148301.fb2
Конфликт, который произошел между нами в 1990-м и с которого, по сути, началась история наших взаимоотношений, я переживала очень болезненно. Тарасова всегда была для меня особенной. Мой отец, Сергей Вайцеховский, и отец Татьяны, Анатолий Владимирович Тарасов, были в 1970-х почти что легендами в своих видах спорта, тренерами от бога и до мозга костей. Прекрасно знали друг друга. Нельзя сказать, чтобы дружили (для этого, существуя в столь разных видах спорта, как плавание и хоккей, просто не было времени), но, подозреваю, имели гораздо больше общего, чем можно было предположить на первый взгляд. Людям такого масштаба вообще свойственно схожее отношение ко многим вещам. Спорту, умению добиваться цели, преодолевать себя, противостоять внешним обстоятельствам. У них, как правило, не остается времени ни на что другое, кроме профессии. Дом, жена, дети – все уходит на второй план.
Это, естественно, дико меня обижало. Но гораздо более сильным всегда было желание во чтобы то ни стало доказать отцу, что я тоже способна чего-то добиться. Хотя бы для того, чтобы перестать быть в глазах окружающих «дочкой Вайцеховского».
Много лет спустя по каким-то отрывочным фразам Тарасовой в различных наших беседах и интервью я поняла, что она росла точно таким же спортивным ребенком со столь же обостренным самолюбием и неистребимым желанием доказать всем и прежде всего – отцу, что она не просто «дочка».
Единственный разговор на эту тему у нас случился 23 июня 1995 года. Когда Анатолия Владимировича не стало. Этот день стал страшным и абсолютно вырванным из реальности. С Ниной Григорьевной Тарасовой, ее старшей дочерью Галей и Татьяной мы проплакали тогда несколько часов, и я совершенно не представляла, как – на этом пике человеческого горя – сказать им, что мне нужны фотографии для газеты. Нужны сейчас, потому что завтра материал должен стоять на полосе. Татьяна словно почувствовала это. Молча достала какую-то папку, выбрала снимок, на котором совершенно счастливый Анатолий Владимирович в какой-то смешной шапочке с помпоном был запечатлен на одной из тренировок:
– Возьми. Я хочу, чтобы отца запомнили именно таким!
Потом мы долго курили вдвоем на балконе, Тарасова, то плача, то улыбаясь сквозь слезы, рассказывала об отце, а я узнавала по этим рассказам биографию своей собственной семьи. Совпадало все. От глобального («У нас в семье не было принято о чем-то спрашивать папу, отвлекать. Все его время было расписано не для нас») до мелочей: наспех купленной за границей обуви для близких, которая оказалась не того размера, да и к тому же из разных пар…
– Может, это крест такой, так тяжело и долго умирать, расплачиваясь за славу? – спросила тогда то ли себя, то ли меня Татьяна. Семь лет спустя я вспомнила именно эту фразу, когда в Вене так же страшно, долго и мучительно уходил из жизни мой отец.
При всей этой схожести и внутреннем – на уровне подсознания – понимании друг друга мы с Тарасовой никогда не были подругами. Я ни разу не называла ее просто по имени – без упоминания отчества. Не поворачивался язык. И это невольно создавало дистанцию. Впрочем, мою работу такой стиль общения лишь облегчал. Восстановив отношения с тренером в 1993-м, я отчаянно боялась, что любое сближение рано или поздно создаст мне чудовищные проблемы. Что наверняка настанет момент, когда наши взгляды (ее – на льду и мои – высказанные в газете) начнут расходиться, и все это закончится нашим – уже необратимым – разрывом. Тем более что печальный опыт в отношениях с некоторыми другими тренерами у меня к тому времени уже был. Не знаю, помнит ли об этом Тарасова, но однажды, прочитав в моем присутствии какой-то не очень приятный для себя репортаж, она надолго тяжело замолчала, а потом вдруг сказала:
– Ты имеешь полное право оценивать мою работу так, как считаешь нужным. Это твоя профессия.
За те слова я благодарна Тарасовой до сих пор.