного вывода книги то довольно рано появляющееся заключение, что "Германия никогда не могла быть, не была, а в силу обстоятельств заведомо никогда не будет подлинно национальным государством". Может быть мне лучше проиллюстрировать значение этого вывода указанием на факт, пониманием которым я косвенно обязан профессору Вермейлю, сделавшему для меня наконец ясным то, что я прежде лишь смутно сознавал. Речь идет о фундаментальном различии между национальными чувствами немцев и большинства других народов, по крайней мере, всех более старых народов. Если англичанин, француз или американец по какой либо причине захочет быть в большей степени англичанином, французом или американцем, он посмотрит на близких и постарается быть похожим на них. С немцем все иначе: он строит теорию того, чем должен быть немец, а затем пытается подняться (или опуститься) до своего идеала -сколь бы этот идеал ни был отличен от близких ему людей. Это звучит абсурдно, но вопрос ведь стоит так: а что еще он может сделать? Все было бы просто, если бы он попытался быть баварцем, швабом или пруссаком. Но что представляют или представляли собой характерные черты, общие для большинства немцев? Бесспорно, за последние 70 лет многие качества, которые принято было считать специально прусскими, стали довольно распространенными по всей Германии. Но это не сделало их популярными или желательными даже в Германии, и если они и распространились, то только лишь в силу отчаянного стремления к выработке общего национального характера, которое привело даже тех немцев, которые не принимали ничего в программе Гитлера, к признанию, что есть "кое-что хорошее" в нацистском движении. Именно это отсутствие общих свойств объясняет, почему почти нельзя найти такой добродетели, которую какой-нибудь немец не объявил бы чертой национального характера, и едва ли есть такой грех, который бы они не посчитали своим собственным, если только от этого у них появляется что-то общее. Это страстное стремление стать народом представляется единственной общей чертой современных немцев. Ужасно думать, что, может быть, действительно Гитлер впервые в истории создал единый немецкий народ. Но не следует опасаться, что этого результата уже не изменить, и что восторг перед новым объединителем будет вечной опасностью. Конечно, новый длительный раскол Германии почти наверное поведет к новой вспышке страсти к объединению. Но ведь возможны и лучшие методы предотвращения того, чтобы объединенная Германия не стала вновь невыносимой. Если любое центральное правительство, которое будет в Германии после поражения, на долгое время останется под контролем союзников, и развитие глубокой автономии ее земель сделается для них единственным путем к независимости, и если для этих земель перспектива принятия в западную семью народов будет зависеть от успехов в создании устойчивых представительских институтов, тогда вполне реальна надежда, что без каких-либо формальных запретов на воссоединение они в конце концов удовлетворятся слабыми федеральными узами. Но это будет в конце концов зависеть от схемы организации, которую предложит Западная Европа, то есть от того, в какой степени европейцы сумеют за это время привести в порядок свой общий дом. Второй>
Глава одиннадцать. План для Германии
Опубликовано с подзаголовком "Децентрализация создает основу для независимости", The Saturday Review of Literature, June 23, 1945, pp. 7--9, 39--40 -- амер. изд.
------------------------------------------------------------------------------
Ни буква закона, ни ложный гуманизм не должны помешать полному возмездию по отношению к виновным немцам. Тысячи, может быть десятки тысяч заслуживают смерти; и никогда в истории поиск виновных не был столь легким. Положение в нацистской иерархии почти заведомо свидетельствует об уровне виновности. Союзникам следует лишь решить, сколь многих они готовы казнить. Если они начнут с главарей нацизма, то почти наверняка они смогут хладнокровно расстрелять гораздо меньше людей, чем следовало бы. Но с точки зрения будущего Германии, да и всего мира, опасность в том, что мы можем дрогнуть перед этой задачей, и, неудовлетворенные местью, мы позволим желанию возмездия влиять на нашу долгосрочную политику, тогда как значение будет иметь только ее эффективность. Немцы ведь так и останутся многочисленным народом, живущим в сердце Европы; и если мы не сможем завоевать их для западной цивилизации, война в длительной перспективе окажется проигранной. Если Германия останется тоталитарной, за ней последует весь европейский континент. Долгосрочная политика возвращения немцев в лоно Западной цивилизации имеет три основных аспекта: политический, экономический и образовательный, или психологический. Последний является, видимо, самым важным. И если я все-таки начинаю с обсуждения желательного политического и экономического устройства, то лишь потому, что убежден, что к проблеме переобучения нужно подходить только косвенно. Но прежде чем приступить к этому, необходимо явным образом отклонить некоторые бытующие заблуждения, в силу которых многие популярные дискуссии тяготеют к крайним, равно неверным решениям. Так же как неверно, что испорченность немецкого ума затрагивает только нацистское меньшинство, или что она есть порождение развития, имевшего место после предыдущей войны, ошибочно и то, что немцы всегда были такими. Существующее состояние умов было создано длительным и постепенным процессом, который для большинства немцев начался 75 лет назад с того, что Бисмарк создал империю. Было бы трудно отрицать, что сотню лет назад большая часть Германии все еще была составной частью западной цивилизации, как правило, неотличимой от других. Но мы должны видеть и тот факт, что сейчас большинство немцев окажутся в той или иной степени зараженными нацистскими идеалами, в том числе большая часть тех, кто уверен, что они-то сделали все, чтобы избежать воздействия нацистской пропаганды. Трудно сомневаться, что в Германии мы почти везде будем находить моральную и интеллектуальную пустыню. В ней обнаружатся изолированные оазисы, малые группы прямых и отважных людей, которые разделяют в основном наши мнения, и при этом их убежденность подверглась таким испытаниям, которых никто из нас не знал. Но эти немногие мужчины и женщины окажутся почти полностью изолированными друг от друга. Для остальной части народа проблемой будут, скорее всего, не какие-либо определенные убеждения, но отсутствие каких-либо убеждений, глубокий скептицизм и цинизм по отношению к любым политическим идеалам, и потрясающее невежество относительно того, что же действительно произошло, и это-то и будет главной проблемой. В начале, по крайней мере, будут в изобилии добрая воля и готовность начать все заново. Заметнее всего окажется бессилие благих намерений, лишенных того объединяющего элемента общих моральных и политических традиций, которые мы воспринимаем как данность, но которые в последние 12 лет были в Германии разрушены так, как трудно себе представить. Это трудное, но не безнадежное положение. Оно было бы безнадежным, если бы в Германии не было ни мужчин, ни женщин, по прежнему приверженных тем взглядам, которым мы желаем победы. Но если в последние два года не все они были убиты, есть все основания полагать, что мы найдем в Германии таких мужчин и таких женщин, и будет их, конечно, немного, но ненамного меньше, чем бывает независимо мыслящих людей в любом народе. На них должна покоиться наша надежда, и для них мы должны создать возможности и условия для возвращения их народа назад в лоно общей европейской цивилизации. Политическая проблема заключается главным образом в том, чтобы отвратить честолюбие немцев от идеала централизованного германского рейха, от идеала нации, объединенной для общего действия -- ведь уже до 1914 года немцы были объединены как ни один другой цивилизованный народ. Кажется, нет сомнений, что мы должны предотвратить повторное возникновение такого высоко централизованного германского рейха, поскольку централизованная и сильно интегрированная Германия всегда будет опасностью для мира. Но здесь мы сталкиваемся с серьезной дилеммой. В длительной перспективе программа непосредственного расчленения Германии и запрета на ее объединение почти непременно обречена на провал. Это был бы надежнейший способ вновь возбудить самый свирепый национализм и превратить воссоединение и централизацию Германии в главную цель всех немцев. Некоторое время мы сможем отражать этот натиск. Но, в конечном счете, обречены на провал любые меры, не опирающиеся на согласие немцев; нам следует подчинить все решения одному основному правилу -- любое успешное установление должно сохраниться и тогда, когда мы не сможем больше поддерживать его силой. Представляется, что эта трудность может быть решена только одним способом: заявить немцам, что любое центральное правительство, которое у них установится, в течение неопределенного времени будет находиться под контролем союзников; что развивая институты представительной демократии в землях, составляющих рейх, они смогут постепенно освободиться от этого контроля; что в ближайшем будущем это останется единственным путем к независимости; и что только от них зависит, когда они смогут этого достичь. Эти отдельные германские государства должны, конечно, включить как те, которые уже давно поглощены Пруссией, так и те, которые сохраняли некоторую автономию до 1933 года. Мало того, что нет никаких возражений против расчленения Пруссии и возрождения таких государств как Ганновер, Вестфалия или Рейнланд, но это расчленение является существенным залогом успеха любого плана. Не следует бояться, что это породит националистическую реакцию того же рода, что и при непосредственном расчленении самого Рейха. Большая часть граждан этих государств будет приветствовать дезинтеграцию, и традиции независимости там далеко не мертвы. Сроки обретения независимости от прямого контроля со стороны союзников будут, скорее всего, очень различны для разных государств Германии. Расположенные на западе и юго-западе государства вроде Бадена и Вюртемберга, а также старые ганзейские города вроде Гамбурга и Бремена еще хранят достаточный запас демократических традиций и достигнут успеха, скорее всего, в несколько лет. Другим понадобится много больше времени, а некоторым, вроде старой Пруссии, у которой практически нет таких традиций, потребуется очень долгий срок. Сама постепенность процесса, разрыв между сроками обретения независимости различными государствами, будет очень важна. Этот процесс эмансипации должен будет двигаться к такому состоянию дел, при котором контроль союзников все больше будет сводиться к роли правительства федерации или даже конфедерации. Важность этого постепенного процесса передачи власти отдельным государствам в том, что в противном случае контроль со стороны союзников просто поможет подготовить другую крайне централизованную систему управления, которая в конечном итоге будет передана немцам. Такого рода контролируемому союзниками центральному правительству не долго придется полагаться на большую оккупационную армию. Все, что ему понадобится, -правда, понадобится до тех пор, пока оно будет существовать -- это сравнительно небольшие и эффективные ударные силы, для обеспечения покорности не подчиняющихся государств. Нет нужды объявлять что-либо вроде запрета на окончательное объединение германских государств. Тот факт, что они будут созревать для освобождения от контроля союзников в разные сроки, и что большинству из них придется создавать новый порядок самим по себе, когда немалая часть остальных немецких территорий все еще будет под контролем союзников, сам по себе сработает в правильном направлении. Можно надеяться, что к тому времени, когда первое из независимых государств созреет для эмансипации, ему уже не нужно будет превращаться в совершенно независимое государство. Вполне удовлетворительным решением было бы создание к тому времени некой федерации европейских государств, которая была бы готова принимать в свой состав эти государства. Тогда снятие контроля со стороны союзников означало бы просто переход из квази федерации, в которой администрация союзников надзирала за осуществлением "федеральной" власти, в федерацию с негерманскими государствами, в которой равными членами стали бы и германские государства. Таким образом, западные германские государства могли бы постепенно перейти в федерацию, состоящую, скажем, из Бельгии, Голландии и скандинавских стран. Некоторым другим германским государствам можно было бы для начала позволить образовать схожие отношения с Чехословакией, Австрией и, быть может, Швейцарией. Со временем, по мере достижения соответствующего статуса все большим числом германских государств, для сохранения баланса понадобится гораздо более объемлющая европейская федерация с участием Франции и Италии. Но даже если бы эти надежды оказались утопическими, есть хорошие причины ожидать, что после периода раздельного существования отдельные германские государства будут далеки от стремления еще раз растворить свои индивидуальности в высоко централизованном Рейхе. На это можно рассчитывать уже при том условии, что политика союзников, особенно их экономическая политика в переходный период, преуспеет в как можно более тесном соединении отдельных государств с их негерманскими соседями. Это поднимает крайне важную проблему экономической политики и экономического контроля. Похоже, что и здесь