14869.fb2
- Мы их, матри, сынок, и сами толком не знаем, - вместо деда отвечает баба Ганя. - Откуда-то они из поселка, летось купили этот дом, да и переехали... Ни они к нам, ни мы к ним. Так, здрасьте - до свидания иногда и все...
- Я оставлю вам приглашение для них, будьте добры, передайте из рук в руки... иначе с меня голову по самые пятки снимут! Или стипендии лишат.
- Айда, давай, - посмеиваясь, забрал приглашение дед Агей. - Он по утрам завсегда дрова в избу несет - крикну поверх забора, передам...
Алексей ушел от стариков успокоенный, но не совсем. Для верности решил подключить соседку с другого боку. В Куренях все друг о друге знают, не осталась для Алексея тайной житейская история этой самой соседки с проворными, озорными глазами. Муж ее был бакенщиком на Урале, опытным бакенщиком, даже на войну его не брали - за бронью сидел. А насчет брони хлопотал какой-то важный начальник из пароходства. Хлопотал потому, что - и смех и грех! - влюбился в жену бакенщика. Ему б лучше в таком случае спровадить мужа, а он ему - бронь. Болтали, будто такое условие начальнику жена бакенщика поставила: будет бронь - будет и любовь моя! Муж - на бакены, а он - к ней, муж - на бакены, а он - к ней. Говорят, бывало, и заставал, да как-то полюбовно все обходилось, миром. На подначки бакенщик, болтают, вроде бы нисколько не обижался, дескать, не убудет, мол, от того море не запоганится, что пес полакал...
Да опять же - смех и грех! В день, как объявили окончательную победу над фашистами Германии, бакенщик напился, пошел в пароходство и до полусмерти избил того пса-начальника. Дал волю своим рогам!
Когда Алексей спросил, где муж, вносить ли его в списки избирателей, Порфирьевна маленькими хищными зубками блеснула: "В командировке он! На пять лет..." - и крутнула глаза на портрет в тисненой картонной рамке - с него угрюмо смотрел щекастый мужик, стриженный под ежа. Рогов Алексей не заметил.
"Паразит, трус, гад!" - так костерил его Алексей в мыслях. Ведь "хоша" он и в "командировке", а все ж целый, живой. Порфирьевна уверена, что к октябрьским праздникам он вернется по амнистии.
Через дорогу от Порфирьевны живет в мазанке ее ровесница, которую не по отчеству зовут все, а просто тетя Паша. Тете Паше тридцать пять годков, да выглядит она на все пятьдесят с хвостиком. Хлебнула лиха в войну! И сейчас хлебает. Еще бы: на руках шесть голодных гавриков от пяти до тринадцати лет. Посмотришь - лицо простенькое, худенькое, не обратил бы внимания, но глаза... Больно, жутко смотреть в ее вдовьи выплаканные глаза. В них, кажется Алексею, сосредоточилась вся скорбь матерей и жен России.
Муж у Паши был первоклассным капитаном буксира на Урале. Лучше бы ему дали бронь! Под Сталинградом в его бронекатер угодила тяжелая бомба... Ей бы его, Алексея, любовные заботы! Сказала б: дурью маешься, парень... А может, и не сказала бы? Даже наверняка - не сказала бы. Разве она не была молодой? Разве она никогда не любила? Осудить может лишь тот, кто никогда сам не любил.
Порфирьевна оказалась более осведомленной соседкой, чем дед Агей с бабой Ганей. На Алексеево "служебное" возмущение затворничеством Старцевых она тихонечко посмеялась:
- Шабер пуще огня Порфирьевну боится! Возьму и сшибу его супружницу с панталыку. Баба-т она, я те дашь, красивая. А он... - И Порфирьевна пренебрежительно мотнула рукой. - Знаешь, где он работает? Черпаем в санобозе. Деньгу агроме-е-енную зачерпывает, в достатке холит Натальюшку. Я б на ее месте!.. - Вновь сквозь мелкие стиснутые зубы сыпнула смешком. - Он же по ночам с бочками, а она одна средь двух подушек. Взвыть можно в ее-т годы!
Алексей с оценивающим, более пристальным любопытством посмотрел на Порфирьевну: да, у пароходского начальничка губа не дура! Говорят, сорок лет - бабий век, сорок пять - баба ягодка опять. Порфирьевна и в пятьдесят останется ягодкой! Ну, а сейчас, в три с половиной десятка... Нет-нет да и распахнется вроде бы невзначай байковый пестрый халатик, дескать, глянь - не ослепни, холостой, вона какая ножка у бабоньки, вон какие коленочки, какие роскошные, лакомые, как спелые дыни, груди, вся-то я наливная, сытенькая, а талия-то, талия, видишь, экая дивная? Тонкая, вперехват. А черная бровь примечаешь, как зовет, играет?..
