14933.fb2
Когда Илья Томов очнулся, его охватил страх: ему казалось, что он слеп или погребен заживо. Было непроницаемо темно и неправдоподобно тихо. Он приподнялся и, вскрикнув от боли, пронзившей все тело, снова распластался на каменном полу.
— Заткнись, скотина!
Человеческий голос, донесшийся откуда-то сверху, несколько успокоил Илью. Преодолев боль, он все же приподнялся, ладонями ощутил, что лежит на холодном и влажном полу. Сверху пробивалась едва заметная узкая полоска желтоватого света. «Мерещится?» — подумал Томов и, чтобы убедиться, что это действительно свет, зажмурил поочередно один и другой глаз, потом закрыл и открыл оба. Понял, что находится в неосвещенном помещении. Сухим, шершавым языком он нащупал в левой стороне полости рта два вспухших гнезда вместо зубов; провел языком по правой стороне — и здесь было пустое местечко. «Выбили… Сволочи! Но жив. Жив!» — прошептал он и почувствовал, что губы стянуты плотной коркой запекшейся крови. Лицо горело, словно с него содрали кожу. Трудно было дышать: казалось, что внутри все оборвалось и едва держится на тоненькой ниточке. Томов попытался лечь на бок и не смог — опять пронзила острая боль. Перед глазами замелькали блестящие черные лакированные сапоги низенького подкомиссара, который на допросе топтал и бил его ногами.
«Что же произошло? И как быть дальше?» — пытался Илья Томов восстановить в памяти весь ход событий и сделать какие-то выводы, но возникавшие мысли то и дело уводили его в сторону от главного. Он отчетливо вспомнил подпольное собрание в доме кузнеца на окраине, около известной во всем Бухаресте казенной бойни. В тот вечер механик Захария Илиеску говорил о русских революционерах, и Томову особенно запомнился рассказ об одном из них. Его тоже били, пытали, а он, истерзанный, объявил голодовку. «…И выстоял!» — подумал Илья. Мысли его обратились к товарищам по подполью. «Знают ли они, что со мной стряслось, и как отнесется к этому Захария Илиеску?» Потом он вспомнил родной дом. Хотел представить себе, как истолкуют в Болграде, небольшом городке на юге Бессарабии, весть об его аресте… «А что я говорил? Босяк рано или поздно попадет в острог!» — будет злорадствовать бывший хозяин Томова, господин Гаснер. «Поехал учиться на авиатора, а угодил за решетку префектуры…» — скажут бывшие соученики Ильи по лицею.
Невероятная злоба охватила Томова. Он понимал, что матери теперь прохода не дадут на улице. Со всех сторон только и будут кивать в ее сторону да шептать: «Слыхали? Посадили! Ну конечно, наломал дров, сигуранца и арестовала… Уже в каталажку заточили!»
Лязг ключей, звон железного засова прервал поток мыслей. Скрипнула дверь, и тусклая полоса света упала на пол, скользнула по стенам. Томов успел заметить, что лежит на бетонном полу, что в камере нет ни единого окна. Сверху послышался хриплый голос:
— Вставай! Выходи…
В дверях, к которым вела короткая лестница, стоял полицейский.
— Вставай, слышь?! — грозно повторил он и перешагнул через порог.
Томов приподнялся, но встать не смог. Закружилась голова, боль обожгла все тело, и, обессиленный, он снова свалился на пол.
Полицейский тотчас же спустился по ступенькам и, извергая поток ругательств, схватил Томова за локоть, рванул вверх и потащил к выходу. С трудом добрели они до уборной. Здесь полицейский мастерски запустил заскорузлую ручищу в шевелюру арестованного и резким движением сунул его голову под струю ледяной воды. Озноб пробежал по телу, еще сильнее заболели раны на лице, но в то же время Илья почувствовал некоторое облегчение: уменьшилось головокружение.
После короткой процедуры «приведения в порядок» полицейский повел Томова по узкому, казавшемуся бесконечно длинным коридору. Наконец они миновали еще какое-то затемненное помещение и вошли в уже знакомый Илье «кабинет». Здесь были те же чины полиции, которые днем арестовали его, а потом вели допрос. Высокий, с болезненным лицом пожилой комиссар, сидя на стуле, рылся в железном шкафу; второй — подкомиссар, приземистый, с прилизанными на пробор черными как смоль волосами, ерзал на подоконнике замурованного окна. Он глубоко, с наслаждением затягивался сигаретой в позолоченном мундштуке и искоса свирепо поглядывал на арестованного.
Томова посадили на табурет посреди небольшой грязной комнаты, напоминавшей герметически закрытый сейф. Положив, как заведено в таких случаях, ладони рук с растопыренными пальцами на колени, Илья уставился в дощатый пол.
Вдруг оба — комиссар и подкомиссар — как по команде, вскочили со своих мест и, опустив руки по швам, вытянулись в струнку.