существует только один вид эффективного и осуществимого в длительной перспективе контроля: наложить на всю Германию режим свободной торговли. Это существенная часть всего плана, без которого он не сработает; и она решает многие проблемы, которые в противном случае оказываются неразрешимыми. Когда я уподобил власть подчиненного союзникам центрального правительства федеральному правительству, я предполагал, естественно, что оно будет контролировать и торговую политику. Оставить в руках отдельных государств возможность устанавливать условия внешней торговли означало бы предоставление им слишком большой власти над своими системами хозяйства. С другой стороны, сохранить общую тарифную систему для всей немецкой экономики означало бы воссоздание заново централизованной и самодостаточной системы, то есть как раз того, что мы должны предотвратить. Мы хотели бы достичь того, чтобы Германия специализировалась в тех областях, где она сможет внести наибольший вклад в процветание всего мира, и при этом ее хозяйство должно таким образом переплестись с хозяйственными системами других стран, чтобы ее процветание начало непосредственно зависеть от непрерывного обмена товарами с внешним миром. Именно это должен обеспечить режим свободной торговли -- и это должно быть обеспечено с помощью единственной системы контроля, которую невозможно обойти. Таким образом, Германия получит возможность нового процветания, но без того, чтобы опять стать опасной. Ей придется пойти на зависимость от импорта продуктов питания, за которые придется расплачиваться экспортом продуктов обрабатывающей промышленности. Даже если в отдельных отраслях обрабатывающей промышленности германское правительство сможет с помощью тайных субсидий подрывать воздействие режима свободной торговли, оно не сможет осуществлять это для всех важнейших пищевых и сырьевых материалов, которые в условиях свободной торговли производить внутри страны не удастся. А единственная сфера контроля, где невозможно действовать тайно, это контроль импорта -осуществляется ли он с помощью тарифов или других ограничений, поскольку страны, экспорт которых будет подорван, в силу необходимости первыми это заметят. Хотя создание условий, поощряющих развитие Германии в желательном направлении, крайне важно, это решит лишь часть проблем. Существует также реальная задача переобучения, задача чрезвычайно трудная и деликатная, и именно в этой сфере большинство существующих сейчас проектов способны породить результаты противоположные желаемым. Представление, что можно заставить немцев мыслить так, как этого хотелось бы союзникам, и что этого можно достичь поставляя подходящие учебники для обучения будущих поколений немцев, и заменив новым официальным символом веры прежний -- представляет собой не только тоталитарную иллюзию: это ребячески глупая идея, способная лишь дискредитировать то мировоззрение, которые мы хотели бы распространить. Нет, чтобы достичь устойчивого изменения господствующих в Германии нравственных и политических доктрин, необходим идущий изнутри постепенный процесс, которым должны руководить те немцы, которые поняли природу поразившей их страну порчи. Даже если таких людей окажется много меньше, чем я предполагаю, в них наша единственная надежда. Нам следует стремиться не к распространению новых учений, но к возрождению веры в то, что истина и объективные моральные критерии возможны и необходимы не только в частной жизни, но и в политике. Нужно возродить готовность принимать и исследовать новые идеи, а этого не достичь, вбивая людям в глотку готовые наборы принципов. Этот процесс, как и всегда бывает с распространением идеалов, должен быть постепенным, нисходящим по интеллектуальной лестнице от людей, научившихся мыслить критически, к тем, кто просто принимает устное или печатное слово. Проблема будет в том, чтобы найти мужчин и женщин Германии, способных начать этот процесс, и помочь им, стараясь при этом не дискредитировать их в глазах собственного народа, что неизбежно случится, если они окажутся орудиями иностранных правительств. Но прежде, чем рассматривать возможные здесь практические меры, нужно определить главные цели всех этих усилий. Необходимо усвоить уроки того, как постепенно моральные и политические стандарты Германии отошли от общей западной традиции, каким образом были сформированы представления и идеалы современной Германии. Процесс, который за последние 70 лет отдалил политические и общественные нравы Германии от того, что мы считаем нормой цивилизованной жизни, было запущен в ходе борьбы за объединение Германии. Достижения Бисмарка настолько ослепили даже западных историков, не способных увидеть его ответственность за начало движения, окончившегося нацизмом, что стоит припомнить ряд характерных событий того периода, тем более, что нам прежде всего нужно установить -- в какой степени достижения Бисмарка следует считать незыблемыми, либо -- сколь далеко нужно вернуться вспять. Последняя и лучшая из опубликованных биографий Бисмарка ясно показывает, в какой степени его крайняя неразборчивость в средствах повлияла на нравственные критерии Германии. [Erich Eyck, Bismarck, 3 vols (Erlenbach-Zurich: Eugen Rentsch, 1941--1944). <Сокращенное>Сокращенное>издание Bismarck and the German Empire (London: Allen Unwin, 1950). Хайек отрецензировал немецкое издание в статье "The Historian's Responsibility" для журнала Time and Tide, January 13, 1945, pp. 27--28, откуда и заимствовано нижеследующее рассуждение о Бисмарке. Не вошедшие в текст части рецензии даны в виде примечаний к этой главе. -амер. изд.>]Особенно поучительна история 1865--1871 гг., когда Бисмарк достиг наивысших успехов и обратил своих самых суровых критиков в восторженнейших поклонников. До 1865 года большинство просвещенных людей как в Германии, так и в других странах видели в нем нечто вроде беспринципного авантюриста. Успехи в деле объединения Германии полностью изменили общественное мнение. Позднее, когда в нем начали видеть главную опору мира в Европе, все -- не только самые откровенные критики в Германии, но и иностранные наблюдатели -- забыли о подлости его ранней политики настолько, что даже сейчас такая характеристика его политики может показаться преувеличением. Пока еще успех не стал оправданием его методов, многие немцы, ставшие позднее его самыми преданными поклонниками, пользовались не менее сильными выражениями. Это было, когда парламент Пруссии вел с Бисмарком одну из ожесточеннейших в немецкой истории схваток по поводу законодательства, -- и Бисмарк обыграл закон с помощью армии, которая разгромила Австрию и Францию. Если тогда лишь подозревали, что его политика совершенно двулична, теперь в этом не может быть сомнений. Читая перехваченный отчет одного из одураченных им иностранных послов, в котором последний сообщал об официальных заверениях, полученных им только что от самого Бисмарка, этот человек был способен написать на полях: "Он в это действительно поверил!", -- этот мастер подкупа, на многие десятилетия вперед развративший германскую прессу с помощью тайных фондов, заслуживает все, что о нем говорилось. Сейчас практически забыто, что Бисмарк чуть ли не превзошел нацистов, когда он пригрозил расстрелом невинных заложников в Богемии. Забыт дикий инцидент с демократическим Франкфуртом, когда он, угрожая бомбардировкой, осадой и грабежом принудил к уплате грандиозной контрибуции немецкий город, никогда не поднимавший оружия. И только недавно была вполне понята история того, как он спровоцировал конфликт с Францией -- только ради того, чтобы заставить южную Германию забыть о своем отвращении к Прусской военной диктатуре. Поначалу поступки Бисмарка вызвали в Германии широко распространенное искреннее отвращение, которое открыто высказывалось даже в среде прусских консерваторов. Историк Зибель, позднее ставший одним из главных панегиристов Бисмарка, отзывался о нем как о "поверхностно-беспринципном", Густав Фрейтаг [Gustav Freytag (1816--1895), романист и историк -- амер. изд.] -- как о "жалком и постыдно бесчестном", а юрист Ихеринг [Rudolf von Ihering (1818--1892), профессор права в Геттингенском университете -- амер. изд.] говорил о его "отвратительном бесстыдстве" и "чудовищной легкомысленности". Всего лишь через несколько лет большинство этих же людей присоединились к хору безмерной хвалы, и один из них публично признал, что за такого человека действия готов отдать сотню людей, обладающих бессильной честностью. Хотя иностранные наблюдатели оказались столь же уязвимыми к коррумпирующему влиянию успеха, их ошибки носили временный характер и не могли породить такого же разрушения нравственных критериев в их странах, как это случилось в Германии. Здесь стоял вопрос об объединении в единую нацию; была достигнута цель, к которой стремились поколения немцев, и эта цель оказалась в неразрывной связи с методами ее достижения. Эти методы не могут быть оправданы без грубого искажения фактов, либо без узаконения измены и лжи, подкупа и жестокого террора. Пришлось выбирать между истиной или моральной правотой, с одной стороны, и тем, что рассматривали как патриотический долг, и патриотизм оказался сильнее. Утвердилось убеждение, что цель оправдывает средства, и что поступки в общественной жизни не могут поверяться нравственными критериями, но должны оцениваться только их адекватностью поставленным целям. [В рецензии на Эйка Хайек продолжает: "Потребовалось, тем не менее, немало времени, пока весь народ не научился видеть общественные дела иными глазами, и с точки зрения будущего переобучения немцев стоит уделить внимание тому, как распространялись принципы Бисмарковской Realpolitik. Сам Бисмарк действовал, конечно, не только личным примером, но и через свои мемуары (Gedanken und Erinnerungen (New York and Stuttgart: Cotta,1898), которые явились первым политическим бестселлером в Германии и были (за исключением, быть может, появившейся годом позже книги Х.С. Чемберлена Foundations of the Nineteenth Century) единственной книгой, которую по распространенности и влиянию можно сравнить с Mein Kampf. Но главная ответственность лежит все же на других. Массы принимают свои мнения уже готовыми, и в первую очередь историки устанавливают критерии оценки крупных исторических событий, особенно в Германии с ее культом учености. Прежняя роль историков в этом деле указывает на очень важную задачу, которую им предстоит выполнить в будущем." -- амер. изд.] У меня нет здесь возможности разбираться в других важных подробностях истории Бисмарка, в том, как после объединения Рейха он мастерски использовал приманку хозяйственных выгод, чтобы сколотить из рабочих и капиталистов обще германские хозяйственные организации по прусскому образцу, как при нем начались целенаправленные усилия, имевшие целью не только политическое объединение Германии, но и выработку общей идеологии. Но следует кое-что еще сказать о процессе, в результате которого близкие ему политические и моральные взгляды постепенно завладели умами немцев. Я особенно хочу подчеркнуть ключевую роль -- столь отчетливо различимую в истории всего этого периода -- усилий немецких историков, стремившихся оправдать и защитить Бисмарка, и как они при этом распространили идеи преклонения перед государственной властью и государственным экспансионизмом, столь характерные для современной Германии. Никто не сказал об этом отчетливее, чем великий английский историк лорд Актон, знавший Германию не хуже, чем свою собственную страну, который уже в 1886 году смог сказать об этом "гарнизоне выдающихся историков, который подготовил господство Пруссии и самих себя, и теперь засел в Берлине как в крепости", об этой группе, которая "почти безраздельно предана принципам, ради отхода от которых мир заплатил столь большую цену" [Acton, "German Schools of History", op. cit., pp. 352, 355--356 -- амер. изд.]