14842.fb2
Еще наша Русь оставалась на ничтожном положении одного из улусов Золотоордынского государства и русские князья трактовались в Сарае как младшие дети хана, когда между внуком Дмитрия I Донского – Василием II Слепым и его дядей Юрием Звенигородским разгорелась большая Московская война, сопровождавшаяся небывалым разгулом жестокости и коварства. Война эта, длившаяся без малого двадцать лет, прибравшая многие тысячи человеческих жизней, стоившая огромных денежных средств и в конец разорившая землепашца, которому было, конечно же, все равно, кто из внуков Дмитрия Донского займет престол, закончилась около того времени, когда Иоганн Гутенберг изобрел книгопечатание, и ознаменовала собой рождение государства Московия, второго после Киевской империи цельного русского государства. Сын Василия II Слепого – Иван III уже контролировал всю центральную Русь и, в сущности, имел все основания заявить послу германского императора, что-де и без соизволения Запада он, слава богу, помазан править своей отчизной. Тем более что новый князь уже провозгласил себя цезарем, так как вторым браком женился на племяннице последнего царьградского басилевса Софье Фоминичне Палеолог, взял за нею в качестве приданого двуглавого византийского орла, императорские бармы, пару золотых львов, которым изумлялась еще княгиня Хельга, четырех юношей-рынд с дамасскими секирами на плечах, и посему считал себя преемником древнего константинопольского величия. Этот монарх обстроил Москву отчасти на флорентийский лад с помощью Аристотеля Фьораванти, вернул под свое крыло территории, отпавшие было в ходе последней большой войны, вооруженной рукой присоединил Новгород и Пермскую землю, но, главное, положил конец монгольскому игу, перестояв Орду на реке Угре. На этом заканчивается, пожалуй, самый тяжкий период родной истории, включивший в себя 90 междоусобных и 160 внешних войн, бесчисленные моры, неурожаи, и разве что редкой живучестью славянского корня следует объяснить то, что выдюжил наш народ, прошел цел и невредим через этот апокалипсис, вот только он за четыреста лет ни на шаг не продвинулся на пути социально-экономического прогресса, история с географией не позволила, и не было по тем временам в Европе другой такой неустроенной, бедной, темной – словом, больной страны; иноземные путешественники даже не знали разницы между Персией и Россией, вернее, они знали только ту разницу, что в нашей земле не было публичных домов, каковые в Персии платили большие налоги шаху. На одной греко-российской вере держалась тогда страна, – и это обстоятельство заслуживает отдельного разговора, ибо на беду из него выросла строптивая и губительная идея Третьего Рима, земли – наследницы славы Рима первозданного и балканского, идея последней истинно христианской страны, хранительницы светоча Иисусовой веры, осажденной коварными христопродавцами и злыми еретиками. Как в прошлом столетии мы смешили цивилизованный мир, выгодно противопоставляя первобытную крестьянскую общину насквозь прогнившим западным институтам, как в нынешнем столетии пренаивно тешили себя тем, что хоть у нас и плохо с хлебом насущным, зато самое передовое общественное устройство, так и пятьсот лет назад наши бедовые предки от гордыни, оскорбленной превратностями исторического процесса, вооружились идеей национально-государственной замкнутости и противостояния погибшему миру, коснеющему в латинском и протестантском лжехристианстве, по которому плачет ад. Приверженность этой китайской идее нам дорого обошлась: в то время как Запад уходил все дальше и дальше в сторону лучезарной капиталистической перспективы, украшая себя науками, искусствами и комфортом, Русь московская оставалась глубоко средневековой державой, невесть каким образом затесавшейся в новые времена, со своими скифскими бородами, диковинными одеждами, полной невинностью в области изящного и чистого знания, огромным и слабым войском, варварскими нравами, монголизированной аристократией, ничтоже сумняшеся, именующей себя Федьками да Ваньками, холопами государя, способной на кулачные стычки и матерный лай даже на заседаниях государственного совета и до такого предела не имеющей понятия о чести, что когда однажды случилась в Москве дуэль между двумя иноземными дипломатами, обоих высекли на Ивановской площади за попытку смертоубийства; и женщин-то у нас держали взаперти по азиатскому образцу, выводя их только к воскресной обедне без малого в парандже, и мужья отмывались в бане от жен после каждой совместной ночи, а царь московский говорил Рюриковичам: «Пошел вон, смерд» – и демонстративно ополаскивал руки после того, как к ним прикладывались послы государей-христопродавцев. И только то соображение согревало тогда смурную русскую душу, что она есть единственное и последнее вместилище бога на всей земле, что немец, конечно, опрятнее, и всякие заманчивые у него штуки, и лечится он дьявольскими порошками, но зато он человек погибший, потому что не чтит Николая Угодника и по субботам не ходит в баню.