В комнату вошел и направился к обшарпанному письменному столу слегка сутулый человек в коричневом элегантном костюме с черной лентой поперек левого лацкана пиджака. Днем на допросе голос этого человека показался Томову знакомым, но он никак не мог вспомнить, где и когда его слышал.
Окинув недобрым взглядом арестованного, вошедший зло бросил:
— Когда входит господин шеф, арестованный обязан встать. Здесь не кабак!
Стоявший позади полицейский чувствительно ткнул Томова кулаком в спину. Морщась от боли, Илья поднялся. Снова, как во время первого допроса, он стал вспоминать, где и при каких обстоятельствах слышал этот сипловатый голос, необычную манеру говорить — монотонно, без отчетливых интонаций. И Томов вспомнил… У него перехватило дыхание. «Невероятно! Неужели это он помог тогда в гараже Захарии Илиеску избежать ареста? Но ведь, судя по всему, он тут большая шишка!.. Как же это?..»
Томов снова внимательно осмотрел господина шефа. На мгновение его взгляд задержался на черной муаровой ленте, перетянувшей лацкан пиджака. Траурная… И тотчас же из множества мыслей возникла догадка: «Солокану! Неужто в самом деле он?»
Томов не ошибся. Это действительно был Солокану — инспектор генеральной дирекции сигуранцы бухарестской префектуры. Этот страж порядка славился фанатической жестокостью. Легионерский «тайный совет», прибегая к всевозможным ухищрениям, решил натравить его на компартию, скомпрометировав ее прежде в глазах общественности, а заодно свести с инспектором и свои давние счеты. Таковые у них имелись…
На границе с Советской Россией легионеры учинили очередную провокацию. План был разработан до мельчайших деталей «тайным советом» легионеров и одобрен Берлином. В качестве исполнителя был избран некий студент, однокурсник дочери инспектора сигуранцы Солокану, одно время принимавший участие в легионерском движении, но впоследствии разочаровавшийся в его «идеалах».
Студенту предложили пригласить дочь инспектора Солокану в кино. Студент отказался. Тогда ему напомнили о «присяге верности движению», которую он принес «капитану», и о том, что нарушение этой присяги карается смертной казнью. Студент согласился, и в тот же вечер, после того как его видели в кино с дочерью Солокану, ее труп был найден в окрестностях Бухареста. А студент, ничего не зная о случившемся, сидел в ресторане Северного вокзала в ожидании последнего приказа, выполнение которого, как было обещано в соответствии с «законом» легионеров, освободит его от необходимости впредь соблюдать присягу движению.
Представитель легионеров не заставил себя долго ждать. Студент был несказанно удивлен и даже польщен тем, что этим представителем оказался сам Николае Думитреску — один из вожаков движения, не без основания рассчитывавший в недалеком будущем стать главой государства, а пока прославивший себя участием в убийстве премьер-министров Румынии Иона Георге Дука и Арманда Калинеску. Что же касается приказа, который студент с подобострастной готовностью выслушал из уст самого Думитреску, то выполнение его показалось ему совсем не сложным и абсолютно не рискованным… Он-то ведь знал, что многие легионеры получали приказы членов «тайного совета» Николае Думитреску и Хории Симы, выполнение которых заведомо обрекало их на гибель.
Преисполненный чувства гордости за оказанную ему высокую честь и испытывая угрызения совести из-за своего отхода от «национального движения за спасение страны от франкмасонов», студент, как прежде, воспылал решимостью самозабвенно служить идеалам нации. Он выразил готовность выполнить приказ. Правда, он несколько смутился, когда Думитреску сунул ему в карман «на всякий случай» пистолет и дал помять, что приказ надлежит выполнить безотлагательно. При этом один из легионеров, в прошлом офицер армии его величества Лулу Митреску, тотчас же вручил студенту билет второго класса, деньги на расходы и на обратный путь. Размышлять было некогда: до отхода поезда оставались считанные минуты.
Студент стушевался, глаза его забегали по сторонам, худощавое лицо совсем побледнело, очки съехали с переносицы на нос. Стараясь скрыть растерянность, он сказал:
— Все это так неожиданно… Надо бы предупредить жену об отъезде, ей нельзя волноваться, она в положении. И хотелось бы взять в дорогу плащ, вечером прохладно, а я налегке, в одном костюме…
Сочувственно взглянув на студента, Думитреску протянул ему свой новенький макинтош с поблескивавшим на подкладке большим фирменным ярлыком «Галери Лафаетт».
— Похвально ваше внимание к супруге, молодой человек, — сдержанным тоном произнес Думитреску, — но… откладывать отъезд нельзя. Да и не столь уж продолжительным будет ваше отсутствие — не более полутора суток. Смотрите не простудитесь! — напутствовал он студента, прощаясь.