. Именно лорд Актон при всей своей любви ко многим сторонам немецкой жизни смог пятьдесят лет назад предвидеть, что могущественная власть, созданная в Берлине усилиями очень способных умов, представляет собой "величайшую опасность, с которой еще предстоит столкнуться англосаксонской расе". [Здесь Хайек добавляет: "Влияние историков далеко не ограничивается толкованием событий, наиболее тесно связанных с судьбой страны. Лучшей иллюстрацией этого является занятное изменение отношения немецких историков к знаменитому эпизоду борьбы Филиппа Македонского с греками. В их глазах Филипп стал своего рода классическим Бисмарком, который трудился над объединением греческого народа, а позиция Демосфена, отстаивавшего независимость Афин, была представлена как близорукий и достойный порицания партикуляризм, объяснимый исключительно недостойными мотивами. Вот так даже классическое образование было превращено в средство приучения молодых к новым критериям политической нравственности." -- амер. изд.] Эти исторические экскурсы необходимы, если мы хотим понять ту особенно важную задачу, которая ляжет на плечи историков и преподавателей истории в деле переобучения немцев. Конечно, не им одним придется потрудиться ради этого, но их положение настолько важно, что было бы оправданно в практических проблемах применять термин "исторический" ко всем тем исследователям и авторам в сфере гуманитарного знания, которые формулируют идеи, определяющие долгосрочные перспективы развития общества. Проблема в том, как организовать действенную помощь тем немцам, с влиянием которых связаны наши надежды на лучшее будущее Германии. А им вполне определенно потребуется и материальная и, еще в большей степени, моральная помощь. Прежде всего, этим изолированным людям будет нужна уверенность в том, что в моральном плане они не являются изгоями, что они стремятся к тем же целям, что и множество других людей по всему миру. Хотя существует множество немецких ученых, с которыми нам никогда больше не следует иметь никаких дел, было бы пагубнейшей ошибкой распространить этот остракизм на всех, в том числе на тех, кому мы хотели бы помочь. Но когда тебе приходится подозревать всех, за исключением тех немногих, кого ты знаешь лично, это может оказаться просто следствием трудности сбора информации о поведении различных людей, если только не будут предприняты сознательные усилия по облегчению контактов. Если мы хотим, чтобы эти люди опять стали активными участниками западной цивилизации, следует предоставить им возможность обмениваться мнениями, получать книги и периодические издания, и даже путешествовать, что еще долгое время будет неосуществимо для большинства немцев. Трудность не только в том, чтобы найти этих людей. Еще труднее организовать помощь так, чтобы она не дискредитировала их в глазах остального народа. В первую очередь явно необходимо соединить в одном месте ту информацию об отдельных немецких ученых, которой располагают их коллеги в странах-победительницах. Во-вторых, следует иметь в виду, что этих людей не следует превращать в инструмент западных правительств. Чтобы иметь хоть какие-либо шансы на успех, нельзя давать ни малейших оснований подозревать их в том, что они просто служат иной, чем их враги, власти, и не должно быть ни малейших сомнений, что они привержены одной только истине. Скорее всего, им понадобится не только положительная помощь, но и защита от благонамеренных, но не осторожных попыток использовать их на службе правительственного аппарата союзников. Единственным практическим решением этой проблемы представляется создание независимыми учеными международной академии или общества ученых, где активно вовлеченные в эти проблемы западные ученые объединились бы с отдельными немцами, которых сочтут достойными поддержки [см. главу 12 -- амер. изд.]. Такое общество смогло бы объединить тех, кто заслуживает доверия своим прошлым поведением и готов служить двум великим идеалам: исторической истине и сохранению моральных стандартов в политике. Эти общие идеи придется, конечно, определить более точно, поскольку цель общества предполагает согласие его членов по общим фундаментальным принципам западного либерализма, к сохранению которого мы и стремимся. Едва ли есть смысл в особом манифесте с выражением этих принципов. После долгих размышлений о разных возможностях, я чувствую, что лучше всего было бы использовать имена одного или двух великих людей, являющихся выдающимися представителями этой философии. И мне кажется, что два имени, наилучшим образом символизирующих эти идеалы и задачи такого общества -- это английский историк лорд Актон и его французский коллега Алексис де Токвиль. Оба они олицетворяли лучшие черты либеральной философии, и оба соединяли страсть к истине с глубоким уважением к нравственным силам исторического развития. В то время как англичанин лорд Актон знал хорошие и дурные стороны немцев не хуже, чем он знал своих соотечественников, француз де Токвиль был, бесспорно, величайшим исследователем и поклонником американской демократии. Мне кажется, что наилучшим способом выразить идеалы такой международной академии, было бы назвать ее обществом Актона-Токвиля. Это название способно привлечь тех мужчин и женщин, которые знают, что значат эти имена, и готовы бороться за идеалы этих двух людей. На этой стадии нет нужды в детальном описании функций такого общества. Я не утверждаю, что такого рода организация будет непременно наилучшей. Но я убежден, что существуют крупные проблемы, нуждающиеся в тщательном осмыслении, и не изучаемые сейчас должным образом просто потому, что их невозможно разрешить в рамках правительственной деятельности. Инициативу должны взять на себя независимые ученые и мыслители; и следует помнить, что нельзя терять времени, если мы не хотим упустить открывшиеся великие возможности. ------------------------------------------------------------------------------
Приложение: будущее Австрии [Опубликовано в The Spectator, London, April 6, 1945, p. 306--307 -- амер. изд.] Сегодня, когда русские армии стоят у ворот Вены, вопрос о будущем Австрии стал жгучей проблемой. О множестве факторов, которые определят судьбу страны, известно сейчас настолько мало, что не удивительны скудость и неопределенность официальных высказываний. Но эта неопределенность не распространяется на вопрос, который казался первоочередным еще совсем недавно. Что Австрия будет навсегда отделена от Германии, не есть только результат решения союзников; можно уверенно утверждать, что таково желание австрийского народа, и оно не изменится -- если не будут совершены серьезнейшие ошибки. Важно понять, что движение в пользу присоединения к Германии в гораздо меньшей степени основывалось на националистических сантиментах, чем на совершенно рациональных расчетах: это была надежда бедной и слабой страны на выигрыш от присоединения к процветающему соседу. Мало вероятно, что через некоторое время идея присоединения к Германии опять станет привлекательной с чисто экономической точки зрения. Ни один из тех, кто хоть как-то знаком с Австрией периода оккупации, не может усомниться, что эмоциональная основа такого желания сейчас имеет противоположное направление. Но это только начало проблемы. Хотя никогда нельзя было положительно утверждать, что при сложившихся между двумя войнами условиях Австрия не способна поддерживать свое население, но она могла делать это на очень низком уровне. Неразрешимой дилеммой этого периода было то, что как раз когда Австрия очень обеднела, ее работники впервые приобрели громадную силу и использовали ее для существенного повышения уровня своей жизни. Сначала им сопутствовал успех, и они принудили нанимателей израсходовать накопленный капитал, но результатом этого стал развал финансовой системы Австрии и скупка ее промышленной собственности Германией. Но если даже на какое-то время после этой войны австрийцы согласятся на очень скромный уровень жизни, не приходится ожидать, что масса весьма образованного промышленного населения, которое до 1934 года было организовано лучше всех в Европе (а лидеры его принадлежали к числу самых радикальных), надолго удовлетворится такими перспективами. Эта проблема, перед войной затрагивавшая главным образом саму Вену и ее ближайшие окрестности, сильно обострилась в результате недавнего развития. Вдоль восточной границы Австрии нацисты создали новые промышленные районы (в том числе вокруг вновь открытых нефтяных полей), где работают, главным образом, иностранные рабочие, не все из которых пожелают вернуться в свои страны. Стабильность Австрии будет, в конечном счете, зависеть от экономических перспектив этих промышленных районов (крупнейших в Центральной Европе). Здесь возникнет множество всяких проблем, в том числе проблемы собственности и управления этими предприятиями в стране, где и всегда-то незначительную старую буржуазию большей частью изгнали или дискредитировали. Здесь мы можем рассмотреть только более широкие политические проблемы. Противодействие России мешает единственному разумному решению этой и многих других проблем Центральной Европы: созданию широкой федерации, которая бы включила не только территорию бывшей Австро-Венгрии, но также Югославию, Румынию и, быть может, Болгарию (желательно с включением в качестве отдельных государств-участников таких спорных территорий, как Трансильвания, Хорватия или Словакия). Что касается другого, хотя и менее выигрышного решения -объединения Австрии и Чехословакии, которые могли бы составить ядро будущей более широкой федерации, -- далеко идущая ориентация Чехословакии на Россию может оттолкнуть как австрийских социал-демократов, так и католиков. Так что Австрия вполне может оказаться еще раз не только зависимой, но и лишенной доступа к внешним ресурсам, что не создает хороших перспектив для ее сравнительно большого промышленного населения. Изменением границ здесь многого не достигнешь. Единственное, что можно и непременно нужно сделать, это вернуть Австрии Южный Тироль (то есть немецкоязычный район Бозена (Bozen), но ни в коем случае не итало-язычный Трентино). Это важно не только по экономическим причинам, но еще сильнее потому, что австрийцы всегда были патриотами отдельных земель, и отделение сердца старого Тироля оставило тирольцев без естественного центра притяжения, и, тем самым, запустило центробежные силы. (По той же самой причине было бы роковой ошибкой удовлетворение новых югославских притязаний на те части Каринтии, которые 26 лет назад на плебисците подавляющим большинством высказались за присоединение к Австрии). Может быть, следует серьезно рассмотреть недавнее предложение о передаче Австрии вклинивающейся территории Берхтесгадена, поскольку это не только существенно укоротит важнейшую ветвь внутренних коммуникаций, но также предотвратит онемечивание Берхтесгадена. Другая проблема -- доступ к морским портам. Передача Триеста Австрии, хотя и была бы в интересах обеих сторон, не выглядит ни желательной, ни практичной. Но, может быть, разумным было бы превращение Триеста в вольный город под международным управлением наподобие Данцига, с гарантированным доступом к морю для Австрии и Чехословакии. Ни одно из этих возможных изменений, однако, существенно не переменит экономические проблемы Австрии. Но есть и иной выход, если Вена, как часто предлагалось, станет местом размещения новой Лиги Наций, или как там будет называться соответствующая организация. С учетом возникающих очертаний новой Европы Вена вполне может оказаться наиболее удобным нейтральным местом, на границе между тем, что, вероятнее всего, станет сферами влияния Запада и России. Это само по себе разрешит многие специфические проблемы Вены. Но можно сделать еще один шаг и превратить Вену с прилегающими промышленными районами в действительно нейтральную зону, располагающую полной внутренней автономией, но с международным контролем над ее международными связями. Это сделает возможным превращение ее в подлинную зону свободной торговли, от чего промышленная Вена только выиграет, но чего она не смогла бы достичь, оставаясь частью небольшой сельскохозяйственной страны. В остальной части Австрии останется достаточно промышленности, чтобы она не превратилась в чисто сельскохозяйственную страну; но эта чрезмерно развитая городская и промышленная агломерация, которой слишком тесно в рамках маленькой страны, получит достаточное пространство для развития, и при этом никому не придется опасаться, что экономический подъем этой территории приведет к возрождению политического влияния. Многие читатели могут спросить, заслуживает ли Австрия столь большого внимания, какое ей здесь уделено. Недавно с благословения м-ра Идена [Энтони Иден (1897--1977), позднее лорд Эвон, министр иностранных дел Британии с 1931 по 1938 год, сменил Уинстона Черчилля на посту премьер-министра в 1955 году, ушел в отставку после Суэцкого кризиса в 1957 году -- амер. изд.] распространился аргумент, что австрийцам еще следует заслужить, чтобы к ним относились иначе, чем к немцам. Предположение, что австрийцы способны организовать восстание, выдает неверное понимание положения страны, которую немцам было позволено захватить за 18 месяцев до начала войны. У австрийцев гораздо меньше возможностей организовать действенное сопротивление, чем, скажем, у чехов или норвежцев. Мало того, что существенно большая часть австрийской молодежи не находилась дома, что они были призваны в армию, когда не было никаких перспектив на иностранную помощь, и что они были рассеяны среди немецких частей; есть еще один фактор, делающий положение особенно трудным. Ни приходится сомневаться, что в любой оккупированной стране число квислингов было бы во много раз большим, если бы они имели возможность рядиться в тогу националистов, как это было в Австрии. А ведь рост числа потенциальных предателей от, скажем, 1 на 500 до 1 на 50 представляет собой уже не количественное, а качественное различие. При таких условиях попытка создания тайной организации сопротивления перестает быть разумным риском, а делается чистым самоубийством. Молодежь, которая могла бы решиться на самопожертвование -- далеко от страны; а пожилые люди может быть правы, когда решают, что для них важнее не погибнуть в бессмысленной демонстрации, а выжить -- чтобы помочь в строительстве новой Австрии. И все-таки число таких людей велико. Сколь бы ни был основателен сам вопрос, существенно то, что отношение к Австрии как к партнеру Германии, есть, вероятно, лучший способ заставить ее вести себя как сторонник Германии. Это особенно важно в вопросе о репарациях. В Австрии обнаружится немецкая собственность, на которую союзники вполне правомерно заявят права; но требование больших репараций привело бы к роковому ослаблению страны, в которой политическая нестабильность всегда имела причиной ее экономическую слабость. Грубо говоря, в Австрии, как может быть и в любой другой стране, не скрепляемой узами языкового или исторического единства, независимость, чтобы быть длительной, должна представлять собой некую экономическую ценность.