При внуке Ивана III – Иване IV Грозном царское самовластье достигло таких пределов, какие были немыслимы для Европы даже в самые темные времена. В 1547 году, около того времени, что поляк Николай Коперник основал свою гелеоцентрическую систему, в Москве, в Успенском соборе торжественно увенчал себя шапкой Мономаха семнадцатилетний юноша, который жег живьем кошек и ни одной дворцовой девке не давал проходу, который потом свято верил заморским докторам, ловко владел пером, был выдающимся оратором, трепетал перед колдунами, громко пел, когда парился в бане, отлично играл в шахматы, впервые созвал парламент, писал английской королеве Елизавете I: «Я думал ты королева a ты пошлая девка»; не возвращал долгов, создал регулярную армию из стрельцов, по-европейски – аркебузиров, смертельно боялся заговоров и народного гнева, чего ради держал свою казну в Вологде, а в порту Святого Николая – флотилию кораблей на случай побега в Англию, семь раз был женат, мог позволить себе любое политическое хулиганство вплоть до разделения державы на два самостоятельных государства и назначения русским вице-царем выкреста из татар, целиком вырезал население городов, топил в прорубях иудеев, выдумывал необычные казни вроде поочередного обливания жертвы крутым кипятком и ледяной водой, отчего кожа слезала с тела чулком, как-то велел изрубить на куски слона, который не опустился перед ним на колени, изнасиловал, по его собственным подсчетам, тысячу девок и мужних жен, убил в сердцах старшего сына, а младшего сослал в Углич, извел на корню множество боярских родов, учредил службу опричников-особистов, державших народ в постоянном страхе, – и ничего, ни одного заговора не сложилось в царствование этого дикого деспота, не произошло ни одного народного возмущения; императора Павла I, добродушного неврастеника, при котором крестьяне жили, как у Христа за пазухой, потому что он в хвост и в гриву гонял помещиков и создал государственные продовольственные запасы на случай неурожая, – удавили гвардейским шарфом, в царствование беспокойного либерала Александра I Благословенного, который бредил конституцией и принял указ «О вольности хлебопашцев», – образовалось несколько тайных обществ цареубийц, Александра II Освободителя, который упразднил крепостное право и ввел кое-какие гарантии личных прав, – растерзали народовольцы, а при Иване IV Грозном – безмолвствовал наш народ, точно столбняк на него нашел. Хотя, это обстоятельство легко объяснимо тем, что российский люд слишком долго гнули в дугу удельные государи, половцы, монголы, шведы, литва, поляки, великие князья московские, крымчаки, а ведь нам хорошо известно, что ежели зайца бить, да еще регулярным образом, он не то что спички может зажигать, но даже и напротив: единственно на продолжение рода у него и останется куражу. В общем, правление Ивана IV Грозного показало будущим неограниченным владыкам Русской земли, что над этой землей можно безнаказанно измываться как душе угодно – и ничего.