«Как, однако, несправедлива молва о жестокости Николае Думитреску, — размышлял студент, сидя в поезде. — Ко мне он был так участлив…»
Потом все происходило как по расписанию: студент прибыл в пограничный город, всю вторую половину дня бродил по пыльным улицам, с неудовольствием отметил наличие множества лавчонок с еврейскими фамилиями на вывесках, заглянул в ресторан и даже побывал в невзрачном кинотеатре, который, к великому его сожалению, также принадлежал еврею. Когда же стемнело, он, точно следуя указаниям вожака легионеров, пошел по шоссе до заранее определенного каменного столбика с обозначенным километражем, от него свернул строго на девяносто градусов влево, прошел через небольшой овраг к Днестру — границе страны. Стрелки часов приближались к назначенному времени. Было уже темно, когда показался силуэт ожидаемого человека «с того берега». Стоя с пистолетом в руке, студент произнес условную фразу и, услышав верный ответ на пароль, с облегчением вздохнул. Он даже пожалел, что казавшийся ему весьма романтичным приказ члена «тайного совета» выполняется столь прозаически. Но, приблизившись к человеку, который должен был передать ому заветный портфель с «крайне важными для легионерского движения документами», студент признал в нем одного из легионеров, присутствовавших при разговоре с Думитреску. И тут же, словно из-под земли, перед ним выросла статная фигура того самого Лулу Митреску, который сутки назад в ресторане Северного вокзала вручил ему билет и деньги на расходы.
— К чему эта комедия, господа? — возмущенно спросил студент, полагая, что руководители легионерского движения усомнились в его готовности выполнить приказ.
Ответа студент не услышал. Перед его глазами блеснула огненная вспышка…
А на рассвете в нескольких шагах от Днестра фотокорреспонденты щелкали «лейками», снимая труп бухарестского студента с портфелем, набитым документами, раскрывающими дислокацию королевских войск и другие тайны военного министерства.
Исследуя вещи студента, следственные органы обнаружили на макинтоше пятна крови. Анализ показал, что это кровь убитой в предместьях Бухареста дочери инспектора сигуранцы Солокану. Заинтересованная пропаганда не замедлила сделать из сопоставления всех этих фактов выводы, которые, впрочем, были заготовлены заранее: «Убив дочь инспектора сигуранцы, стоящего на страже государственных интересов и безопасности суверенной страны, красный студент пытался перейти границу с портфелем, заполненным секретными сведениями».
С не виданным доселе усердием пресса стала трубить о необходимости принять решительные, безотлагательные, кардинальные меры для искоренения агентуры «соседней державы». Шпионов искали повсюду, но только не там, разумеется, где засели доверенные люди рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера и ведомства адмирала Вильгельма Канариса.
Томов работал в те дни в автомобильном гараже «Леонид и Ко». Как-то, беседуя со старшим товарищем по работе и наставником по подполью Захарией Илиеску, он сказал, что, будь он коммунистом, непременно пошел бы к отцу убитой студентки и растолковал, что коммунисты никак не могут быть причастны к убийству его дочери.
— Пусть он трижды свирепый инспектор сигуранцы и наш заклятый враг, но если ему дать понять, кто в действительности повинен в гибели его единственной дочери, он не оставит убийц безнаказанными, — горячась, говорил Томов. — И тогда, хочет этого Солокану или не хочет, лживые обвинения против коммунистов лопнут как мыльный пузырь!
Илиеску ухватился за мысль своего воспитанника. Рискуя жизнью, он решился посетить инспектора Солокану, причем не на дому, а в самой цитадели королевской охранки. Он направился в генеральную дирекцию, помещавшуюся в центре столицы Румынии — в двух шагах от главной улицы Каля Виктории!.. Пошел в отведенную сигуранце часть шестиэтажного здания префектуры, которую в народе прозвали «королевским моргом». Сюда даже полицейские чины входили с трепетом. В подвалах этого довольно мрачного, несмотря на длинный балкон вдоль всего фасада, здания размещались печальной славы «боксы». Это были железобетонные камеры, лишенные света и воздуха. В них томились и гибли борцы за народное дело. Сюда и пришел по своей воле коммунист Захария Илиеску, доложив дежурному, что у него срочное дело к инспектору сигуранцы.
Солокану принял его подчеркнуто равнодушно. Но когда Захария спросил, не думает ли господин инспектор, что чудовищное преступление, жертвой которого оказалась его дочь, совершено не коммунистами, как назойливо твердят некоторые газеты, а легионерами, бесстрастное выражение исчезло с лица Солокану. Он удивленно взглянул на Илиеску и, помедлив, глухо спросил:
— Почему вы так думаете?