Глава двенадцать. Вступительное слово на конференции в Монт Перелин
Выступление состоялось 1 апреля 1947 года в Монт Перелин, около Веве, в Швейцарии, было опубликовано в Studies in Philosophy, Politics and Economics, op.cit., pp.148--159 -- амер. изд. Участниками конференции были: Maurice Allais (Париж); Carlo Antoni (Рим); Hans Barth (Цюрих); Karl Brandt (Стэнфорд, Калифорния); John Davenport (Нью Йорк); Stanley R. Dennison (Кембридж); Aaron Director (Чикаго); Walter Eucken (Фрейбург); Erich Eyck (Оксфорд); Milton Friedman (Чикаго); Harry D. Gideonse (Бруклин, Нью Йорк); Frank D. Graham (Принстон, Нью Джерси); F.A. Harper (Ирвингтон-он-Хадсон, Нью-йорк); Henry Hazlitt (Нью Йорк); T.J.B. Hoff (Осло); Albert Hunold (Цюрих); Carl Iversen (Копенгаген); John Jewkes (Манчестер); Bertrand de Jouvenel (Шексбре, Во); Frank H. Knight (Чикаго);
------------------------------------------------------------------------------
Я должен признаться, что сейчас, когда настал этот долгожданный момент, мою признательность к вам подавляет чувство изумления перед собственной смелостью, с какой я привел все это в движение, и тревожное чувство ответственности, легшей на меня после того, как я пригласил вас отдать столь много времени и энергии на то, что вполне можно расценить как безумный эксперимент. Я ограничусь здесь простым и глубоко искренним "спасибо".
Но прежде чем я уступлю это место, столь нескромно мною занятое, и предоставлю вам возможность заняться тем, чему я сумел положить начало благодаря благоприятным обстоятельствам, я должен подробнее описать те цели, ради которых я затеял эту встречу и составил программу наших работ. Я постараюсь не слишком испытывать ваше терпение, но даже самые краткие объяснения потребуют некоторого времени. Предпринимая эти усилия, я руководствовался верой в то, что нужно разрешить немалые интеллектуальные задачи, если мы хотим возрождения объединяющих нас идеалов, для которых, при всех злоупотреблениях этим термином, нет лучшего слова, чем -- либеральные. Мы должны не только очистить традиционную либеральную теорию от неких случайных наносов, появившихся со временем, но и встретиться с реальными проблемами, от которых в прошлом увиливал сверх упрощенный либерализм или, можно сказать, которые проявились только в силу того, что либерализм обратился в разновидность застывшего и не изменяющегося суеверия. Я окончательно убедился в том, что это так, глядя как в разных областях знания и в различных уголках мира люди, воспитанные в различных убеждениях, но одинаково безразличные к партийному либерализму, заново открывали для себя основные принципы либерализма и пытались заново воссоздать либеральную философию в таком виде, чтобы она могла выдержать претензии большинства наших современников, разочаровавшихся в возможностях прежнего либерализма. В последние два года у меня была возможность посетить различные части Европы и Америки, и меня поразило количество одиноких людей, которые повсюду работали над одними и теми же проблемами и двигались в очень сходном направлении. Работая в полной изоляции или в очень маленьких группах, они были принуждены постоянно отстаивать основные элементы своих убеждений, и редко имели возможность обмениваться мнениями о более конкретных проблемах, поскольку это возможно лишь с теми, кто разделяет тобой основные убеждения и идеалы. Мне представляется, что эффективная разработка общих принципов либерального порядка возможно только внутри группы людей, которые согласны в основном, которым не приходится на каждом шагу защищать базовые концепции. Но в наше время не только крайне мало число тех, кто в каждой отдельной стране соглашается с базовыми принципами либерализма, но и стоящие перед нами задачи чрезвычайно велики, и есть великая нужда опереться на самый разнообразный опыт. Для меня оказалось чрезвычайно поучительным наблюдение, что чем дальше продвигаешься на запад, туда, где либеральные институты сохранились пока еще наилучшим образом, и где сравнительно много людей, исповедующих либеральные убеждения, тем менее эти люди готовы подвергнуть исследованию собственные наблюдения, тем более они склонны к компромиссу и к принятию в качестве единственного образца родной им исторически случайной формы либерального общества. С другой стороны, я обнаружил, что в странах либо прямо переживших тоталитарный режим, либо приблизившихся к нему, отдельные люди извлекли из своего опыта куда более отчетливое представление об условиях и ценностях свободного общества. Чем больше я обсуждал эти проблемы с людьми в разных странах, тем сильнее я склонялся к убеждению, что истина не так проста, и что наблюдение за действительным распадом цивилизации преподало ряду независимых европейских мыслителей уроки, которые придется освоить и в Англии и в Америке, если эти страны не хотят испытать ту же судьбу. Выгоды и преимущества от обмена мнениями и от соединения сил поверх национальных границ могут получить не только исследователи экономики и политики. Я был поражен и тем, насколько более плодотворным может быть обсуждение крупных современных проблем с участием, скажем, экономиста и историка, или правоведа и политического философа, разделяющих некоторые общие предпосылки, чем в кругу коллег по профессии, различающихся своими основными ценностями. Конечно же, политическая философия не может основываться исключительно на экономической теории, и не может быть выражена исключительно в экономических терминах. Представляется, что предстоящие нам опасности являются результатом интеллектуального движения, которое проявилось во всех аспектах человеческой деятельности, и затронуло все ценностные установки. Но если в своей собственной профессиональной области каждый из нас мог научиться распознавать убеждения, способствующие движению к тоталитаризму, мы не можем быть уверенными, что будучи, например, экономистами, под влиянием общей атмосферы нашего времени мы не примем столь же некритично, как и все другие, те самые тоталитарные идеи в области философии или истории, учения о нравственности или праве, которым мы научились противостоять в нашей профессиональной области. Потребность в международной встрече представителей всех этих многоразличных профессий мне кажется особенно настоятельной потому, что в результате войны не только были надолго нарушены многие обычные связи, но даже в лучших из нас по неизбежности возникли эгоцентризм и национализм, которые плохо согласуются с истинно либеральным подходом к нашим проблемам. Что хуже всего, война и ее последствия создали новые препятствия для восстановления международных контактов, которые для живущих в менее богатых странах по-прежнему непреодолимы без внешней помощи, но, впрочем, достаточно серьезны и для всех остальных. Явно существует потребность в некоей организации, которая поможет заново связать между собой людей с общими убеждениями. Пока не будут созданы соответствующие частные организации, сохранится серьезная опасность все большей монополизации международных связей теми, кто так или иначе был связан с существующими правительственными или политическими механизмами и обслуживал господствующие идеологии. С самого начала было очевидно, что постоянно действующая организация такого рода не может быть создана без созыва пробной встречи, на которой может быть проверена полезность этой идеи. Но поскольку в нынешних обстоятельствах такое предприятие неосуществимо без значительных средств, я всего лишь рассказывал об этом плане каждому, кто соглашался слушать, пока к моему большому удивлению счастливый случай не сделал это возможным. Один из наших швейцарских друзей, д-р Хунольд, собрал средства для довольно похожего проекта, который в силу обстоятельств был оставлен, и он сумел убедить доноров направить собранные средства на наш проект. Только когда сама собой возникла эта уникальная возможность, я осознал, какая ответственность на меня легла, и что теперь я должен обеспечить созыв конференции и, что хуже всего, выбрать участников. Может быть, вы сумеете посочувствовать трудности и смущающей сложности легших на меня задач, и мне не придется извиняться за то, как я со всем этим справился. В этой связи мне нужно объяснить только одно: в соответствии с моим пониманием нашей задачи, недостаточно, чтобы наши члены обладали тем, что принято называть "здравыми" взглядами. Старый либерал, приверженный традиционным верованиям просто по традиции, плохо пригоден для наших целей -при всей привлекательности его убеждений. Нам нужны люди, сталкивавшиеся с аргументами другой стороны, сражавшиеся с ними и сумевшие создать позиции, пригодные как для критического анализа враждебных взглядов, так и для защиты собственных. Таких людей на свете еще меньше, чем хороших либералов в старом смысле, а сейчас и последних достаточно мало. Но когда дело дошло до составления списка, я к своему приятному удивлению обнаружил, что число людей, которых я считаю достойными включения в этот список, намного больше, чем я ожидал и чем нужно для созыва конференции. В результате окончательный отбор участников оказался по необходимости произвольным. Мне остается только сожалеть, что по моей личной вине состав данной конференции несколько несбалансирован, и что историки и политические философы представляют собой относительно слабое меньшинство среди экономистов. Причина этого отчасти в том, что мои личные контакты в этой профессиональной группе более ограничены, да и среди приглашенных не смогли прибыть на конференцию особенно много не-экономистов, а кроме того представляется, что в данной конкретной ситуации экономисты в целом лучше осознают природу непосредственной опасности и настоятельности интеллектуальных проблем, которые следует разрешить, если мы хотим получить шанс на то, чтобы направить развитие в более желательном направлении. Подобной же несбалансированностью отличается и национальный состав участников конференции, и я особенно сожалею об отсутствии представителей Бельгии и Голландии. Я не сомневаюсь, что помимо сознаваемых мною недостатков есть другие, может быть и более серьезные, допущенные мною невольно, и единственное, что мне остается, это просить вас о снисхождении и о помощи, чтобы в будущем у нас был полный список всех тех, на сочувственную и деятельную поддержку которых мы можем рассчитывать. Мне придает смелости то, что все приглашенные выразили сочувствие целям конференции и желание при возможности в ней участвовать. И если многие при всем этом не приехали, то только в силу тех или иных объективных трудностей. Возможно, вы захотите узнать имена тех, кто был бы рад при возможности участвовать в нашей конференции, и выразил свое сочувствие ее целям. [Затем я прочитал следующий список: Constantino Bresciani-Turroni (Рим); William H. Chamberlin (Нью Йорк); Rene Courtin (Париж); Max Eastmen (Нью-Йорк); Luigi Einaudi (Рим); Howard Ellis (Беркли, Калифорния); A.G.B. Fisher (Лондон); Eli Heckscher (Стокгольм); Hans Kohn (Нортхемптон, Массачусетс); Walter Lippmann (Нью Йорк); Friedrich Lutz (Принстон); Salvador de Madariaga (Оксфорд); Charles Morgan (Лондон); W.A. Orton (Нортхемтон, Массачусетс); Arnold Plant (Лондон); Charles Rist (Париж); Michael Roberts (Лондон); Jacques Rueff (Париж); Alexander Rustow (Стамбул); Franz Schnabel (Гейдельберг); W.J.H. Sprott (Ноттингем); Roger Truptil (Париж); D. Villey (Пуатье); E.L. Woodward (Оксфорд); H.M. Wriston (Провиданс, Род Айленд); G.M. Young (Лондон). Хотя они и не присутствовали на встрече в Монт Пелерин, все поименованные позднее согласились присоединиться к обществу в качестве членов-основателей.] Упомянув тех, кто по временным причинам не смог быть с нами, я должен также помянуть тех, на чью поддержку я особенно рассчитывал, но кто уже никогда не будет с нами. Те двое, с которыми я особенно подробно обсуждал план этой встречи, -- не дожили до реализации плана. Впервые я набросал план три года назад перед маленькой группой в Кембридже [см. главу 8 -- амер. изд.], где председательствовал сэр Джон Клэпхэм, проявивший большой интерес, но неожиданно умерший год назад. А менее года назад я обсуждал все подробности плана с другим человеком, вся жизнь которого была посвящена нашим идеалам и проблемам -- с Генри Саймонсом из Чикаго [см. оценку Саймонса в связи с этим у J. Bradford De Long, "In Defense of Henry Simons's Standing as a Classical Liberal", Cato Journal, vol. 9, no.3, Winter 1990, pp. 601--618 -- амер. изд.]