Пропади ты пропадом, ведемка заполошная!
- Поручение я твое выполню, агитатор, - со вздохом разочарования обещает Порфирьевна. - В ее собственные руки отдам приглашение твое.
- Не мое, - рассердился пойманный Алексей, - а агитпункта! И не ей одной, а обоим!
- Ладно уж, ладно, - примирительно блеснула зубами Порфирьевна и проводила его до самой калитки.
"Вот сволочная баба! - с веселым негодованием думает о ней Алексей, шагая прихрамывая к своему обрыдлому общежитию. - Попади на ее хорьи зубки расчирхает до косточек, перышки полетят!.."
При всех своих прелестях она все же не застила ему Натальи, нет. А за обещанную помощь - спасибо!
Семь вечера - это еще светло по мартовскому времени. Главная улица, на которой двухэтажное управление пароходства, хорошо просматривается и влево, и вправо. Под сапогами хрумкает подмерзший водянистый снег, лужи иглятся, на макушке клена вертится и старчески хохочет сорока, поглядывая на Алексея. Алексей обзывает ее бабой-ягой, запустить бы в нее чем-нибудь, да нет времени: голова Алексея повернута в сторону Куреней- не идет ли Наталья.
А Наталья не шла. Остальной народ дружно правил к пароходскому клубу. Уже прошли дед Агей с бабой Ганей, уважительно поклонились своему агитатору, а у него не хватило духу спросить, отдали ль они приглашение Старцевым. Прошла в клуб и тетя Паша, закутанная шаленкой по самые глаза, тоже поздоровалась. Здоровались, кланялись, проходили в ворота другие избиратели. Но только Порфирьевна, кажется, поняла, отчего это топчется перед пароходскими воротами агитатор, отчего это болезненно пылают его щеки и высохли, шелушатся губы.
Остановилась перед ним, вынула руку из меховой старомодной муфты, сдвинула со рта платок.
- Ждешь, агитатор? - спросила, а в глазах танцует насмешка. - На меня не греши, бумажку твою в собственные руки отдала. Обещала прийти.
- Не знаю, о ком вы конкретно... Я многих жду. Моя обязанность такая.
С крыши отвалилась длинная тяжелая сосулька и, сея искры, шумно грохнулась у их ног, брызнула голубыми осколками.
- К счастью, - засмеялась Порфирьевна и, снова надвинув платок на рот, ушла в клуб.
"К счастью только посуда бьется", - хмуро подумал Алексей, но тут же понял, что права Порфирьевна, что счастье и впрямь не объехало его на кривой бударе: правой стороной улицы, прижимаясь к тени домов, торопливо шла Наталья. Одна шла! На ней знакомая Алексею шелковая зеленая шаль, шубка с белой меховой оторочкой по подолу и рукавам, новенькие, домашней катки валенки с галошами. Кольнуло: хорошо одевает свою жену "золотовоз" Старцев! Наталья никого не видит, никого не слышит, боится оскользнуться на обледенелых кирпичах тротуара.
Но вот-вот вскинет она свои зеленые глаза, вот-вот. И что тогда? Дух из тебя вон, Алексеюшка, вот что тогда! И вдруг захотелось спрятаться, сгинуть: что, если холодно кивнет и пройдет мимо? Что, если презрительно усмехнется: ах, это вы, ухажористый, пошловатый студент? Тот самый, что ломился в запертые ворота к замужней женщине! Что тогда? Тогда? Тоже - дух вон!
Таким вот паникером оказался Леха Огарков. Стыд-срам! Отделенный непременно на смех поднял бы.
Вероятно, она давно его узнала, поэтому не подняла глаз даже рядом, намериваясь повернуть во двор, где был клуб. Повернуть - и все, ни слова, ни взгляда, словно пустое место.
- Здравствуйте, Наташа, - Алексей загородил ей дорогу.
Испуганный рывок ее темно-русых длинных бровей, и глаза их встретились на мгновенье, свои она сейчас же отвела в сторону, прикусила губу. Губы ее обметаны волдырчиками и язвочками лихорадки. Алексей обрадовался: "Болела! Поэтому не отворяла ворот..." Принимал желаемое за действительное. Без надежды нет и не будет у людей жизни.
- Здравствуйте, - с запинкой ответила она, а глаза по-прежнему в сторону, густые ресницы подрагивали. Наконец вскинула смятенный взгляд, тихо попросила: - Пропустите меня, пожалуйста...
Это слепой ничего не прочитал бы в ее взгляде, Алексей же чуть не пританцовывал, идя вслед за ней в клуб: "Ура и ура, я не безразличен ей! Наша берет, ура и ура..."