— Хотя бы потому, что они жестоко мстят тем, кто активно противодействует им, а вы, господин инспектор, в свое время поймали «капитана» железногвардейцев Корнелия Кодряну, и затем, как гласило официальное сообщение, «при попытке к бегству» он был убит… Есть и другие доказательства…
Солокану побледнел, сурово сдвинул брови и, слегка опустив голову, на мгновение закрыл глаза. На его щеках заходили желваки. Этот странный посетитель был первым человеком, высказавшим ему подозрение, давно уже возникшее у него самого. «Но кто он, этот Илиеску? — подумал Солокану. — Чем вызван его интерес к этому делу и какую цель преследует он своим приходом?»
Вопросы, которые стал задавать инспектор, придали беседе характер допроса. Но Захария предвидел это. Он не скрыл, что в прошлом был судим за участие в нашумевшей забастовке железнодорожников бухарестских мастерских на Гривице, не утаил и то, что отсидел свой срок и небезызвестной Дофтане.
— Стало быть, господин Илиеску и сейчас коммунист, коль скоро пришел защищать компартию? — сдержанно, не без лукавства заметил Солокану.
— Этого, господин инспектор, я не говорил, — спокойно ответил Захария. — И если вам угодно выяснять степень моей благонадежности, то вряд ли я смогу сообщить вам то, с чем пришел сюда.
Солокану понял намек. Конечно, он мог бы попытаться вырвать признание у Илиеску в его принадлежности к запрещенной компартии, мог арестовать его даже по подозрению в принадлежности к ней. Но Солокану чувствовал, что Илиеску не намерен вводить его в заблуждение, — напротив, по мотивам политическим он заинтересован в том, чтобы были установлены подлинные виновники гибели его дочери. И это последнее вполне совпадало с его собственным горячим желанием и твердым решением.
— В таком случае, я слушаю… — сказал Солокану, давая понять, что не склонен более заниматься выяснением политического кредо незваного гостя.
Изложение доказательств, которыми оперировал пришедший, не заняло много времени. Инспектор слушал настолько спокойно, что Илиеску показалось, будто его доводы воспринимаются как детский лепет и Солокану думает о чем-то совершенно другом. Это задело его, и он сказал:
— И кроме того, вы, господин инспектор, допустили большую ошибку, когда отказались вмешаться в следствие… Этого только и ждали ваши недруги. Известно ли вам, например, что жена убитого студента никогда прежде не видела тот макинтош, на котором обнаружены следы крови вашей дочери?!
Солокану взглянул на своего собеседника большими, широко открытыми глазами и, не произнеся ни слова, неторопливо вышел из кабинета.
Илиеску остался наедине с беспокойными думами о товарищах по подполью, о доме и его обитателях — старушке матери, труженице-жене и маленькой дочурке. Прошел час, другой, третий… Солокану не возвращался… Лишь поздно ночью он вернулся. И с порога едва слышно сказал:
— Пошел вон!
Захария вышел из зловещего здания, увидел над собой синее небо, мерцающие звезды, глубоко вобрал в себя чистый воздух и огляделся по сторонам. Не верилось, что он на свободе. Ему было неясно, какое впечатление все сказанное им произвело на инспектора. Подумывал Илиеску и о том, что Солокану, возможно, попытается разыскать его, чтобы продолжить прерванную беседу… или для того, чтобы запрятать в тюрьму еще одного коммуниста.
Но случилось иначе. Сигуранца с помощью провокатора раскрыла одну из подпольных организаций партии, и в гараж «Леонид и Ко» неожиданно нагрянула полиция. И вот тогда Томов, работавший в гараже вместе с Илиеску, случайно услышал за дверью диспетчерской незнакомый сипловатый голос человека, сказавшего механику, чтобы он немедленно бежал из гаража.
Илиеску удалось скрыться, хотя все выходы уже были блокированы полицией. На первой же явке Томов спросил Захарию, кто предупредил его о предстоящем аресте и посоветовал немедленно покинуть гараж, но Илиеску сказал, что не следует разглашать имя этого человека, и перевел разговор на другое.
И вот сейчас, второй раз за день, Томов слышит тот же сипловатый голос, который, как ему кажется, он слышал тогда в диспетчерской гаража.
Солокану сел в кресло с высокой спинкой, раскрыл папку и стал просматривать бумаги. Рядом с папкой на столе лежала полуметровая дубинка из круглой черной резины.
Бесшумно открылась дверь. Вошел дежурный полицейский комиссар с голубой повязкой на рукаве и что-то шепнул на ухо инспектору.
Солокану кивнул и, не отрываясь от чтения, чуть слышно сказал:
— Пусть входит.
В вошедшем Илья узнал своего земляка Сергея Рабчева.
Получив телефонограмму-вызов в сигуранцу, Сергей испугался; он работал на аэродроме Бэняса механиком в авиационном ангаре летной школы «Мирчя Кантакузино» и больше, чем кто-либо другой, был причастен к нелегальной переброске главарей легионерского движения Хории Симы и Николае Думитреску за границу на самолете.