. Несколько недель спустя его не стало. Если наряду с ними я упомяну гораздо более молодого человека, который также очень заинтересовался моими планами и которого, если бы он остался жить, я надеялся увидеть в роли нашего постоянного секретаря, для чего Этьен Манту был идеально подготовлен, -- вы поймете, сколь тяжелые потери понесла наша группа уже перед первой встречей. Если бы не эти трагические смерти, мне не пришлось бы в одиночестве открывать эту конференцию. Признаюсь, что в некий момент эти удары совершенно пошатнули мою готовность осуществлять план и дальше. Но когда появились возможности, я почувствовал, что обязан сделать, что смогу. Следует отметить еще один момент, связанный с участием в конференции. Среди нас присутствуют ряд постоянных авторов периодических изданий -- не ради того, чтобы опубликовать репортаж о встрече, но потому что у них есть наилучшие возможности для распространения идей, которым мы все преданы. Чтобы устранить возможные сомнения, должен заметить, что если только и до тех пор, пока вы не решите иначе, все это следует рассматривать как частное собрание, и все произнесенное в ходе дискуссий будет "не для записи". Из предметов, предложенных мной для систематического обсуждения на этой конференции и, как представляется, одобренных большинством членов, первым является отношение между тем, что называют "свободным предприятием" и действительно конкурентным порядком. Мне представляется, что это самая большая и некоим образом самая важная проблема, и я надеюсь, что ей будет посвящена значительная часть наших дискуссий. Для нас важнее всего достичь ясности и прийти к согласию относительно повсеместно желательной программы экономической политики именно в этой области. Представляется, что именно эта совокупность проблем сильнее всего привлекает большинство присутствующих, и прежде всего здесь требуется соединение результатов независимых параллельных исследований, осуществлявшихся в различных концах мира. Число конкретных проблем здесь практически бесконечно, поскольку адекватная их трактовка и представляет собой завершенную программу либеральной экономической политики. Вполне вероятно, что после обсуждения общих проблем в этой области вы предпочтете обсуждать более частные вопросы в отдельных секциях. Быть может, таким образом мы сумеем дополнительно обсудить ряд тем, о которых я упоминал в одном из циркуляров, либо проблему инфляционного хозяйства, которое, как справедливо отмечали некоторые из присутствующих, является в данный момент в большинстве стран основным инструментом насаждения коллективизма. Может быть лучше всего посвятить одно-два заседания общим вопросам, а в конце выделить полчаса для определения дальнейшего плана действий. Я предлагаю посвятить сегодня послеполуденное время и весь вечер рассмотрению общих вопросов, и быть может, вы позволите мне сегодня после полудня сказать об этом еще несколько слов. Я взял на себя смелость попросить профессора Аарона Директора из Чикаго, профессора Вальтера Ойкена из Фрейбурга и профессора Мориса Аллэ из Парижа выступить со вступительными докладами, и я уверен, что после этого у нас будет предостаточно пищи для дискуссий. При всей чрезвычайной важности принципов экономической организации общества, по ряду причин я надеюсь, что еще в первой части конференции мы найдем время для ряда других вопросов. Возможно, все согласятся, что корни предстоящих нам политических и социальных опасностей не являются чисто экономическими, и что необходимо пересмотреть также и неэкономические концепции, доминировавшие в нашем поколении, если мы действительно хотим сохранить свободное общество. Я уверен, что если в самом начале конференции мы охватим более широкий круг вопросов и посмотрим на наши проблемы с разных точек зрения, прежде чем перейдем к более техническим или частным вопросам, мы сможем быстрее войти в суть проблем. Возможно, вы согласитесь, что истолкование истории и преподавание ее на протяжении жизни последних двух поколений были среди главных инструментов распространения преимущественно антилиберального понимания дел человеческих: распространенный фатализм, рассматривающий все происшедшее как неизбежное следствие великих законов необходимого исторического развития; исторический релятивизм, отрицающий любые нравственные критерии, за исключением результата -- успеха или неудачи; акцентирование массовых движений, противопоставляемых индивидуальным достижениям; подчеркивание того, что не власть идей, а материальная необходимость есть сила, определяющая будущее, -- все это различные грани проблемы не менее важной и почти столь же широкой, как и проблема экономики. В качестве отдельного предмета для дискуссий я предложил только один аспект из этой широкой области -- отношение между историографией и политическим образованием, но отсюда идет переход к более широкой проблеме. Я счастлив, что мисс Веджвуд и профессор Энтони согласились открыть дискуссию на эту тему. Мне представляется очень важным полностью осознать, что многие элементы распространенной формы либерализма (на континенте и в Америке в большей степени, чем в Англии), с одной стороны -- напрямую уводили своих последователей в тенета социализма или национализма, а с другой -- отпугивали многих из тех, кто разделял основные ценности индивидуальной свободы, но кого отталкивал агрессивный рационализм, не признающий никаких ценностей, если их полезность (относительно совершенно неясной конечной цели) не может быть удостоверена индивидуальным разумом, и предполагающий, что наука может говорить нам не только о сущем, но и о должном. Лично я убежден, что этот ложный рационализм, приобретший влияние в годы французской революции, а в последнее столетие воздействовавший на умы главным образом через родственные движения позитивизма и гегельянства, порожден интеллектуальным высокомерием, противостоящим тому интеллектуальному смирению, которое является сущностью истинного либерализма, благоговейно взирающего на те спонтанные социальные силы, через которые индивидуум творит вещи, недоступные его пониманию. Именно этот нетерпимый и свирепый либерализм является той основной силой, которая, особенно на континенте, нередко выталкивала религиозных людей в не очень-то подходящий им лагерь реакции. Я убежден, что пока не будет положен конец вражде между истинно либеральными и религиозными убеждениями, нет надежды на возрождение сил либерализма. В Европе есть много признаков того, что такое примирение сегодня достижимей, чем когда-либо прежде, и что многие люди с этим связывают надежду на сохранение идеалов западной цивилизации. Именно по этой причине я особо побеспокоился, чтобы вопрос об отношении между либерализмом и христианством стал отдельным предметом в наших дискуссиях; и хотя не приходится рассчитывать, что мы сумеем в этот раз далеко продвинуться в этом вопросе, важно отчетливо поставить перед собой эту проблему. Также мной предложены для дискуссии вопросы о практическом применении наших принципов к проблемам современности (в отличие от вопросов о самих принципах). Насущность проблемы будущего Германии и вопрос о возможности и перспективах европейской федерации таковы, что обойти их не может никакая международная группа исследователей политики, даже если мы в результате обмена мнениями всего лишь несколько прочистим наши представления. В обоих этих вопросах, больше чем в любых других, современное общественное мнение является главной помехой любому разумному рассмотрению, и наш долг не уклониться от их обсуждения. Признаком чрезвычайной сложности этих проблем является то, что лишь с величайшим трудом мне удалось найти желающих открыть дискуссию по этим двум вопросам. Есть еще одна тема, которую я считал бы нужным обсудить, поскольку она представляется центральной для нашей проблемы -- что представляет собой господство правовых принципов (rule of law) и каких условий оно требует. Я оставил ее в стороне, потому что для ее адекватного обсуждения пришлось бы расширить круг приглашенных за счет юристов. Этому помешала, опять-таки, моя недостаточная осведомленность, и сейчас я упомянул эту проблему только чтобы показать, сколь широко нам следует раскинуть сети, чтобы постоянно действующая организация могла достаточно компетентно подходить ко всем возможным аспектам наших проблем. Похоже, что предложенная программа уже достаточна для этой одной конференции, и теперь я хочу кратко затронуть еще пару вопросов. Что касается формальной организации конференции, я не думаю, что нам нужно обременять себя сколь-нибудь обширным аппаратом. Для председательства на первой встрече нельзя и пожелать более квалифицированного человека, чем профессор Раппард, и я уверен, что вы позволите мне от вашего имени поблагодарить его за согласие. Но не следует взваливать бремя постоянного председательства на него или на кого-либо другого. Лучшим выходом была бы ротация, и если вы согласны, мы на первом заседании выберем председательствующих на несколько последующих заседаний. Если вы согласны с программой первой части конференции, то до обсуждения программы второй части, то есть до специального вечернего заседания в понедельник, у нас почти не будет организационных проблем. Вероятно, было бы разумно на этом заседании выбрать небольшой оргкомитет из 5 или 6 человек, который бы детализировал согласованную нами программу и, по обстоятельствам, вносил в нее необходимые изменения. Может быть, желательно назначить секретаря конференции или, что еще лучше, двух секретарей, чтобы один следил за соблюдением программы, а другой отвечал за общие организационные вопросы. Полагаю, на данной стадии этого было бы вполне достаточно. Есть еще один организационный момент, о котором я, пожалуй, упомяну сейчас. Я, естественно, понимаю, что сейчас забираю время у деловой части дискуссии. Но ведь ничего не было подготовлено, да и выглядело это неуместным, для получения стенограммы обсуждений. Помимо технических трудностей, это нарушило бы частный и неформальный характер наших дискуссий. Я надеюсь, что участники сами кратко зафиксируют свои выступления, так что если конференция решит в какой-либо форме опубликовать основные результаты обсуждений, им будет несложно изложить на бумаге существо своих высказываний. Есть также вопрос о языке. В предварительной переписке я неявно предполагал, что все знают английский, а поскольку для большинства это так и есть, нашу работу сильно облегчит использование главным образом английского. Мы не так богаты, как официальные международные организации, которые располагают штатами переводчиков. Мне кажется разумным, чтобы каждый участник использовал тот язык, на котором он будет лучше понят остальными. Непосредственной целью этой конференции является, естественно, помощь сравнительно небольшой группе тех, кого в разных концах мира привлекают одинаковые идеалы, в установлении личных контактов, в обмене опытом и, быть может, во взаимном ободрении. Я уверен, что если через десять дней мы достигнем хотя бы этого, то вы согласитесь со мной в том, что встречу стоило организовать. Но я надеюсь и на большее, на то, что этот опыт сотрудничества окажется настолько успешным, что мы захотим продолжить его в той или иной форме. Сколь бы малым ни было число людей, разделяющих наше мировоззрение, среди них есть гораздо больше компетентных в очерченных мною проблемах ученых, чем находится сегодня здесь. Я и сам мог бы составить список в два или три раза более длинный, а исходя из уже полученных предложений видно, что все вместе мы можем без труда составить список , включающий несколько сот живущих в разных странах мужчин и женщин, которые разделяют наши убеждения и хотели бы работать ради них. Я надеюсь, что мы, тщательно отбирая имена, составим такой список и придумаем, как облегчить им общение между собой. Начало такого списка я кладу на стол, и надеюсь, что вы добавите сюда столько имен, сколько сочтете нужным, а также обозначите своею подписью, какие из предложенных другими кандидатур вы хотели бы поддержать и сообщите мне, может быть в частном порядке, кого из включенных в список вы считаете неподходящим участником постоянной организации. Может быть, мы будем включать имена только тех, кого поддержат двое или трое из участников сегодняшнего заседания, и может оказаться желательным в дальнейшем создать небольшой отборочный комитет, который подготовит окончательный список. Я предполагаю, что в этот список будут включены все приглашенные, но не смогшие прибыть на конференцию. Существует множество форм организации такого рода регулярных контактов. Когда в одном из моих циркуляров я использовал несколько высокопарное выражение "Международная академия политической философии", я намеревался с помощью термина "академия" подчеркнуть один аспект, представляющийся мне существенным для достижения целей такой постоянной организации: она должна оставаться закрытым обществом, открытым не всем и каждому, но только тем, кто разделяет наши общие убеждения. Для этого нужно, чтобы новые члены принимались только в результате выборов, и чтобы мы воспринимали принадлежность к нашему кругу столь же серьезно, как это свойственно великим научным академиям. Я не предлагаю вам назвать нас академией. Если вы решите образовать общество, то вам и выбирать для него имя. Меня привлекала идея назвать его Обществом Актона-Токвилля, а кто-то предложил добавить имя Якоба Буркхардта в качестве третьего святого покровителя. Но на данной стадии этот вопрос можно и не рассматривать. Помимо того важного момента, что