По смерти Ивана Грозного русский престол занял его средний сын Федор, больше всего любивший ездить по московским церквам и трезвонить в колокола. На этом государе первая русская династия Рюриковичей пресеклась, последнего из них, десятилетнего Дмитрия Ивановича, жившего в Угличе, то ли зарезали, то ли он сам зарезался в припадке эпилепсии, а мать его Марию Нагую, последнюю жену Грозного, отравили, но у нее вследствие этого только вылезли волосы и сошли с пальцев ногти, и она еще долго жила в далеком Белозерском монастыре. Земский Собор, наш российский парламент, время от времени созывавшийся со времен Грозного царя, избрал новым монархом костромского землевладельца Бориса Федоровича Годунова, боярина, бывшего опричника, который регентствовал при царе Федоре и фактически вершил государственные дела. В отличие от Грозного царя, царь Борис иноземной медицине не доверял, и когда опасно занемог его первенец, велел напоить младенца святой водой и снести его на ночь в храм Василия Блаженного, отчего тот вскорости и скончался, так как дело было в большую стужу. Сам монарх помер 13 апреля 1605 года, в разгар очередной гражданской войны, которые вошли у нас в обычай после крушения Киевской империи, когда на западе царские войска дрались с русско-польскими отрядами Лжедмитрия I, а на востоке поднялись казаки «царя Петра», якобы сына Федора, в действительности умершего бездетным. То есть сразу два самозванца выдвинулись на Руси, и так впоследствии эта традиция привилась, что последним самозванцем был претендент на личность убиенного в Екатеринбурге цесаревича Алексея. Это вышла своего рода политическая новация, которой мы изумили бы Западную Европу, кабы ей до нас было дело; позже мы дали миру политический терроризм, научную анархию, массовую эмиграцию революционно настроенной молодежи, но творчество в этой сфере началось именно с самозванства, развившегося из недостатка почтения к новой династии, исключительной вероспособности русского общества, любви к переменам, чрезвычайной распространяемости разных нелепых слухов и еще той разновидности русского характера, которому заурядная жизнь отвратительна как нежизнь, и любой ценой требуется выйти из ряда обыкновенного, чтобы уж либо грудь в крестах, либо голова в кустах.
Сын царя Бориса – семнадцатилетний Федор II правил всего с полгода и по приближении к Москве армии Лжедмитрия I, который не смог бы продвинуться столь далеко, если бы его не поддерживала боярская оппозиция, был задушен в своих покоях. На русском престоле его сменил сын бедного галицкого дворянина, беглый монах кремлевского Чудова монастыря Григорий Отрепьев и в самое короткое время приобрел среди москвичей широкую популярность. Это был человек странного поведения и характера он держал себя как природный царь, но только не рюриковской закваски, ибо не был мстителен и жесток, – видимо, самозванец и сам в конце концов уверовал в то, что он царевич Дмитрий, избежавший смерти при углическом покушении, во всяком случае, Мария Нагая, нарочно привезенная из Белозерска, признала в нем своего несчастного сына, – он был прост, вежлив до недоумения, лично занимался обучением войск, развивал в Боярской думе отчаянные планы цивилизации России и вообще был осуждаем только за то, что не спал после обеда по национальному образцу, и если бы не разбойные деяния польских соратников, то царствовать бы ему до скончания его дней, но 17 мая 1606 года, во время восстания Москвы против разбойной шляхты, Лжедмитрий I был изрезан, забит ногами, сброшен наземь примерно с высоты четвертого этажа, и те самые москвичи, которые не так давно артельно мочились в раскрытый гроб царя Бориса Федоровича Годунова, исторгнутый из Архангельского собора, трое суток таскали труп самозванца по столичным магистралям и площадям. Затем последовала откровенная польская агрессия, I Крестьянская война, Земский собор, избравший новым царем боярина Василия Шуйского, явление Лжедмитрия II, Тушинского вора, свержение Шуйского и пострижение его в монашеский чин, боярское правительство, пригласившее на московский престол польского принца Владислава, чтобы путем русско-польского компромисса положить конец Смуте и по старинке мирно грабить трудовой люд, потом первое народное ополчение братьев Ляпуновых – одним словом, в который раз настали на Руси последние времена. Когда государство уже расшаталось до полной анемии всех политических институтов, в Нижнем Новгороде сложилось народное ополчение, возглавленное купцом Мининым и князем Пожарским: это ополчение разбило поляков под стенами Новодевичьего монастыря, выгнало их из Москвы вместе с Тушинским вором, которого вскоре умертвили в Калуге, и таким образом восстановило русскую государственность. Зимой 1613 года в столице открылся Земский собор, чтобы избрать окончательного царя; таковым стал юный Миша Романов из боярского рода Кошкиных, сына патриарха московского Филарета; выбор на него пал, во-первых, потому что он был внучатым племянником Иоанну Грозному, во-вторых, потому что отец молодого монарха был умудренный в политике человек, в-третьих, потому что новый царь был мальчик покладистый, тихий, благообразный и, следовательно, в высшей степени угодный властолюбивой московской аристократии. При этом государе, кажется, окончательно и бесповоротно сложился тот принцип отправления государственной власти, когда таковая приобретает самодовлеющее значение, то есть функционирует не в интересах нации, а ради поддержания жизни в самой себе, когда она работает в узколичных и прямо корыстных целях тупого, алчного, необразованного чиновничества, недаром говаривал император Николай I, что-де Россией правят столоначальники, а вовсе не император. Всеконечно, этот принцип отправления государственной власти не сулил благосостояния, законности и порядка, а сулил потоп злоупотреблений, бестолковщины и всякого воровства.
