14861.fb2
В комнате Мимис, склонившись над столом, печатал листовки на самодельном гектографе. Солнце проникало сквозь закрытые ставни. Пучки лучей пробивались в каждую щелочку; солнечный свет золотил убогую мебель, покоробившийся деревянный пол, оживлял бледное лицо юноши.
Кровать с бронзовыми шишками стояла у стены, рядом с ней шкаф, против окон полочка с аккуратно расставленной посудой, застеленная чистой цветной бумагой, по краю которой был вырезан для красоты орнамент. Зеркало, вставленное в шкаф, равнодушно отражало бедное убранство комнаты.
Даже теперь, лишившись зрения, бабушка Мосхула поддерживала порядок в доме. С раннего утра хлопотала она, мела пол, вытирала пыль, ощупью проверяла, не сдвинулись ли с места стулья. Когда она не справлялась сама с какой-нибудь работой, то звала на помощь свою соседку, мать Павлакиса. Старушка держала кур и ухаживала за ними.
Бабушка Мосхула жила вдвоем со своим внуком Мимисом. Она считала, что жив ее сын, богатырь Черный, который во время малоазиатской катастрофы вынес ее на спине из горящего дома. Чтобы не отравлять несчастной последние годы жизни, ей сказали, что Черного угнали в Германию.
Старушка надеялась, что смерть пощадит ее до конца войны. Она ждала сына… Пусть сначала вернется он целым и невредимым, она прижмется лицом к его груди, вдохнет знакомый запах его тела, а там… там видно будет. Она до сих пор берегла у себя под кроватью высокие резиновые сапоги, в которых он ходил на работу…
Мимис устал. Последнее время по вечерам его мучил жар, а кроме того, у него онемела рука, ведь несколько часов подряд он работал не отрываясь. Сейчас он вылил из бутылки немного анилиновых чернил и стал подновлять поблекшие буквы оригинала.
Чтобы отдохнуть капельку, он разогнул спину. Ему надо еще выкроить время починить сломанный стул. Завтра рано утром здесь соберутся члены бюро местной организации Сопротивления, и всех их надо как-то рассадить.
Юноша задумался. На завтрашнем заседании он непременно попросит, чтобы его послали в горы к партизанам. Он объяснит причину своей просьбы. После расстрела отца он не может больше жить в городе. Хотя он и старается держаться, горе сломило его. Конечно, он целиком поглощен революционной борьбой, своей работой и повседневными заботами. Но ведь иногда он остается наедине с самим собой в комнате, где незримо витает тень расстрелянного отца. Куда запрятать его одежду, висящую в шкафу, его бритву или вырезки из газет, аккуратно наклеенные в ученические тетради? Как прикоснуться к этим реликвиям? Разве можно жить в окружении этих вещей? Наверно, другому на его месте удалось бы превозмочь свое горе. Да, мужчина должен быть более сильным, суровым, должен уметь сносить обрушивающиеся на него удары — иначе какой же он мужчина? Но возможно, из-за обостренной впечатлительности, отличавшей его с детства, или из-за горячей любви к отцу он до сих пор рыдает по ночам, точно ребенок, боясь, как бы не услышала бабушка. Ему надо уехать, необходимо срочно уехать. Завтра он попросит Сарантиса при первой возможности отправить его к партизанам.
В горах все иначе. Дни и ночи он будет с товарищами, все время в движении; там трудные условия, физическая усталость, ежедневные бои — все это закаляет людей, вселяет мужество в слабые души. В горах он, конечно, избавится от грызущей его тоски.
Пучки солнечных лучей венчали витавшую в комнате тень расстрелянного. Подперев руками голову, Мимис с грустью думал о влекущей его дальней дороге… Матери он не помнил. Отец был с ним всегда: во время детских игр, болезней и долгих мечтаний. Человек, который заботливо просиживал ночи у его изголовья, когда он метался в бреду, и проявлял беспокойство даже в том случае, если в палец ему впивалась колючка, этот самый человек научил его бороться за идеи рабочего класса. Он не колеблясь втянул сына в нелегальную работу, сопряженную с огромной опасностью. Чувство долга победило отцовский страх. Такое воспитание дал он сыну.
Теперь Мимис знал, что нежная пора детства минула безвозвратно. Нет, здесь он не мог больше жить, его преследовали воспоминания; друзья поймут его, когда он расскажет об этом. В горах обретет он душевное равновесие…
Вдруг в комнату ворвался ветер — это Павлакис широко распахнул дверь. Листовки разлетелись по полу. Вскочив с места, Мимис принялся их подбирать.
— Озорник, ты что наделал? Закрой скорей дверь! — закричал он.
— Момоника! Момоника! — верещал Павлакис, прыгая по комнате.
— Ну и озорник!
Мимис посадил мальчика к себе на колени, они поиграли немного на губной гармонике, посмеялись, сделали из бумаги красивую лодку. Потом малыш заскучал: ему захотелось снова побегать по улице.
— Иди к свой маме, капитан Вихрь, — сказал Мимис, закрывая за ним дверь.
Во дворе Павлакис увидел листовку, прибитую ветром к кустику жасмина. Он стал звать своего друга, чтобы отдать ему эту бумажку. Но никто не услышал, не понял его детского лепета. Бабушка Мосхула, углубленная в созерцание яркого весеннего дня, который представлялся ей туманным и мутным, повернула к малышу голову.
— Чего тебе опять надо, чертенок? Чего ты шумишь? — спросила она.
Мальчик ничего не ответил и убежал со двора.
Взгляд Бакаса остановился на Павлакисе, показавшемся в воротах на другой стороне переулка. Малыш несся вприпрыжку, размахивая листком бумаги.