Потому-то прежде, чем отправиться в сигуранцу, он побывал в парикмахерской Заримбы. Надо было поставить в известность шефа. Но Гицэ Заримбы не оказалось.
— Патрон уехал в Добруджу, — сухо ответила кассирша.
Рабчев окончательно сник. «Горбун, — подумал он, — должно быть, пронюхал, что сигуранце стало известно о полете самолета за границу, и дал ходу!.. А может, его уже арестовали?!»
Рабчев решил было скрыться. План у него тотчас же созрел: «Выкачу из ангара новенький «Икар»… Кстати, он заправлен по самую горловину… Под видом проверки мотора о полете махну к Карпатам… А там рукой подать до Чехословакии. Ведь ее как таковой уже нет. Теперь это протекторат. Немцы в обиду, надо полагать, не дадут. Из-за них, по существу, весь сыр-бор…» Но, продолжая рассуждать, Сергей подумал: «А почему сигуранца вызвала меня телефонограммой? Было бы что-нибудь серьезное, они бы еще ночью сами ко мне домой заявились… Прямо с постели заграбастали бы!»
И Рабчев все же решил идти в сигуранцу, хотя по-прежнему страшился. По дороге он снова пытался трезво взвесить все обстоятельства, чтобы найти способ уйти от ответственности, если речь пойдет о полете главарей легионеров за границу, и не заметил, как оказался на углу Каля Виктории и бульвара Карол, так ничего и не придумав. В полном смятении чувств вошел он в подъезд темно-серого здания префектуры.
Рабчева принял дежурный полицейский комиссар, и тут выяснилось, что в сигуранцу его вызвали всего лишь для того, чтобы узнать, с какой целью Илья Томов длительное время изо дня в день приходил в ангар. С лица Рабчева, словно мелькнувшая тень пролетевшей птицы, исчезла тревога. Он сразу обрел горделивую осанку, напыжился, а когда его ввели в кабинет, бросил надменный взгляд на арестованного земляка. Из-под широко распахнутого кожаного реглана на отвороте его пиджака виднелась никелированная свастика на лоскутке с тремя полосами цветов государственного флага.
— Господина знаешь? — спросил низенький подкомиссар, обращаясь к арестованному.
Томов глянул исподлобья на земляка и молча кивнул.
Низенький вскипел:
— Ты что, говорить не умеешь? Или язык присох?
— Знаю его… — с презрением выдавил Томов и вновь посмотрел на Рабчева.
— Кто этот господин? Как его звать?
— Рабчев. Сергей Рабчев, механик ангара авиационной школы…
— Прошу извинить, — встрепенулся Сергей, — моя фамилия Рабчу, а имя — Сержу…
— Верно, верно, — перебил его Томов. — Я не учел, что совсем недавно он стал «подлинным» румыном!
Полицейские переглянулись, и Рабчев поспешил уточнить, что вовсе не «недавно», а более года тому назад.
— Все правильно! — с усмешкой произнес Томов. — Без смены ярлыка в такое время далеко не уедешь…
— А-а! — обрадовался долговязый комиссар. — Так ты, оказывается, умеешь говорить! Вот как… Что ж, мы слушаем.
Томов молчал.
— Я понимаю, — въедливым тоном сказал низенький. — Ваша милость надеялась поступить в авиацию, чтобы потом перелететь туда, к красным? Ай?!
— Да, конечно! — в тон ему ответил Томов. — Перелететь на той модели планера, которую я еще в лицее склеил из бумаги и фанеры… Как это вы сразу не догадались?
Делавший вид, будто все это время рассматривает бумаги, Солокану поднял глаза и с любопытством взглянул на арестованного.
— О, как разговорился! — иронически заметил низенький и, уловив какой-то знак Солокану, добавил: — Что ж, в таком случае, поговорим!
Рабчев понимающе улыбнулся и, готовясь принять участие в предстоящем серьезном разговоре, выпрямился, солидно откашлялся, но… Солокану вновь подал знак комиссару, тот подошел к Рабчеву, что-то шепнул ему на ухо, и оба тотчас же вышли из кабинета.
Солокану сурово уставился на арестованного:
— Как я понимаю, господин коммунист не образумился?
Томов молчал и не шевельнулся, словно окаменел. Это был тот же голос, который он слышал за дверью диспетчерской. Теперь он уже не сомневался…
— Тебя, Томоф, спрашивают, а не стенку! — нарушил паузу низенький. — Говори правду, не то опять пустим тебя в оборот нашей «кухни»!..
Томов исподлобья взглянул на подкомиссара. Невольно подумалось, что эдакий тип ходит по городу, общается с нормальными людьми, а они, наверное, даже не подозревают, какой он выродок. Ничего не ответив, Илья с явным отвращением отвернулся от подкомиссара.
— Учти, — угрожающе продолжал подкомиссар, — все, что до сих пор ты получил здесь, — пустяки. Как говорят, «закуска»… Впереди — «пир»!