Царь Михаил Федорович сидел на престоле тридцать два года, и восемь месяцев. За это время он проиграл войну шведам, которые отобрали у нас прибалтийские земли, и полякам, которые отторгли Смоленск и приднепровские территории, учредил министерство финансов, повесил двух казацких старшин, заточил в монастырь Марину Мнишек, приказал отравить сына Дмитрия, чтобы ему ненароком не достался престол, так как характером он слишком пошел в Иоанна Грозного, закрепил рабовладельческую систему, сослал князя Хворостинина в Кирилловский монастырь за чтение латинских книг, опыты в стихах и прозе, критическое направление ума и еще за то, что он без просыпу пил всю Страстную неделю, наконец, первый Романов распространил на Руси чайное зелье – больше в это царствование ничего заметного не случилось. И вот около того времени, что был изобретен микроскоп, умер Уильям Шекспир и родился Барух Спиноза, уже были совершены первые кругосветные путешествия, в Голландии сложилась буржуазная республика, а Францией заправлял утонченный поп Ришелье – Россия представляла собой огромную, едва управляемую страну, вывозившую за рубеж продукты деятельности природы и ввозившую продукты человеческого труда, употреблявшую на нужды царского двора чуть ли не пятую часть бюджета, а все прочее – на войну, монополизировавшую продажу спиртных напитков и под страхом торговой казни запрещавшую антиалкогольную пропаганду; это была единственная, так сказать, недоевропейская держава на всю Европу, которая платила дань крымскому хану и каждую весну с тревогой вглядывалась в треклятый Муравский шлях, избранный крымчаками для кровавых своих набегов, которая всякий десятый год страдала от страшных неурожаев, которую настолько обкорнали воинственные соседи, что западная граница шла уже за Можайском, а южная – за Ельцом, и все же она по-прежнему жила идеей Третьего Рима, последнего пристанища чистого христианства на всей земле. Причем народ, как водится, безмолвствовал, правительство, видимо, полагало, что прискорбное состояние России – это так уж от бога дадено, и пытаться ее устроить, подвести под общеевропейский знаменатель – только лукавого тешить, а русский монарх, как ни в чем не бывало, принародно выдавал себя за живого бога, но в узком кругу вельмож оставался смирным молодым человеком, не претендующим ни на что. Любимым его занятием называют разбор доносов; поди, каждый день сиживал молодой царь в жарко натопленной горенке и внимал…
– Из Архангельска пишут, де, пристав Курицын присвоил пятнадцать рублей и тридцать копеек с полушкой, отпущенные казной на корм посольству голштинского государя, отчего твоей царской милости вышло перед послами бесчестье, а тот пристав Курицын в воровстве своем не сознался даже и на дыбе, битый кнутом нещадно. Доподлинно известно, что означенный пристав передал те деньги на хранение пономарю Богоявленского прихода. Это ум расступается, до чего бесстрашный у нас народ! Далее… На Москве объявился слух, будто бы некая ворожея именем Ульяна, а родом невесть откуда, наводит по воздуху и прочими воровскими приемами порчу на всякого человека, и будто бы твоей царской милости конюх Иван Петров подговаривал ту ворожею вынуть из земли след твоей царской милости для учинения тебе порчи, как ты, государь, на прошлой неделе велел выпороть означенного конюха за то что он по будням таскает рубаху из кумача…
Из Зарайска сообщают: тамошний воевода боярский сын Пенков запер в погребе старшину гостинной сотни Емельяна Синькова, а сам каждый день ездит к жене того старшины Варваре и склоняет ее к блудному беззаконию…
– А сакмы[3] нынче не видно на рубежах? – может быть, поинтересуется государь.