Фани была уже одета, надушена. Она торопилась. Дружок ее, наверно, извелся, дожидаясь ее у кино.
— Я ухожу, Андреас. Смотри не забудь закрыть окно. Ключ оставь там, где всегда, — сказала она мужу, который даже не взглянул на нее. — До свидания, — весело крикнула она и, выходя из калитки, впустила во двор Павлакиса.
Она шла по тротуару, покачивая бедрами. Соседка при виде ее насмешливо улыбнулась. На углу дремал старичок в трауре, сидя возле лотка с овощами. Стояла необыкновенная тишина, казалось, все погрузилось в послеобеденный сон.
Павлакис терся о колени Бакаса, тянул его на волосы, за нос, теребил пуговицы на пиджаке. И когда Бакас, наклонившись, прижался щекой к личику ребенка, его взгляд упал на листок бумаги. Малыш не успел весь его смять, и наверху ясно различались крупные буквы: «ГРЕЧЕСКИЙ НАРО…»
Бакас осторожно взял из рук мальчика листовку и стал ее изучать. Свежая типографская краска пачкала пальцы. Листовка, конечно, была только что отпечатана. При этой мысли он вздрогнул. Вообще его нельзя было удивить подобными вещами, но то, что листовка была свежей, поразило его. Он точно увидел перед собой врага, ощутил на своем лице его горячее дыхание. Бакас вчетверо сложил бумажку и спрятал ее в карман пиджака.
— Нельзя, плутишка, не тяни меня за уши, — сказал он.
Васо, мать мальчика, выйдя на улицу, закричала:
— Павлакис! Павлакис!
Бакас взял малыша за руку и довел до ворот.
— Вот он, Васо. Господин нанес нам визит, — пошутил он.
Павлакис перебежал дорогу.
Глаза-бусинки Бакаса остановились на ограде и домике, увитом плющом.
Плющ — дикое растение. Бережно окутывая и закрывая собой этот домик, он издавна защищал его от бурь. Только обрубив топором его крепкие плети, можно было погубить его и разлучить с домом.
На другое утро весеннее солнышко пригревало так жарко, что Перакис впервые в этом году вышел на улицу без пальто. С час назад Каллиопа исчезла из дому, захватив узелок с чистым бельем. Через приоткрытую дверь спальни полковник видел, как она гладила это белье, торопясь куда-то.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как он выгнал Георгоса из дому, тяжелых месяцев, тянувшихся, как долгие годы. Полковника преследовали мысли о сыне, и ему становилось легче лишь в те немногие часы, когда сон притуплял все его чувства. «Как он живет? Где ночует? — думал он. — Какие опасности ему угрожают? Эту овцу, мою супругу, только одно и тревожит, есть ли у него во что переодеться, не похудел ли он. А на прочее ей наплевать…»
Перакис давно уже убедился, что Каллиопа видится с Георгосом. Когда она возвращалась домой после своих неожиданных отлучек, он всегда встречал ее в передней. Никогда ни о чем не спрашивал — дьявольское упрямство точно лишало его дара речи, — но, весь обратившись в слух, жадно ловил каждое ее слово.
— Знаешь, Аристидис, тут одна соседка встретила нашего мальчика…
— Гм! Да? — дрожащим голосом произносил он.
— У него все в порядке. Он кланялся нам…
Каллиопа растерянно замолкала, в замешательстве глядя на мужа. Ей хотелось подробно рассказать о сыне, но, скованная страхом, она не могла произнести больше ни слова. Никогда не ожидала она от своего Аристидиса такого жестокого поступка. Порой ею овладевали сомнения, знает ли она по-настоящему человека, с которым прожила столько лет вместе.
Полковник теперь уже не будил жену чуть свет и не обращал внимания на пыль, скапливающуюся на мебели. Как ни странно, он чувствовал себя виноватым перед женой. И когда они подолгу просиживали молча вдвоем, — она теперь почти не разговаривала с ним, — сознание собственной вины особенно сильно мучило его.
По вечерам они сидели, как обычно, в плетеных креслах у окна. В столовой. Каллиопа, конечно, всячески заботилась о муже, варила ему целебный отвар для желудка, в зимние холода закутывала пледом ноги, потому что во время войны печь в доме не топилась. Но если прежде она изводила его своей болтовней, то теперь молчала, точно воды в рот набрав.
Иной раз, когда он углублялся в чтение старой книги о Балканских войнах, Каллиопа внимательно изучала его лицо. Мягкие седые волосы, густые брови были у него такие же, как прежде, но взгляд стал задумчивым, непроницаемым, и лицо утратило прежнюю суровость, от него веяло теперь библейской мудростью и кротостью.
И вот однажды вечером — может быть, виновата была боль в коленях, становившаяся невыносимой при смене погоды, — Перакис почувствовал, что не в силах больше выносить молчание жены.
— Почему, Каллиопа, ты рта не раскрываешь? — раздался его робкий, жалобный голос, напоминавший стон раненого животного. — Можно подумать, что тебя донимает зубная боль. Почему ты молчишь? Войну мне объявила? Неужели тебе не жалко меня, несчастного?
Сначала Каллиопа, растерявшись, не знала, как ей вести себя.
— Ох, Аристидис! — наконец пролепетала она. — Чего ты добился своим упрямством? Дети несут в своей душе нечто такое, о чем мы даже не подозреваем. Они вступают в мир, непохожий на наш… Чего ты добился?
«Ах, Каллиопа, Каллиопа! Опять развязался твой язычок. Может, ты уговоришь сына вернуться домой?» — думал в то утро полковник, медленно шагая по краю мостовой.