Подкомиссар выжидающе уставился на арестованного.
Томов молчал.
— Видать, хочешь все же испытать это удовольствие? — вновь заговорил низенький. — Ассортимент у нас большой… Можно утюгом по спинке погладить, разумеется, не холодным… И электрическим током можем вывернуть мозги наизнанку… А что ж? И пальчики прижмем в дверях, чтобы господин коммунист не мог в другой раз таскать листовки, прокламации и прочее такое… Нравится выбор?
Томов не произносил ни слова в ответ.
— Послушай, будь благоразумным… — посоветовал инспектор Солокану. — И никто тебя не тронет. Люди мы серьезные, словами попусту не бросаемся. Понял?
— Понял, конечно… — едва слышно ответил Томов.
— Тогда давай договоримся, — монотонно продолжал Солокану. — Не бог весть какие признания от тебя требуются. Скажи только, где получал литературу. Больше ничего. Отпустим сразу. Мы прекрасно знаем, что ты втянулся в это грязное дело случайно, а вот тот, кто завлек тебя, гуляет на свободе. К чему тебе, чудаку, отдуваться за них? Парень ты, видно, не глупый, но, должно быть, не знаешь, что господа «товарищи», вскружившие тебе голову, целыми чемоданами получают деньги из Москвы… А живут, знаешь, как?
Томов, слушавший Солокану с подчеркнутым вниманием, удивленно ахнул, словно его и в самом деле поразило это сообщение.
— Мой совет тебе — признайся по доброй воле. Сам потом будешь благодарить нас…
Томов покорно кивал, затем добродушно развел руками и, обращаясь только к Солокану, взмолился:
— Все может быть так, но я не знаю, господин шеф, о чем вы говорите! Никогда в жизни не приходилось мне торговать ни листовками, ни газетами… Поверьте, понятия не имею, чего вы все от меня хотите… Я…
Договорить Илье не удалось. Солокану подал условный знак, и низенький сорвался с места с отборной руганью. Он схватил со стола застекленную фотографию в бронзовой рамке и, подскочив к Томову, ткнул ее ему в лицо.
— Это что? Говори, бестия!
Илья узнал фотографию и успел заметить, что стрелки на ручных часах взбесившегося подкомиссара показывали без пяти девять. Это обрадовало его: «Значит, они побывали в пансионе мадам Филотти, когда Морару еще был на работе и Викки тоже. Сегодня канун рождества и магазины открыты допоздна…»
— Я спрашиваю, что это? — снова закричал подкомиссар.
— Фотоснимок. Из кино, — как о чем-то само собой разумеющемся сказал Илья.
— Фотоснимок? Из кино? — оскалив маленькие желтые зубы, передразнил подкомиссар и с размаху ударил Томова по лицу.
На пол посыпались осколки стекла. Илья почувствовал на губах кровь. Она стекала на подбородок и шею.
— Большевик! В Христа, бога, душу, веру… А это? Это, бестия гуманная, что? — яростно кричал подкомиссар, тыча длиннющим ногтем мизинца в фотографию.
На фотографии была запечатлена колонна жизнерадостных девушек-спортсменок. Среди них, как полагал Илья, находилась и парашютистка, с которой он познакомился года два назад во время авиационного праздника на бухарестском аэродроме Бэняса. На праздник, в числе многих иностранных делегаций, прилетели посланцы из Советской России. С одного из русских самолетов был выброшен парашютный десант. Это была сенсация! Еще мало кто видел людей, прыгающих с летящего аэроплана. И народ, что толпился на аэродроме, бросился к приземлявшимся парашютистам. К одному из них подбежал Томов со своим другом Женей Табакаревым. Парашютистом, к великому их удивлению, оказалась симпатичная девушка с золотистыми кудрями, выбивавшимися из-под шлема.
Томов хорошо знал русский язык. И ему хотелось расспросить девушку о многом, но осаждавшая парашютистов толпа отгородила его. Илья успел лишь узнать, что зовут её Валентина Изоту. Отвечая, она приветливо посмотрела на Илью. Оттесненный толпой, он продолжал неотрывно смотреть на парашютистку, взгляды их на секунду снова встретились, и девушка улыбнулась ему, уже как старому знакомому… Этим и ограничилось их знакомство, но с тех пор Илья почему-то частенько вспоминал Валентину.
Некоторое время спустя в бухарестском кинотеатре «Глория» он смотрел русский фильм «Парад». Ему показалось, что в одной из колонн среди девушек-спортсменок находится и парашютистка с золотистыми кудрями. Томов завел знакомство с киномехаником и через него, разумеется не безвозмездно, раздобыл кадр кинопленки, на котором, как ему думалось, была снята Валентина. А когда была готова фотография, Илья вставил ее в бронзовую рамку со стеклом. С тех пор она висела над его койкой в пансионе мадам Филотти.