наше создание должно иметь форму закрытого общества, у меня нет идей по поводу организации. Есть основания настаивать, чтобы, по крайней мере вначале, организация была минимально формальной, может быть не более, чем своего рода общество по переписке, в котором членский список служит всего лишь облегчению взаимных контактов. Если бы было возможно -- боюсь, что нет -- устроить так, чтобы каждый участник обеспечивал всех других репринтами или мимеокопиями собственных работ, это во многих отношениях было бы наилучшим из всего возможного. С одной стороны, мы избежали бы сопутствующей всякому специализированному журналу опасности обращаться лишь к уже обращенным, а с другой -- мы узнавали бы о параллельной или дополняющей деятельности всех остальных. Но следует достичь обоих желательных результатов: плоды нашей деятельности должны доходить до широкой публики и не ограничиваться лишь теми, кто уже с нами, а в то же время члены группы должны знать о достижениях всех остальных. Это значит, что нам следует, по крайней мере, рассмотреть возможность того, что рано или поздно мы будем издавать журнал. Может придти момент, когда мы не в силах будем достичь большего, чем такая неформальная организация, поскольку на большее мы просто не соберем денег. При наличии больших средств, можно было бы сделать многое. Но при всей желательности этого, я буду удовлетворен и таким скромным началом, если для большего придется как-либо ограничить нашу независимость. Сама эта конференция показывает, как стремление к нашей цели зависит от доступности некоторых финансовых средств, и мы не можем рассчитывать на постоянную удачу в добывании денег, как в этот раз, когда деньги безо всяких условий или ограничений поступили из швейцарских, главным образом, и американских -- в виде оплаты транспортных расходов американских участников -источников. Я хотел как можно раньше уверить вас в этом отношении и, одновременно, выразить нашу величайшую признательность д-ру Хунольду, который собирал деньги в Швейцарии, и м-ру В.Г. Лухноу из благотворительного фонда Уильяма Волкера в Канзас-сити, сделавшего возможным участие наших американских друзей, за их помощь в этом отношении. Мы еще в долгу у д-ра Хунольда за хлопоты по устройству всего этого: благодаря его заботам и предусмотрительности мы пользуемся всеми этими удобствами. Мне кажется, что лучше не начинать обсуждение упомянутых мною практических задач пока мы не познакомимся друг с другом получше и не осознаем возможности взаимного сотрудничества. Я надеюсь, что в ближайшие дни в частных беседах эти вопросы будут обсуждены и наши идеи постепенно откристаллизуются. Когда после трех дней работы и еще трех дней менее формального общения мы возобновим рабочие заседания, одно из них, быть может, мы посвятим систематическому обсуждению этих возможностей. До этого момента я откладываю попытки убедить вас в преимуществах имени, предложенного мною для названия общества, так же как любые обсуждения принципов и целей, которым должна подчиняться наша деятельность. А в данное время мы являемся просто конференцией Монт Пелерин, и вам нужно установить правила ее проведения. Теперь все процедуры и судьба конференции в ваших руках.
Глава тринадцать. Трагедия организованного человечества: "Ювенел о власти"
Рецензия на книгу Bertran de Jouvenel, Power: The Natural History of its Growth (London and New York: Hutchinson, 1948). Была опубликована как "The Tragedy of Organised Humanity", в журнале Time and Tide, November 6, 1949, p. 119 -- амер. изд. ------------------------------------------------------------------------------
Хоть это осознают еще немногие, мы начинаем расплачиваться за одно из самых пагубных заблуждений в истории политической эволюции. Около сотни лет назад политическая мудрость, воспитанная веками горького опыта, научилась ценить важность многочисленных сдержек и барьеров, препятствующих расширению власти. Но когда показалось, что власть попала в руки народных масс, возникла неожиданная мысль, что теперь нет нужды в ограничениях власти. Возникла иллюзия, которую лорд Актон описал фразой не менее глубокой, но не столь популярной, как повсеместно цитируемая: "благодаря представлению о народе, как источнике власти, абсолютная власть может стать столь же легитимной, как и конституционная свобода" [здесь аллюзия на знаменитую фразу Актона "власть развращает, и абсолютная власть развращает абсолютно"; об Актоне см. главы 8 и 9 -- амер. изд.] Но власти свойственна внутренняя склонность к расширению, и при отсутствии естественных ограничений она будет расти безгранично, будет ли она осуществляться от имени народа или от имени немногих. На деле есть основания опасаться, что неограниченная власть в руках народа будет более обширной и более пагубной, чем власть осуществляемая немногими. Такова трагическая тема книги, написанной господином д'Ювенелом. Эта тема всегда занимала глубоких политических мыслителей, и в несколько последних десятилетий виднейшие из них посвятили зрелую мудрость преклонных лет ее исследованию. Немногим более 20 лет назад экономист Фридрих фон Визер завершил выдающуюся карьеру трактатом Das Gesetz der Macht [Friedrich von Wieser, Das Gesetz der Macht (Vienna: J. Springer, 1926); о Визере, учителе Хайека в Венском университете, см. главу 3 -- амер. изд.], который до сих пор так и не нашел своего читателя, готового к обсуждению проблемы. Примерно десять лет спустя историк Гуглиелмо Ферреро сходным образом посвятил одну из последних своих работ короткому и плодотворному исследованию Pouvoir [книга Guglielmo Ferrero, Pouvoir впервые была опубликована в английском переводе под названием The Principles of Power (New York: G. Putnam's Sons, 1942), хотя написана была несколькими годами раньше -- амер. изд.]. Еще позднее Бертран Рассел дал нам содержательную книгу о Власти [Bertrand Russell, Power: A New Social Analysis (London: Allen Unwin, 1938) -- амер. изд.]. То, что гораздо более молодой автор дал нам монументальное исследование того же предмета, которое сдержанной страстью и очевидной соотнесенностью с текущими событиями производит более сильное впечатление, чем плоды зрелой мудрости, может являться как признаком растущей неотложности проблемы, так и свидетельством исключительной одаренности автора. Видимо, в силу обстоятельств времени, каждый последующий из наших авторов был незнаком с предыдущими работами. Но тот факт, что книги настолько разнятся друг от друга, скорее всего есть результат бесконечного разнообразия предмета, все аспекты которого не могут быть рассмотрены ни в одной отдельной работе. Работа г-на д'Ювенела, однако, удивительно близка к идеальной полноте. Он достигает этого не через создание теоретической системы, а через привлечение чрезвычайного количества фактов. Он пытается привести нас к пониманию феномена власти не через строгие теоретические построения, а с помощью последовательно накапливающегося изображения всех многоразличных граней власти. Это вполне сознательный прием. Он небезосновательно чувствует, что при такой попытке "абстрактные идеи не должны быть чрезмерно точными, иначе станет невозможно включение новых деталей". Созданная им картина одной из величайших исторических сил является, как и должно быть, произведением искусства не в меньшей, если не в большей степени, чем научным трактатом. Возможно, чрезмерная разработка деталей привела к известной размытости контуров. Есть определенная опасность, что множество блистательных высказываний и суждений способны отвлечь внимание от главной цели работы. Рецензенту трудно удержаться от соблазна усилить это впечатление с помощью подборки наиболее поразительных obiter dicta <попутных>попутных>-- лат.>. Но это создало бы неверное впечатление о книге. Метод г-на д?Ювенела не только вполне сознателен, но также выражает более фундаментальную установку ? его недоверие к тому поверхностному рационализму, который предпочтет скорее втиснуть сложные факты в простую схему, которая вполне может быть охвачена нашим ограниченным разумом, чем когда-либо признает, что сам разум свидетельствует об ограниченности собственной власти. И он вполне оправданно возлагает немалую ответственность за трагический поворот истории на эту предубежденность интеллектуалов: До тех пор, пока интеллектуал воображает /возможность/ упрощенного порядка вещей, он служит росту власти. Ведь существующий порядок -- здесь и повсюду -сложен и покоится на целом множестве самых разнообразных видов власти, чувств, поддержек и установлений. Если решено возложить на одну пружину работу столь многих, сколь ужасающе сильна должна быть упругость ее витков; или если одна колонна должна отныне поддерживать то, что прежде опиралось на множество колонн, то какова же должна быть ее крепость! Только власть может быть в роли такой пружины или такой колонны -- и что же это должна быть за власть! Просто потому, что спекулятивное мышление склонно пренебрегать полезностью множества вторичных факторов, участвующих в созидании порядка, оно с неизбежностью ведет к усилению центральной власти, и так это происходит особенно в тех случаях, когда оно подрывает все виды власти, в том числе центральной; ведь власть должна существовать, и когда она возникает опять, то с неизбежностью принимает форму максимально концентрированной власти. Вот так доверчивое племя философов работает на пользу власти, превознося ее достоинства до тех пор, пока не наступает отрезвление; порой, это верно, они срываются в проклятия, но опять-таки по-прежнему служат власти в целом, поскольку при этом возлагают все свои надежды на радикальное и систематическое приложение собственных принципов, а ведь это может обеспечить только очень обширная власть. Через последовательность таких мгновенных зарисовок звеньев процесса, созидающего власть, д'Ювенел создает мастерскую и пугающую картину безличного механизма экспансии власти, норовящей поглотить все общество. Мало кто из прочитавших работу сможет забыть эту картину, и текущие события слишком часто будут им напоминать о ней. Он достиг успеха, и при этом избег всех интеллектуальных ловушек, сопутствующих такого рода попыткам. Хотя язык книги отчасти персонифицирует власть, она нигде не принимает антропоморфного вида, но всегда выражается через то, чем она и является: безличная сила, возникающая из проблем сотрудничества между людьми, из их индивидуальных потребностей, желаний и верований, зачастую вполне невинных и почти всегда свойственных большинству людей. Хотя язык книги порой поднимается почти до поэтического парения, основной ее характеристикой остается тяжелый реализм, почти пугающая свобода от иллюзий и трезвое описание социальных процессов во всей их подлинной наготе. Почти невозможно выделить какую-либо часть книги как более значительную или важную, чем другие. Но для тех, кто до перехода к систематическому изучению хотел бы ознакомиться с книгой, я особенно рекомендую блистательную 13 главу "Imperium et Democratie" ("Владычество и демократия") (этот заголовок представляет собой один из немногих случаев, когда опытный переводчик не смог найти адекватное выражение для французского оборота),а также чрезвычайно интересное обсуждение Руссо и принципов верховенства права -- отчасти неожиданное, но поучительное истолкование Руссо, которое автор уже после этого развил в Предисловии к превосходному изданию "Общественного договора" [Jean-Jacques Rousseau, Du contrat social, precede d'un essai sur la politique de Rousseau, par Bertrand de Jouvenele (Geneva: Editions du Chevalaile, 1947) -- амер. изд.]. Благодаря ему я убедился, что Руссо понимал смысл верховенства права лучше, чем любой другой известный мне автор. Одним из результатов реакции г-на д'Ювенела против сверх рационализма, господствовавшего в последние два столетия, стало то, что он сосредоточился почти исключительно на внешних механизмах власти и склонен недооценивать роль мнений. Исключением могут быть сочтены очень немногие высказывания, если не считать такого рода примечаний -- "извращение доктрин, сколь бы непостижимым оно ни казалось идеологам, представляется достаточно естественным наблюдателю социального механизма". На абстрактном уровне это, возможно, не более чем легкое изменение акцентов, хотя это различие чревато важнейшими последствиями. Если я не заблуждаюсь, именно в силу этого различия можно от очень близких исходных позиций перейти либо к относительно оптимистическому либерализму в старом смысле слова, либо к консервативным и весьма пессимистическим установкам. И мне кажется, что именно скептицизм относительно роли мнений ведет г-на д'Ювенела в конце концов к более консервативной позиции, чем этого требует его пылкая любовь к свободе, и в силу того же скептицизма он считает неизбежными гораздо большее число политических бедствий, чем это представляется оправданным. Но следует признать, что я не знаю ни одного исследователя власти, который бы не приходил к сходным пессимистическим заключениям.