– Про сакму ничего не пишут…
В прихожей опять зазвенел звонок, причем на этот раз так настойчиво и тревожно, что стало предельно ясно: явился-таки бывший Ольгин супруг вершить кровавое свое дело; Ольга бесстрашно отправилась в прихожую открывать, но слышно было, что она не впустила грозного гостя, и только минуты две доносилось как бы восторженное бубнение. Затем Ольга вернулась к нам в кухню и сообщила.
– Пришел, сукин сын, чтоб ему пусто было!
– Очень пьяный? – спросила Вера.
– Не то слово, подруга, – в дым!
Тараканий Бог поинтересовался у наших хозяек, кто пожаловал и зачем, а я, спустя некоторое время, спросил пересохшим горлом:
– Этот тип как-то вооружен?
– А вот мы сейчас узнаем, – ответила Ольга и сделала выжидательное лицо.
Не прошло и минуты, как выяснилось, что Ольгин разбойник вооружен, и, по всей видимости, именно топором, поскольку на входную дверь посыпались удары то глухие, наверное, обухом, то, если так можно выразиться, острые, гадательно, острием, и с потолка посыпалась штукатурка.
– Дверь-то выдержит? – нервно спросил Оценщик.
Вера сказала:
– Дверь-то выдержит, а вот за потолок я, граждане, не ручаюсь.
И все с опаской посмотрели на потолок.
Бывший Ольгин супруг еще довольно продолжительное время бодро рушил входную дверь, но постепенно удары топора становились все перебойчивее и реже, а вскоре мы настолько к ним притерпелись, что как-то невзначай возобновился давешний разговор.
– В общем, так оно, по всей видимости, и есть, – рассуждал Тараканий Бог, – именно что христианство с коммунизмом находятся в самой тесной связи и, безусловно, обеспечивают друг друга, вернее, обеспечивали бы, если бы имели место чистое христианство и истинный коммунизм. Конкретнее говоря: человеку, сознательно либо бессознательно стремящемуся исполнять заветы Иисуса Христа, и в голову не придет расправиться, скажем, с эсерами путем физического воздействия; с другой стороны, коммунист, вольно или невольно сознающий вторичность руководящей идеи, всегда будет действовать, опираясь на изначальные христианские ориентиры. Вот только хорошо бы лозунги поменять. «С Христом в башке, с наганом в руке» – разумеется, не годится. «С Христом в башке» – это бесспорно, однако что в руке-то, в руке-то что?!
– Да ничего, кроме нагана, и быть не может, – с недоброй улыбкой сказала Вера. – Как только у нас начинается борьба за правое дело, то сразу подай наган. А, вообще говоря, вы уже третий час пытаетесь соединить то, что, хоть тресни, несоединимо.
– Эх, голубка, – сказал Оценщик, – все-то соединимо, вплоть до гения с злодейством.
– Совершенно справедливо! – поддакнула ему Ольга. – Наполеон соединил «Свободу, равенство и братство» с завоевательными походами, шведы – частное предпринимательство и социализм, Фидель Кастро – бедность и первоклассную медицину.
