14861.fb2
Стоявший перед ним мужчина, небритый, заросший, прямо-таки умирал от страха… Он через силу улыбнулся. Но те, кому предназначаются эти жалкие улыбки, никогда не видят их, не слышат молящих голосов…
Стоило Бакасу протянуть руку, указать на кого-нибудь пальцем, как солдаты хватали этого человека и отводили его в сторону. Конечно, Бакас старался отобрать тех, кто был причастен к движению Сопротивления, ориентируясь на поступавшие доносы. Но он никогда не проверял эти доносы, да с него и не спрашивали за ошибки.
Именно это внушало ему сознание странной власти над людьми.
Иногда он останавливался перед каким-нибудь человеком просто, чтобы помучить его. Глазки-бусинки Бакаса поблескивали в разрезах маски. Он молча наблюдал за своей жертвой, смотрел, как крупные капли пота выступали на испуганном лице, по которому пробегала судорога, прислушивался к замирающему дыханию несчастного. Его рука вместо того, чтобы даровать помилование, теребила пуговицу на пиджаке — так котенок играет с клубком ниток, катая его вокруг ножки стула.
Сейчас Бакас задержался возле худощавого рабочего в грязной расстегнутой рубахе, открывавшей его грудь, заросшую до самой шеи густыми волосами.
Не шевелясь, Бакас смотрел на него.
Он ясно видел, как на взмокшем от пота лице рабочего отражается душевная борьба, происходившая в нем, а взгляд выражает мольбу. Его расширившиеся зрачки искали в разрезах зловещей маски глаза-бусинки, пронзавшие насквозь. Глаза-бусинки — единственное, что выдавало в этом чудовище человека, с чем можно было войти в контакт. Несколько секунд Бакас ощущал наслаждение от этого взгляда, точно ласкавшего его. Потом лицо рабочего вспыхнуло ненавистью, а волосатая грудь заходила ходуном.
Немецкий офицер, младший лейтенант Ганс, наблюдал эту сцену. Он был совсем молод и не так давно в школе с восторгом заучивал наизусть стихи Гете. Но потом он предпочел пойти совсем по иному пути, заняться «чистой» наукой. В лаборатории у него была очень однообразная работа: все время те же самые химические анализы, определение удельного веса и содержания того или иного вещества в неорганических и органических соединениях и так далее. Он узнал, что цена человека, его органических веществ — два с половиной пфеннига. Так приблизительно определил он ее, если только не ошибся в расчетах. Все прочее — это красивые слова, а младший лейтенант Ганс в последнее время презирал их, особенно с тех пор, как была удостоена премии его небольшая статья под названием «Гипертрофическое ядро кровяных шариков у представителей германской расы». Вообще он всегда необыкновенно усердно выполнял свой долг. После окончания войны он собирался, конечно, вернуться в свою научную лабораторию. Подумывал даже о том, чтобы жениться, обзавестись семьей…
Костлявые пальцы Бакаса перестали вертеть пуговицу на пиджаке. Он дернулся, как паяц, и указал рукой на намеченную жертву.
Все давно ему опостылело.
Но тут в толпе раздался душераздирающий женский крик. И сразу зашумело, загудело в ночи людское море. Солдаты обрушились на женщин и детей, стали бить их прикладами. Били до тех пор, пока ропот не прекратился.
Младший лейтенант Ганс медленно шел по площади следом за Бакасом. Надо выбрать еще одного человека, и будет тридцать, как значится в приказе. Почему тридцать, а не десять или сто? Но ведь и в своей научной работе Ганс всегда придерживался указаний, которые давали книги: он наливал в пробирки определенную дозу какого-нибудь раствора, ни больше ни меньше. И никогда не ломал себе голову над лишними вопросами. Вот, например, сегодня он знал, что тридцать — это ежедневная доза, необходимая для истребления людей в этом огромном городе.
Вдруг в третьем ряду с края глазки-бусинки увидели зеленщика. Он стоял, засунув руку за пояс и устало опустив одно плечо. Можно было подумать, что он сейчас примется кричать: «Налетайте, люди, есть старый хрен… Налетайте, люди!»
Взгляд Бакаса задержался на франтоватых бачках и проборе зеленщика. И он указал пальцем на этого человека.