Воспоминание о парашютистке подействовало на Илью как целительный бальзам. На несколько мгновений отступили даже ощущения физической боли и нервного напряжения. Из этого состояния Томова вывел низенький подкомиссар. Он снова ткнул ему в лицо фотографию.
— Говори, кто это! Говори — или измордую в Христа, бога, душу, веру…
— Скажу, скажу…
Но Томов не мог сказать, что на фотографии запечатлены девушки из Советской России, и тем более не мог рассказать, где и зачем приобрел фотографию. Он прекрасно знал, что здесь не делают различия между малейшим проявлением симпатий к большевикам и принадлежностью к компартии. Пожав плечами, равнодушным голосом он едва слышно ответил:
— Какие-то девушки-спортсменки…
— Ух, бестия гуманная! — вскипел подкомиссар. — Куда смотришь? Вот тут кто? Не видишь, ослеп?
Только теперь Томов заметил, что длиннющий до отвращения ноготь мизинца указывает на видневшееся в середине колонны полотнище с портретом усатого человека в застегнутой до верха куртке с широким отложным воротником. Томов, конечно, знал, что это Сталин, но назвать его не решился. «Раздуют кадило до небес!» — подумал он и снова прикинулся несведущим пареньком:
— Наверное, тоже какой-нибудь силач…
Сильный удар ногой в живот повалил его на пол. От острой боли он скорчился и закричал во весь голос.
Солокану взирал на эту сцену, как искушенный столичный зритель на игру актеров провинциального театра. Он несколько оживился, когда вернулся долговязый комиссар и подал ему протокол с показаниями Рабчева. Но, видимо, механик авиационного ангара ничего не прибавил к тому, что уже было известно, и Солокану со скучающим видом стал наблюдать за ходом допроса Томова. Был у него, как и у каждого следователя, свой метод и своя тактика поведения. К нему научились безукоризненно подлаживаться его помощники. Сам Солокану, как правило, не повышал голоса, тем более не пускал в ход кулаки. Даже пытаясь уличить допрашиваемого в ложных показаниях, в стремлении ввести его в заблуждение, он старался говорить спокойно, «по-отечески» пожурить, высказать сочувствие, дать «добрый» совет, подбодрить. Так и сейчас.
— Перестаньте, господин подкомиссар! — с ноткой отвращения произнес Солокану. — Вы совсем уже не отдаете себе отчета в том, что делаете. Наступили парню на горло и требуете, чтобы он говорил…
— Сколько же можно, господин инспектор, терпеть! Ведь врет он нахально, — будто извиняясь, ответил подкомиссар, отлично понимавший игру своего шефа. И, словно нехотя, он отошел к окну, закурил.
Солокану дирижировал. Низенького сменил долговязый комиссар. Этот с самого начала разыгрывал из себя доброжелателя. Вместе с полицейским, стоявшим все это время как загипнотизированный, помог арестованному подняться и сесть на табурет, поднес даже стакан воды и предложил закурить.
— Послушай, Томоф! — миролюбивым тоном заговорил комиссар. — Стоит ли из-за каких-то глупых смутьянов переносить такие муки? Ты же парень грамотный, учился в лицее, в авиацию его величества хотел поступить, а ведешь себя — скажем прямо — необдуманно. Мы же хотим всего-навсего помочь тебе выпутаться из этой грязной истории. Больше того, вознаградим тебя и даже на службу к себе примем. Человеком станешь! Карьеру сделаешь! — увещевал комиссар, поглядывая на Солокану, чтобы узнать, одобряет ли он такой ход.
Томов понимал, что здесь его не оставят в покое. И он решил ускорить развязку.
— Обещать-то обещаете, а кто знает, заплатите ли? — ворчливо пробормотал он.
— Вот это другой разговор! — воскликнул комиссар. — Можешь не сомневаться, Томоф. Мы всегда верны своему слову… Так вот, слушай: скажи, где находится типография, и сразу получай тысчонку. Идет?
— Тысячу лей? — изумленно переспросил Илья. — И это вы мне дадите?
— Да, тысячу… А что?
— Так я за такую сумму на весь мир скажу, что типография коммунистов находится в королевском дворце!..
Уловив удивленный взгляд, которым обменялись палачи, Томов добавил:
— Да, конечно! Типография установлена там с согласии нашего любимого монарха — короля Кароля Второго!
Долговязый прервал арестованного и, побледнев от злости, зашипел:
— Ты понимаешь, что говоришь? Откуда тебе известно, что типография находится во дворце, да еще с ведома его количества?
— А кто ж еще может такое разрешить, как не король? Ведь он самый главный у нас в стране…
Договорить Илье не пришлось. Солокану стукнул кулаком по столу и, вопреки обыкновению, повысил голос до крика:
— Он издевается над нами!