– Во всяком случае, в России все абсолютно соединимо, – уточнил я; – например, непроходимая глупость и пылкая любовь к родине, высокие идеалы и терроризм. Наконец, в наше мрачное безвременье прекрасно соединились повальное, я бы сказал, всенародное воровство и та стилистика истинно русской жизни, которой только приходится изумляться. Ведь у нас, у русских и не совсем, что ли, русских, давно образовался внематериальный пласт жизни, совершенно особое бытие, практически недоступное прочим нациям, и оно прекрасно, оно до того прекрасно, что им следует гордиться, как гордятся курсом английского фунта стерлинга, канадскими урожаями зерновых, головокружительной карьерой и дворянским происхождением. У нас же женщины целыми днями поют под гитару, им нечего на ноги обуть, а они поют! У нас с полчаса поговоришь с каким-нибудь оборванцем, и можно со спокойной душой подниматься на эшафот! У нас тертые мужики способны плакать по пустякам, женщины стоять насмерть за своих «олухов царя небесного», нищие подавать милостыню, мотористы оспаривать Фейербаха! И все оттого, что мы люди, мы слишком люди, даже до неудобного, и душа-то у нас такова, что можно ее пощупать, и болит она кстати и некстати натурально, как голова.
– Ну, я прямо сейчас, как это говорят… прослезюсь, – ядовито сказала Вера и вдруг, действительно, прослезилась.
– Вот я вам сейчас расскажу один интересный случай, – вступила Ольга, – который свидетельствует о том, что у нас и вправду захватывающая жизнь, в том смысле, что она может захватить даже человека с дипломом Гарвардского университета. Подружка моя, Маринка Кухаревская, познакомилась на какой-то выставке с послом небольшой островной державы. Удивляться тут, в общем, нечему, потому что, во-первых, Маринка живет в Москве, во-вторых, этот посол ни одной выставки не пропускал, в-третьих, девка она – атас. Ну, значит, познакомились они, и завязался у них роман. Но что-то по дипломатическим приемам он ее особенно не водил, а все больше таскался к Маринке в гости. И как он к ней ни зайдет, вечно у нее на кухне торчат бородатые мужики, которые поют сугубую ектению, налегают на водку и толкуют о мировом значении русской мысли. Хотите верьте, хотите нет, а мало-помалу втянулся посол в это времяпрепровождение и водку пил безудержно, и сугубую ектению вместе со всеми пел – ему даже отдельную партию отвели, – и рассуждал о мировом значении русской мысли. И что особенно приятно, он необидчивый был мужик. Маринка ему говорит: «Всем ты, парень, хорош, одеваешься, упакован, как шах персидский, а души в тебе с гулькин нос. Сравнительно с русским бичем, тобой гвозди полагается забивать». «По-моему, – говорит посол, – это у вас белая горячка, а не душа». Маринка в ответ: «По-вашему, может быть, и белая горячка, а по-нашему – нормальное утонченное существо». В общем, дело дошло до того, что он у Маринки неделями пропадал, и даже через какое-то время его можно было встретить в пивном баре на улице Богдана Хмельницкого, и даже он один раз угодил в вытрезвитель – вот до чего дошло, то есть он фактически сбичевался. Мужики ему уже прямо предлагали попросить политическое убежище…
– Ну, и чем кончилось это дело, – спросил Оценщик, – поженились они потом?
– Какой там, поженились!… В конце концов этого посла объявили персоной нон грата и с позором выдворили из страны.
– Печальная история, – сказал я.
– Уж куда печальней, – согласился со мной Оценщик. – Только меня смущает этот, образно говоря, индифферентизм. Ведь нужно было как-то бороться за свое чувство!
– Ну что ты с ними будешь делать! – вскричала Вера. – И тут у них не обходится без борьбы! Да поймите вы, наконец, остолопы, что как только у нас начинается борьба – хоть за урожай, хоть за мир, хоть за всеобщую грамотность – то сразу пиши пропало! До семнадцатого года народ худо-бедно питался, судака за рыбу не считал, про очереди понятия не имел, но как только началась борьба за светлое будущее, то тут вам сразу и продовольственные карточки, и смертный голод на Украине, и спецраспределители, и торгсин!…
– Я уже не касаюсь того, – сказал Тараканий Бог, – что ради светлого будущего народа большевики вырезали его лучшую половину. Ну вот зачем они в январе восемнадцатого года расстреляли рабочую демонстрацию?!