Глава четырнадцать. Бруно Леони (1913-1967) и Леонард Рид (1898-1983)
Бруно Леони: ученый [Опубликовано под названием "Bruno Leoni, the Scholar" в Il Politico, University of Pavia, vol. 33, 1968, pp. 21--25. Недавняя оценка работ Леони смотри у Peter H. Aranson, "Bruno Leoni in Retrospect", Harvard Journal of Law and Public Policy, vol. 11, Summer 1988, pp. 661--711; также смотри Leonard P. Liggio and Tom G. Palmer, "Freedom and the Law: A Comment on Professor Aranson's Article", ibid., pp. 713--725. -- амер. изд.]
Даже через три месяца после трагического события трудно поверить, что среди нас нет Бруно Леони. Любящий и энергичный, он жил с такой интенсивностью, что, казалось, воплощал саму жизнь. Жестокая судьба забрала его в расцвете сил, когда его огромные достижения заставляли ожидать еще больших свершений. Природа столь богато одарила его, что даже после многих лет дружбы мне приходилось открывать новые и неожиданные грани большой личности того типа, который порой заставляет нас завидовать прошлым векам и столь редко встречается в наше время. Возможно, это судьба Италии -- по-прежнему порождать такие фигуры, которые напоминают нам о Ренессансе. Среди граждан мира, к которым он присоединился и среди которых я его встречал, он был уникален. Хотя этот лекционный зал будит живые воспоминания о том, как менее 4 лет назад мне выпала удача выступать здесь на заседании под председательством Бруно Леони -- и наслаждаться его и г-жи Леони гостеприимством в их доме в Турине -- но большей частью я встречал его в отдаленных уголках мира: в Соединенных Штатах и в Японии, а также в различных городах Европы [на встречах общества Монт Пелерин -- амер. изд.]. Поэтому мне нечего сказать о большей части его жизни в Павии, Турине и Сардинии, о чем вы знаете гораздо больше меня. Мне приходится ограничить себя рассказом о Бруно Леони как об ученом и международной фигуре, о человеке, который вызывал уважение и преданность там, где он появлялся, и я горжусь возможностью говорить о нем как от имени наших общих друзей во всем мире, так и от своего собственного. Мы все скоро обнаружили, что в этом человеке, которого мы знали как выдающегося ученого, стойкого приверженца свободы, неутомимого и изобретательного организатора, скрывается много всего другого. Мы скоро заметили проблески глубокого понимания искусств и музыки, особенно восточных искусств и восточной философии -- в том числе искусства жизни; мы обнаружили энергию и умение наслаждаться всеми утонченными и прекрасными вещами, которые способен предложить мир. Об этих многообразных гранях личности Бруно Леони, которые делали его общество столь привлекательным, я знаю не настолько много, чтобы подробно о них говорить. Ниже мне придется ограничиться тремя аспектами его работы, в которых в течении 10 или 12 лет наши усилия были параллельны, а в результате я узнал его довольно хорошо. Во-первых, это его усилия преодолеть раздробленность социальных наук, а в особенности попытки навести мост через ров, отделяющий исследования в области права от теоретических социальных наук. Во-вторых, его усилия создать удовлетворительные интеллектуальные основы для защиты индивидуальной свободы, в которую он так сильно верил. Третьим пунктом будут важные предложения, выдвинутые в его писаниях, которые, как мне представляется, указывают путь разрешения неких центральных интеллектуальных затруднений политической теории, которые Бруно Леони из-за нехватки времени не смог довести до конца, и которые останутся на долю тем, кто захочет почтить его память, продолжив работу с того места, где он остановился. Но прежде, чем я обращусь к моей главной задаче, я должен сказать несколько слов о природе наших отношений. Честь, оказанная мне вашим почтенным университетом, который попросил меня выступить по этому грустному поводу, требует объяснить ограниченность моих возможностей. Впервые я встретил Бруно Леони 14 лет назад в Чикагском университете, где я тогда преподавал [с 1950 по 1962 год Хайек входил в Комитет по социальной мысли Чикагского университета, где он вел регулярный семинар по разным проблемам социальных наук -- амер. изд.], а он туда приехал, я полагаю, чтобы, главным образом, основательнее познакомиться с англо-американским правом и политическими институтами. Мы вскоре обнаружили, что по множеству пунктов наши интересы и идеалы сходятся, а в результате он вошел в эту международную организацию ученых и публицистов, исследующую условия сохранения индивидуальной свободы, в общество Монт Пелерин, которое я организовал за несколько лет до этого и которому он впоследствии посвятил так много времени и энергии. Лет десять назад мы еще раз столкнулись в Калифорнии, в колледже Клермонт, на семинаре по проблемам свободы, где он читал курс лекций Свобода и право, о котором я расскажу затем подробнее. [Это был семинар института свободы и конкурентного предпринимательства в июне 1958 года. Лекции были изданы -- Freedom and the Law (Princeton, N.J.: D.Van Nostrand, 1961; reprinted, Los Angeles: Nash, 1972). -- амер. изд.] Тогда я впервые увидел способность Бруно Леони вдохновлять аудиторию, его неустанную готовность день и ночь обсуждать интеллектуальные проблемы, и его страстный интерес к жизни, который заставлял его использовать все предлагаемые обстоятельствами возможности для учебы и наслаждения. В связи с этим я позволю себе припомнить небольшой эпизод. Мы, преподаватели семинара, были достаточно заняты и ценили те три часа после полуденного приема пищи, когда у нас не было определенных обязанностей. Когда Бруно Леони стал регулярно исчезать в эти часы, мы сделали естественный вывод. Но как мы были неправы! Он нашел возможность брать уроки пилотирования на соседнем аэродроме и использовал часы отдыха для управления самолетом! Вскоре после этого я опять пересекся в Соединенных Штатах с Бруно Леони, на этот раз не лично, а в качестве преемника, наблюдавшего оставленное им глубокое впечатление: в 1961 году я сменил его в качестве заслуженного внештатного профессора в Центре исследований по политической экономии имени Томаса Джеферсона Виргинского университета. Но еще прежде мы тесно сошлись благодаря бесценным услугам, оказанным им в период кризиса уже упомянутому мною международному обществу, для которого он стал и оставался до своей смерти движущей силой. Поскольку Бруно Леони не имел отношения к началу конфликта, я не буду здесь говорить о природе этого кризиса, который возник, как это может случиться в любой группе, из-за некоторого несходства темпераментов, но в свое время угрожал разрушением общества. Избранный секретарем в разгар конфликта, и некоторое время после отставки президента будучи ответственным за дела, он твердой рукой ввел его в более спокойные воды и в новый период расцвета деятельности. Организованные им ежегодные собрания в Турине, в Кнок-сюр-мер в Бельгии, в Семмеринге в Австрии, в Стреза, в Токио и в Виши были самыми успешными из всех. Только 6 месяцев назад на последней встрече в Виши он был под общие приветственные возгласы избран президентом, став преемником Фридриха Лутца, Джона Джейкеса, Вильгельма Р°пке и меня. Каким ценным приобретением он был для общества, мы начинаем понимать только теперь, когда перед нами столь трагично встала задача найти ему преемника. Теперь я должен обратиться к его научной и литературной деятельности, из которых я хорошо знаю только опубликованное на английском и, лишь немного, на итальянском. Бруно Леони был одним из тех все более редких людей, которые обладают мужеством для выхода за профессиональные границы и пытаются увидеть проблемы общества в целом. При его поразительной энергии и быстроте восприятия, он сумел избежать опасности дилетантизма, которая так часто сопутствует широте интересов. Конечно, в первую очередь он был юристом, и, насколько я понимаю, был очень удачлив в юридической практике. Но даже в области права он был философом, социологом и историком права не в меньшей степени, чем мастером права. Он был также видным исследователем политики, что совершенно естественно для такого как он учителя конституционного права, столь интересующегося историей идей. Он также внес вклад в развитие политической науки в Италии и за рубежом основав обзорный журнал "Il politico", редактором которого он был многие годы. Но это никоим образом не исчерпывает широту его любознательности; я могу свидетельствовать, что он был далеко не посредственным экономическим теоретиком, и показал глубокое понимание некоторых методологических трудностей, созданных в этой области современным развитием. Это, конечно, было тесно связано с другим его главным занятием, которое я оставил напоследок -- с общей философией науки. Если я не ошибаюсь, он был одним из основных организаторов и одним из активнейших деятелей Centro di Studi Metodologici, и работа здесь привела его к фундаментальным проблемам общей философии. Список публикаций показывает всю широту его интересов. В лежащем передо мной списке больше 80 публикаций, из которых более 70 относятся к последним 20 годам. Большая их часть трудно доступна иностранцу и я с ними не знаком. Я надеюсь, что кто-нибудь соберет наиболее важные публикации в один том, чтобы почтить его имя. [Сборник работ Леони был подготовлен Pasquale Scaramozzino и опубликован в Италии как Omaggio a Bruno Leoni (Milan: A.Giuffre, 1969). -амер. изд.] Следует особенно пожалеть, что он не нашел времени подготовить к публикации оригинальный и многообещающий первый том Lezioni di Filosofia del Diritto, изданный им на мимеографе в 1949 году для своих студентов, который посвящен истории мысли в классической античности. Особенно интересным и заслуживающим развития мне представляется его трактовка отношения между "physis"и "nomos" в мышлении древних греков. Судя по моему неполному знанию его работ, представляется, что наиболее важной была та, которая пока что опубликована только на английском и испанском [Имеется в виду Freedom and the Law, op. cit. Испанское издание La Libertad y la Ley (Buenos Aires: Centtro de Estudios Sobre la Libertad, 1961). Английское издание 1972 года с предисловием Артура Кемпа содержит некоторые дополнительные биографические материалы о Леони. -- амер. изд.]; здесь открыто и намеками определено будущее развитие, подняты вопросы, на которые теперь придется отвечать нам, его друзьям и поклонникам. В этой главной книге так много неординарного, и даже прямо противоположного общепринятому, что есть опасность, что она не будет принята с той серьезностью, которой заслуживает, или будет вовсе отвергнута, как капризная спекуляция человека, который был не в ладу со своим временем. Утверждение, что изобретение законодательства было ошибкой и что миру следовало бы отказаться от законодательства и полагаться исключительно на право, вырабатываемое судьями и юристами, как, собственно, и развивалось право в древнем Риме и обычное право в Англии -- искажает его главный тезис. Хотя ряд изолированных высказываний и тяготеет к такой интерпретации, Бруно Леони отчетливо ее отверг. Как мне представляется, он пытался высказать чрезвычайно важную мысль, что право, возникающее в ходе судебных разбирательств и в результате деятельности юристов, с неизбежностью обладает некоторыми свойствами, которые могут быть необходимы продукту законодательной работы, но которые там не всегда наличествуют -- при всей их существенности для сохранения индивидуальной свободы. В явном виде он выделил только некоторые из свойств, со природных праву, порождаемому судами, которые должны быть принадлежностью всех законов в обществе свободных людей. Он убедительно доказывает, и убедил в этом меня, что хотя кодификация права была предпринята ради большей определенности законов, она в лучшем случае увеличила определенность законов в краткосрочной перспективе (а я теперь не уверен, что и этого удалось добиться), но при этом привычка изменять закон с помощью механизмов законодательства явным образом уменьшила определенность законов в долгосрочной перспективе. Далее он показал, что характеристикой правил справедливого поведения, возникавших в