У того вырвался испуганный крик:
— Я зеленщик, мирный человек, вы же меня знаете!..
Но его схватили и поволокли прочь вместе с другими жертвами. Долго еще доносился его крик:
— Я Сотирис, мирный человек… Заступитесь за меня, люди…
Тридцать мужчин поставили к стенке и расстреляли из автоматов.
Бакас повернулся лицом к солнцу. Щеки его были чисто выбриты и припудрены тальком.
Фани завела патефон и стала одеваться.
Да, по правде говоря, это была презабавная история. И не потому, что на месте молодого зеленщика стоял теперь старичок в трауре, который никогда не расхваливал свой товар, нет, не поэтому. А потому что через два дня безбожница Фани связалась с другим красавчиком, заигрывавшим с ней еще с прошлого года.
— Просто смех берет, смех берет, — тихо пробормотал Бакас.
В это время в дверях дома на другой стороне переулка показался Павлакис, вооруженный погнутой вилкой. Он перебежал дорогу и нырнул во двор, где сидел Бакас.
— Эй, шалунишка! Улизнул от матери?
Малыш подошел к Бакасу и потянул его за штанину.
— Что это у тебя? — с улыбкой спросил Бакас.
— Ви-и-ка…
Бакас погрозил ему пальцем, тем самым, которым указывал недавно на выбранные им жертвы, и засмеялся.
— Подойди-ка, подойди поближе, Павлакис! — Вдруг судорога пробежала по его лицу. — Выключи патефон! — в бешенстве закричал он жене.
— Опять на тебя нашло?
— Выключи! Выключи! Выключи!..
Бакас бился в истерике, у него тряслись руки, голова.
— Хорошо, хорошо. Успокойся, — сказала перепуганная Фани.
Она выключила патефон и, закрыв дверь, продолжала одеваться, напевая что-то себе под нос.
Бакас откинул голову к стене, и лицо его стало опять бледным, безжизненным.
Павлакис выбежал в переулок. Он остановился перед маленьким домиком и стал царапать вилкой по воротам.
Бакас следил за ним. Ну и шалун! Все время крутится возле чужих дверей. Так, теперь он пытается забраться на скамейку! Вот непоседа! Вот егоза!
Над головкой мальчика свешивался плющ, который обвил побеленную стену дома и пустил бесчисленное множество корешков в ее трещины. С тротуара не было видно даже выцветшей черепицы на крыше, плющ закрывал весь дом.
Малыш боялся этого плюща. Его пугали, что в нем среди листьев живет змея. И теперь, наверно, Павлакис старался ее отыскать. Он тщательно осматривал зеленую шапку, полукругом свисавшую над ним. Но змея пряталась, конечно, в самой гуще листьев, куда не проникало солнце, и взгляд мальчика выражал испуг…
Плющ был диким. Летом, когда рядом разрасталась красивая жимолость, благоухали жасмин и сирень, он не завидовал им. «Они задаются, как глупые цикады, но в первый же холодный день исчезнут их аромат и прелесть, — думал он, с гордостью взирая на свою густую листву, презиравшую зиму. — У них век короткий, а я вечный».
Павлакис залез в канавку, прорытую во дворе, и принялся выкапывать цветы из жестяных банок, выстроившихся в ряд. Тут бабушка Мосхула услышала возню в канаве.
В это время она сидела обычно возле дома на скамейке, сгорбившись, сложив на коленях руки. Голова ее, повязанная платком, склонялась на одно плечо. Она не отрываясь смотрела на гвоздики, но не видела их. Бабушка Мосхула давно уж ослепла и могла теперь отличить только день от ночи.
— Опять ты здесь, постреленок? — добродушно заворчала она. — Оставь в покое цветы! За что ты, чертенок, их мучаешь?
— Момоннка! — закричал малыш.
— Сейчас Мимис занят. Потом…
— Момоника!
Павлакис хотел попросить у Мимиса, своего друга, губную гармонику. Утром Мимис дал ему поиграть на ней, и малыш своей музыкой и криком переполошил всех соседей. До сих пор Павлакис не мог забыть о гармонике.
Он вскарабкался на порог и попытался открыть дверь.