– Тут-то большевиков как раз можно понять, – задумчиво сказал я, – ибо исходили они из мирового опыта революций. С прекраснодушной Парижской коммуной что сделали в 1871 году? А перестреляли на кладбище Пер-Лашез всех до последнего человека!
– Странно только, – вмешалась Ольга, – что большевиков ничему не научила диктатура Робеспьера, который – то есть Робеспьер – поплатился головой за свои варварские ухватки.
– Как раз диктатура Робеспьера их многому научила, – заметил я. – Робеспьер казнил по сто человек в день, и поскольку это число привело его к краху, большевики решили, что нужно казнить по тысяче. Интересно: а вообще, в принципе может обойтись революция без этой азиатчины и прочих кавалерийских выходок против элементарного чувства меры?!
Оценщик сказал:
– С точки зрения научного коммунизма, это уже получается, образно говоря, вредный идеализм, гнилая интеллигентщина получается, а не учение о победе пролетариата. Научный коммунист нам скажет: где же это видано, чтобы эксплуататоры без боя отдали власть? Дескать, ничем не улестишь буржуазию, никакими заповедями господа нашего Иисуса Христа, дескать, тут лишь на слово товарища маузера приходится полагаться…
– Да ведь в том-то вся и штука, – продолжал я, – что гражданскую войну начали не обобранные эксплуататоры, они-то по неизвестной причине почти смирились…
– Они, наверное, потому смирились, – перебила Ольга, – что сто лет ждали эту самую революцию, с восстания декабристов, да и сами, как это ни чудно, на нее работали, кто делом, кто словом, кто просто неприязнью к российскому бардаку.
– Очень может быть, – согласился я. – Так вот, гражданскую войну начали отнюдь не обобранные эксплуататоры, а сами революционеры, только иных мастей. Первый наш вандеец, атаман Каледин, как раз застрелился, а эсеры подняли восстание на Волге и совершили покушение на Владимира Ильича, из-за чего и разгорелся весь этот сыр-бор на целых четыре года! А ведь если бы не дикая политика военного коммунизма, не срамной казус с Учредительным собранием, где у эсеров было подавляющее большинство, не отмена свободы слова, с которой сжились уже даже крайние консерваторы, не поголовный отстрел петроградского офицерства, не беспардонные реквизиции, не матрос – министр иностранных дел, то, может быть, страна более или менее безболезненно вросла бы в социализм?… Да и что уж в нем, действительно, такого превратного, чтобы он не вязался с естественным порядком вещей? Ведь это когда Иванов с Петровым втыкают с утра до ночи, а Сидоров только подсчитывает барыши – не совсем нормально с точки зрения справедливости; когда же Иванов, Петров, Сидоров вкалывают как могут и получают то, что они заработали – вот это как раз нормально! Ну правда: чем нехорош социализм по идее, так сказать чистый социализм?!
– Да тем он и нехорош, – строго сказала Вера, – что никакой, ни чистый, ни дезинфицированный, ни самый что ни на есть стерильный социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, а отсюда, граждане, и разбой.
– Какой-то прямо заколдованный круг получается, – с печалью в глазах сообщила Ольга. – Наверное, правы азиаты: благо достижимо только внутри себя…
Тараканий Бог сказал, обратившись к Вере:
– А почему вы считаете, что социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, уважаемая Вера Викторовна?! Ведь социализм – это общинность, говоря по-русски, полная децентрализация, конфедеративность снизу доверху и коллективная собственность на средства производства, заметьте, не государственная – коллективная, как семейный автомобиль. А предельная концентрация власти нужна не тому, кому нужен социализм, а тому, кому нужна предельная концентрация власти.
– Вот именно! – сказал я. – До 1917 года у нас широкая общественность слыхом ни слыхивала ни про марксизм, ни про коммунизм, ни про его первую стадию – социализм, который невозможен помимо предельной концентрации власти, и, тем не менее, эта власть была предельно концентрирована, да еще в самом хамско-фашистском смысле. Деспотическая цензура – раз, беззаконие – два, огромный полицейский аппарат – три, подавление инакомыслия – четыре, гвардейский полковник на всесоюзном престоле – пять…
– На всероссийском, – поправил меня Оценщик.