149245.fb2
- Я всегда хожу прямо.
Урок продолжался, а я все глядела на этого мальчишку, который привык ходить прямо.
Когда опять зазвенел звонок, Андрей повернулся к Ивашкину, протянул руку и сказал как ни в чем не бывало.
- Прыгай!
Поколебавшись долю секунды, Степа принял руку и, опершись на нее, легко спрыгнул со шкафа.
- А ему ничего за это не будет? - спросила дежурная Соня. - За то, что он на шкаф влез?
- Давай надерем ему уши, - ответил Андрей.
...Мы увиделись с ним только вечером, дома.
- Ты молодец, - сказала я, - ты здорово придумал - не обращать на него внимания.
- Это не я придумал. Это придумал Семен Афанасьевич. Я всегда до смерти хотел его удивить, а он никак не желал удивляться.
* * *
Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Лючии Ринальдовне Веткиной.
Милая Лючия Ринальдовна!
Большое спасибо за письма, они меня в госпитале вот как поддерживают. Плечо заживает, не беспокойтесь, это я Вам уже недавно писал. А вдогонку пишу потому, что у меня для всех вас новость.
Проснулся нынче и ушам не верю, кто-то в палате поет:
Скворец - в скворешнике,
Орех - в орешнике,
А мы живем теперь
В своей Черешенке!
Меня словно подкинуло. Эй, кричу, кто тут черешенский? А он тоже глаза вытаращил. "Левка!" - кричит. Словом, Борис Тамарин. Ничуть не изменился. Какой пришел тогда с письмом от Антона Семеновича - помните? - такой и теперь.
Вы, верно, думаете, что он и правда в Москве у тетки остался, когда наш дом эвакуировали. А он, черт такой, все эта придумал, чтобы удрать на фронт. Надеялся от Семена Афанасьевича не отстать: С. А. ему про фронт и думать не велел, а он все-таки сделал по-своему. Лихой парень, даже партизанил. Ранение у него легкое, скоро опять будет воевать.
Ну, удивил я Вас? То-то!
Борька - первый, кого я из наших встретил. Хорошо, а то я так по своим соскучился!
Лючия Ринальдовна, а если женюсь, пойдете ко мне жить?
Всем от меня большой привет, а Вас целую.
Ваш Лев Литвиненко.
* * *
- Что мне делать с Зикуновым? - спросила я.
- Любить, - ответил Владимир Михайлович.
Любить... Вот, может, потому я и не нахожу ключа к Зикунову, что не люблю его. Я постоянно казню себя за эту нелюбовь. Я знаю, что не вправе не любить. Не любя, ничего не добьешься. Когда-то я попрекала Сеню, что он не со всеми ребятами одинаков, а сама... Но как скажешь себе: люби! И скажешь, да что толку...
Я много думаю о нем. Пожалуй, даже больше, чем о других. Когда смотрю на это бледное, в кулачок личико, на бледные, молчаливые губы, похожие на прорезь в копилке, когда встречаюсь с невеселым, тотчас ускользающим взглядом, мне и тревожно, и жалко мальчишку. Но жалеть - совсем, совсем не то, что любить. И часто я ловлю себя на мысли: эх, отыскались бы его родные... Взяли бы его от нас, что ли! В этой мысли я никому не признаюсь. Но с собой что же лукавить..
Он живет своей, неизвестной мне жизнью. Он постоянно чем-то занят. Сделав уроки, неслышно ходит среди, ребят, от одного к другому - заглянет в тетрадку, перевернет страницу учебника. "Чего тебе?" - спросят его. Он отойдет, не ответив. Он ни с кем не дружит. Ни разу я не видела, чтоб он горячился, спорил. Говорил негромко, полушепотом.
Когда к нам приехали ленинградцы, я приметила: Зикунов вот так же подойдет то к одному, то к другому и все о чем-то шепчет. Чаще, чем с другими, он говорил с Гришей Лебедевым. Гриша - угрюмый, нелюдимый. Глядя на него, я вспоминала Тёмины слова: "Один мальчик... неважно, кто... просто один мальчик должен был делить хлеб и себе взял больше, и Сереже дал больше, а другим меньше..." Теперь я не сомневаюсь: Тёма говорил о Грише.
Гриша, видно, сильнее других измучен голодом, тяжелее переносил его. Он глух, равнодушен ко всему, кроме еды. Ребята отводят глаза, когда он садится за стол. Стыдясь и мучаясь, он не может сдержать себя и ест торопливо и словно бы воровато, будто страшится, что у него отнимут. Не спрашивая, ему подливают по второму и третьему разу суп, накладывают побольше каши. Ленинградцам полагается двойная порция хлеба - и трудно видеть, как Гриша сгребает свой кусок и сует в карман, чтоб немного погодя съесть где-нибудь в углу.
- Что связывает его с Зикуновым? Не могу понять, - сказала я однажды Андрею.
- А я, кажется, понимаю. Не ручаюсь. Но почти уверен, что понимаю.
Вскоре после этого разговора я поднялась наверх, в свою каморку, и застала там Андрея и Велехова. Велехов стоял, чуть подавшись вперед, вот-вот прыгнет, и голос у него был хриплый, злой:
- ...а я ему кто - батька? Мамка? Или, может, нянька.
- Уж не знаю, кем ты ему там приходишься, - сухо ответил Андрей. - А все же пускай Зикунов оставит Лебедева покое. Иди.
Велехов круто повернулся и, не поглядев на меня, вышел.
- Что случилось? - спросила я Андрея.
- Не сердитесь, Галина Константиновна, что я стал говорить с ним, не сказав вам. Я хотел увериться.
- И что же?
- Все очень просто. Зикунов подкармливает Лебедева и обирает его.
- Нет?! Вот бы никогда... никогда бы в голову не пришло.
- И не должно это приходить вам в голову. Я - другое дело. Я на своем веку всякого повидал, да и сам был хорош.
Когда ребята собрались к ужину, в столовую вошел Андрей.
- Тёма, - спросил он, - где твой кавказский пояс? Тёма встал, но ничего не ответил.