Длинный низковатый клуб переполнен, гудит разговорами в ожидании начала собрания. В задних рядах тайком покуривают, щелкают семечки, стоит запах махорки, тройного одеколона и пронафталиненных одежд, надеваемых по редкому случаю.
Настроение у всех праздничное. Хорошее оно и у Алексея, но не настолько легкомысленное, чтобы пробираться вслед за Натальей в передний ряд, где были свободные места. Остался у порога, приткнувшись плечом к стене. Отсюда отлично видна севшая возле прохода Наталья. За весь вечер, как показалось Алексею, она ни разу не шелохнулась, не повернула головы, сидела прямо, глаза - на сцену, только на сцену. Так сидят стеснительные люди, когда знают, что за ними наблюдают.
Скорей бы собрание кончалось! Алексей не слышал слов доверенных лиц о кандидатах в депутаты, выступлений самих кандидатов, лишь автоматически аплодировал вместе со всеми, когда нужно было, лишь отмечал, что собрание вот-вот кончится, что концерт самодеятельности запланирован небольшой, что совсем скоро он, Алексей, снова будет рядом с Натальей, будет провожать до самого ее дома. Фунт терпенья, Лешенька, - пуд удачи!
Наталья шла быстро-быстро, чуть ли не бежала. "От судьбы не убежишь, лапушка! - знающе, с вызовом думал Алексей, поспешая рядом. - За воротами не спрячешься, закрытые ставни не спасут..."
До Натальиного дома не близко, они прошли уже полпути, но все еще ни словом не обмолвились. На тротуаре попадались подзамерзшие лужицы, Наталья с одной стороны обходила их, Алексей - с другой. Оба смотрели под ноги. Можно было подумать, что идут поссорившиеся муж с женой. Но смотреть на них, собственно, некому, в маленьких городах ночь наступает раньше, чем в больших: одиннадцать вечера, а навстречу - ни души. Во многих домах уж и огни потушены. Кресты Старого собора почти достают до высокой луны, под ней сверкают сосульки, слюдянисто блестят лужи, тени она кладет резкие, холодные. Черные, оттаявшие за день деревья зябко ежатся, покряхтывают.
Вон уж и нахмуренный дом Натальи захлопнулся ставнями, словно ему обрыдло на белый свет глядеть. А они так ничего и не сказали друг другу.
Внезапно она остановилась, вскинула на него глаза:
- Зачем вы меня преследуете? Зачем я вам? У меня муж...
Не было в глазах смятения, незащищенности, какие видел в то мгновенье, когда она подошла к пароходству и он заступил ей дорогу. Сейчас и в них, и в голосе ее были раздражение, даже злость. Алексей молчал.
- Я прошу тебя... оставь в покое...
О, это уже другое дело! Не просьба, а мольба, боль. Ну и что? Отпустить? Пожалеть? Посочувствовать? А зачем? Зачем?! Пусть живет с тем, наверняка нелюбимым? Без любви, да зато сытно, в достатке? Значит, грош цена ей, ее чувствам, если они есть. Как, как понимать тебя, Натальюшка?
Эх, пан или - пропал!
Алексей сграбастал Наталью, целовал в губы, в щеки, в глаза. Отделенный когда-то говорил: "Перед женщиной не трусь, женщины не любят робких. Женская логика - никакой логики. Почему? Если ты ее сгребешь в объятия и поцелуешь, она сладко охнет и скажет: "Нахал!" Если ты этого не сделаешь, она с презрением подумает: "Тюфяк, теленок!" Лучше быть нахалом, Леха".
Алексей не считал себя нахалом, честное слово, не считал, - любил он Наталью. Именно это - "Люблю, люблю, люблю!" - шептал, вышептывал ей сквозь поцелуи, сквозь ее осыпавшиеся на щеки волосы, сквозь смеженные ее глаза, именно это - "Не отдам, не отдам, не отдам!" - должна была знать, слышать, понимать Наталья и не отворачивать лицо, не отталкивать Алексея, не вырываться из его объятий. Конечно, если он ей не противен, не безразличен, да он и не поверит, не поверит, что - противен, безразличен, не поверит, нет, нет, нет. Тогда, когда в горнице взял ее за руки, когда возле пароходства заступил ей дорогу, он увидел, понял, почувствовал: не безразличен, не безразличен, не безразличен!
И наконец Наталья обессиленно положила на его грудь голову и руки, а он распахнутой шинелью окутал ее узкие плечи и губами, лицом уткнулся в теплынь ее густых волос, с которых сбилась шелковая татарская шаль, вдыхал их запах и млел, мечтал: никогда не кончайся, миг этот!
Но рыкнула где-то рядом калитка, залаяла собака, на колокольне завозились, взбулгачились галки, долгим, чуть слышным стоном отозвалась старая медь колокола, тронутая крылами.