ходе спонтанного процесса созидания права, было то, что эти правила были в сущности негативны, они очерчивали защищенное пространство каждого индивидуума и благодаря этому являлись эффективной гарантией индивидуальной свободы. Как и многие другие глубокие мыслители, он видел задачу права не столько в утверждении справедливости, сколько в предотвращении несправедливости. Он считал, что золотое правило этики -- "не делай другим того, чего бы ты не хотел по отношению к себе" -наличествующее и в конфуцианстве и в христианстве -- должно бы служить негативным тестом для оценки справедливости правил поведения, и последовательное применение этого правила смогло бы приблизить нас к справедливости. Возможно, что богатство этой книги вполне откроется только тем, кто уже работает в близком направлении. Бруно Леони последним стал бы отрицать, что он просто указал путь, и что впереди еще много трудов, прежде чем семена новых идей зацветут. Внезапное окончание этой богатой жизни тем трагичнее, что мы видим, сколь многим он еще мог бы одарить нас. Я счел своей главной задачей сегодня рассказать о Бруно Леони, как об ученом, не только потому, что я лучше всего знал его именно с этой стороны, но и потому, что раз его работа осталась незавершенной, есть опасность, что она не будет воспринята должным образом. Но для тех, кто был близок к нему, это покажется лишь малой частью Бруно Леони -- человека. Даже для тех, кто знал его главным образом по профессиональным контактам, этот мир без него обеднеет. Я могу представить, что эта потеря должна значить для его учеников, которым он уделял столь много своей преданности и энергии. Но наше глубочайшее сочувствие должно быть отдано тем, для кого он был центром жизни, для кого он создал не только красивый и гармоничный дом, но и отдал всю доброту своего благородного сердца, и где он оставил невосполнимую пустоту. Мы знаем, что он был много больше, чем ученый; но мы надеемся, что дань нашего сожаления о Бруно Леони как об ученом, хотя бы отчасти утешит тех, кого он здесь оставил. Леонард Рид [Опубликовано в What's Past is Prologue: A Commemorative Evening to the Foundation for Economic Education on the Occasion of Leonard Read's Seventieth Birthday (Irvington-on-Hudson, N.Y.: The Foundation for Economic Education, 1968), pp. 37--43. Это эссе основано на речи, произнесенной 4 октября 1968 года в отеле Уолдорф Астория в Нью-Йорке. После смерти Рида в 1983 году FEE опубликовала сборник In Memoriam, Leonard E. Read, 1898--1893. -- амер. изд.] Институт, созданный Леонардом Ридом, позволяющий ему оказывать столь широкое влияние, носит скромное и прозаическое имя -- Фонд экономического образования [The Foundation for Economic Education, Irvington-on-Hudson, New York. FEE продолжает образовательную работу и публикует ежемесячный журнал The Freeman -- амер. изд.]. Я уверен, что, при его безошибочном чутье на такого рода вещи, он выбрал имя, наиболее способствующее процветанию. При этом я намерен утверждать, что это имя обрисовывает цели организации -- и работы Леонарда Рида -- слишком узко, что он ставил перед собой гораздо более высокие цели. Мне представляется, что при такого рода оказии нам следует попытаться с большей полнотой произнести -- что же собой представляет то, о чем он, и, полагаю, все собравшиеся здесь сегодня вечером, так заботятся. Мне не справиться с этой задачей в немногих словах, но я постараюсь занять меньше времени, чем мне отведено. Впрочем, я попытаюсь выразить основную идею в восьми словах. Сначала я кратко сформулирую идею, а затем прокомментирую ее по частям. Я убежден, что Фонд экономического образования и Леонард Рид как его глава, также как все его соратники и друзья привержены не более и не менее, как защите нашей цивилизации от ошибок интеллекта (The defence of our civilisation against intellectual error). Это не просто высокопарная фраза, которую нередко заготавливают для такого рода событий. Я сказал то, что буквально имел в виду, и считаю это лучшим выражением нашей общей задачи. Я тщательно выбрал каждое из этих слов и теперь попытаюсь объяснить, что я имел в виду. Во-первых, я хотел подчеркнуть, что существующие политические тенденции угрожают не просто экономическому процветанию, не только лишь нашему комфорту или темпам экономического роста. Под угрозой нечто гораздо большее. Вот почему здесь сказано "наша цивилизация". Современный человек гордится тем, что он построил эту цивилизацию, как если бы он при этом осуществил некий заранее задуманный план. Фактом, конечно, является то, что если бы когда-либо в прошлом человек на базе существовавших тогда знаний создал план будущего и затем осуществил его, мы не были бы там, где сейчас находимся. Мы были бы не только гораздо более бедными, мы не только были бы менее разумными, но мы также были бы менее любезными и менее нравственными: на деле, нам пришлось бы и сейчас жестоко воевать друг с другом просто ради сохранения собственной жизни. Не только ростом наших знаний, но и совершенствованием наших нравов -- а я полагаю, что они таки усовершенствовались, и в особенности возросла забота о наших ближних -- мы обязаны не тому, что кто-то запланировал такое развитие, но тому, что в преимущественно свободном обществе возобладали определенные тенденции просто потому, что они вели к мирному, упорядоченному и прогрессирующему обществу. Этот процесс роста, которому мы обязаны возникновением того, что мы больше всего ценим, включая рост наших собственных ценностей, сегодня нередко изображается как нечто недостойное разумных существ, поскольку он не направлялся отчетливым проектом, учитывающим цели людей. Но наша цивилизация является, преимущественно, непредвиденным и ненамеренным результатом нашей приверженности определенным моральным и правовым нормам, которые никогда и никем не были для этого "изобретены", но возникли потому, что общества, которые шаг за шагом развивали эти нормы, на каждом шагу оказывались сильнее других групп, где действовали иные правила, менее способствующие росту цивилизации. Рационалистический конструктивизм, столь характерный для нашего времени, восстает как раз против этого факта, которому мы обязаны большинством наших достижений. Со времен так называемого Века разума, все возрастающему числу людей кажется, что недостойно разумному существу подчиняться в своих действиях моральным и правовым нормам, которые он не вполне понимает; возникло требование, что нам не следует рассматривать какие-либо правила как обязательные для себя, если только они ясно и осознанно не служат достижению определенных, предвидимых целей. Бесспорно, что мы очень медленно и постепенно начинаем понимать, каким образом правила, которым мы традиционно подчиняемся, формируют социальный порядок, в котором возникла цивилизация. Но к настоящему времени безрассудная критика того, что представляется "не рациональным", принесла такой вред, что порой мне кажется, что то, что я склонен назвать разрушением ценностей в силу научной ошибки, было великой трагедией нашего времени. Ошибки такого рода почти неизбежны, если исходить из концепции, что человек сознательно создал, или, по крайней мере, должен был создать свою цивилизацию. Но, тем не менее, они являются интеллектуальными ошибками, которые обещают разрушить ценности, роли которых мы так и не понимаем, но которые при этом являются неотъемлемыми основами нашей цивилизации. Это приводит нас ко второй части моего определения нашей задачи. Когда я подчеркнул, что мы должны бороться против искренней интеллектуальной ошибки, я хотел подчеркнуть, что мы не должны забывать, что наши оппоненты зачастую являются высокой пробы идеалистами, и их злотворные учения вдохновлены благородными идеалами. Мне представляется, что худшая ошибка, которую может совершить борец за наши идеалы, это приписать нашим оппонентам бесчестные или аморальные цели. Я знаю, что иногда трудно не прийти в раздражение из-за чувства, что в большинстве своем это просто сброд безответственных демагогов, которым следовало бы быть поразумнее. Но хотя многие из последователей тех, кого мы считаем лжепророками, являются либо явными глупцами, либо вредными смутьянами -- следует сознавать, что они заимствовали свои концепции у серьезных мыслителей, конечные идеалы которых не так уж сильно отличаются от наших собственных, и которые разнятся от нас не столько ценностными ориентациями, сколько средствами их реализации. Я и в самом деле глубоко убежден, что различие между нами и нашими оппонентами относительно подлежащих реализации конечных ценностей не столь уж велико, как принято думать, и что главное несходство между нами -- в интеллектуальных различиях. Мы, по крайней мере, убеждены, что у нас есть отсутствующее у наших оппонентов понимание сил, сформировавших цивилизацию. Но если нам еще не удалось убедить их, то может быть причина в том, что наши аргументы недостаточно хороши, что мы еще не смогли сделать явными основания, на которых покоятся наши выводы. А значит нашей главной задачей по-прежнему должно быть совершенствование аргументов, на которых покоится наша приверженность свободному обществу. Впрочем, мое выступление не должно превращаться в лекцию. Я затронул эти чисто интеллектуальные проблемы просто, чтобы сказать, что хотя среди нас есть некоторое число тех, кто посвятил себя исключительно этим интеллектуальным проблемам -- и часто выражают результаты в форме, понятной только специалистам, и есть немало практических деятелей, которые верно и отчетливо видят, что не все в порядке с господствующими ныне убеждениями, вряд ли найдется другой человек, который бы видел главные проблемы нашего времени как проблемы интеллектуальные и, одновременно, был бы настолько знаком с мышлением людей практики, чтобы суметь изложить решающие аргументы на языке, внятном мирянам. Положение Леонарда Рида, пожалуй, уникально как раз потому, что он обладает обоими этими свойствами. Охотно признаюсь, что я только постепенно и медленно обнаружил это. Когда 21 год назад ряд друзей помог мне организовать это собрание на Монт-Пелерин в Швейцарии, некоторые из них сказали мне, что в Соединенных Штатах есть человек, поразительно искусный в изложении либертарианских идей для широкой публики. А поскольку целью этой группы с самого начала было не ограничивать свой круг одними теоретиками, но включить и тех, кто сможет истолковать их выводы для широкой публики, Леонард Рид показался мне идеальным кандидатом в наше общество. Он безусловно выполнил все, что от него ожидали, но начав смотреть на него под этим углом зрения, я еще некоторое время продолжал видеть в нем исключительно истолкователя, а не оригинального мыслителя -- в конце концов, всегда находится кто-нибудь, кто способен изложить вещи простыми словами. Я хочу использовать этот случай для публичного признания, что мое представление о Леонарде Риде было ошибочным, и что за прошедшие двадцать с лишним лет мое мнение о нем постоянно менялось. Я обнаружил, что он не только гораздо больше большинства из нас знал о мнениях, управляющих текущей политикой, а значит, гораздо лучше обнаруживал заблуждения общественного мнения -- я-то лишь стремился к этому, но не знал, как этого достичь. Но я обнаружил также, что он был глубоким и оригинальным мыслителем, который скрывал глубину своих выводов, облекая их в слова домашнего, повседневного языка, а те из нас, кто временами, и не без снисходительности, видели в нем популяризатора, обнаружили, что они много чему могут у него поучиться. В нашем кругу, где не академические люди все еще составляют малое меньшинство, Леонард Рид стал не только одним из любимых, но и одним из самых уважаемых членов, которому доверяли не только распространение благой вести, но и участие в развитии идей. Поэтому ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем возможность присоединиться к этому чествованию его достижений. И будучи младше его всего лишь на несколько месяцев, могу позволить себе личное замечание, что особенно радует здесь возможность ожидать от него в будущем еще большего, чем он достиг в прошлом.
людей> мировой>от>но>