Последнее, что запомнил Томов, были замелькавшие перед глазами кулаки долговязого, перекошенное злобой лицо низенького, который успел уже соскочить с подоконника и пустить в ход резиновую дубинку…
Бесчувственное тело арестованного приволокли в погреб, а ночью дежурный полицейский поднял тревогу:
— Никак, душу богу отдает!..
Вызвали фельдшера. Он осмотрел арестованного и заплетающимся языком установил «диагноз»:
— О-обработка господина п-п-одкомиссара Стырча… По п-п-очерку узнаю…
— В другой бы раз не беда… — как бы извиняясь за беспокойство, доставленное фельдшеру, сказал полицейский. — А так-то в самое рождество, господин фершел, грех ведь, как ни скажи…
Помешкав подле арестованного, фельдшер поморщился и распорядился:
— В-возьми в общей парочку гостей от вечерней облавы и тащи его к-ко мне, туда… Н-н-аверх.
К окровавленному телу Томова всю ночь прикладывали компрессы, делали уколы, но он не приходил в себя. Лишь на рассвете Илья услышал сперва собственный стон, потом различил отборную брань сильно заикавшегося человека, который поносил всех святых за то, что ему не дали выспаться. Илья приоткрыл глаза, увидел белые стены, пробивавшийся сквозь решетку окна дневной свет. Вспомнил, что произошло на последнем допросе, и решил, что вконец искалечен, живым, видимо, отсюда не выйдет.
— Наши тоже х-хо-ороши… — ворчал подвыпивший по случаю рождества фельдшер, не замечая, что его «пациент» пришел в сознание. — Будто им кто-то мешал п-п-проделать все это после праздников…
В знак полного согласия полицейский кивнул головой и доверительно зашептал:
— Слыхал от дневного сержанта, что сам господин инспектор, шеф Солокану, занимался им. Во как! Ну а там уж, известно, были и господин комиссар Ионеску, и господин подкомиссар Стырча… Втроем они его того… А он ни-ни… Во нечистая сила!
— А ты, Гросуле, что? К-к-оммунистов не знаешь? — Фельдшер махнул рукой и хотел было пройти к себе за ширму, но передумал и тоном знатока продолжал: — Они знаешь какие? Эге!.. Принимают к себе не как другие па-па-артии — только давай! Уж кто идет к ним, тот не человек, а кремень! Иной раз, кажется, вот-вот душа с те-те-елом расстанется, а он все свое твердит! Ба-абы ихние еще хлеще.
Полицейский равнодушно поддакивал. Он думал лишь о том, как бы арестованный не скончался во время его дежурства. Тогда придется писать докладные, присутствовать при составлении всяких актов… «И никак уж не поспеть в церковь… А как ни есть, на сегодняшний день — рождество уже!»
Слова фельдшера не очень удивили полицейского. За многие годы службы в префектуре полиции старик ко всему привык. И все же он подумал: «Хоть фершел малость тяпнул, а правду сущую говорит — люди они совсем другого сорта… Как там ни есть, а человек, сотворенный господом богом, не такой живучий… Не-е! Видать, и впрямь в них нечистая сила сидит. В Христа-то не веруют? Не. Выходит — антихристы!.. А уж, как ни толкуй, взять хоть бы жидов, так и те богу своему молятся, празднуют… Ого! Еще как празднуют, иуды!.. Хм-м... Не то что эти — придумали себе какой-то там «Интернационал» и кланяются ему… Не-е, не к добру все это, не-е. Спроста ли языки чешут, будто писано, что свету скоро конец? Не. Не к добру все это. Уж точно!..»
Полицейский тяжело вздохнул, слегка приподнял фуражку и торопливо трижды перекрестился. Снова он вспомнил о предстоящем рождественском богослужении и, обеспокоенный тем, что, может, не придется ему побывать в церкви, нерешительно спросил:
— А этот-то, господин фершел, как? Не загнется до утра? Уж больно тяжко дышит. Слышите? Гыр-ррр, гыр-рррр… Видать, у него там насквозь все хорхочет…
— К лошадиной па-па-асхе, может, и станет человеком… — махнув рукой, ответил фельдшер, но, подумав, добавил: — А там кто его знает?.. Глядишь, дьявол, и выживет… Руспаки эти крепкие, выносливые, идолы, к-к-ак лошади!
Полицейский удивился и перебил:
— Это-то верно, да, как ни говорите, беда, ежели он того… Праздник нынче великий! Помолиться б надо.
— Не тревожься, Гросуле! Мы сдадим его смене тепленьким… Будь спокоен! Сейчас я впрысну ему лошадиную дозу камфоры, и, глядишь, он очухается.
Фельдшер принялся выхаживать арестованного: сделал укол, раздвинул ему челюсти металлической лопаткой, влил в рот какую-то микстуру и, покосившись на «пациента», обратился к полицейскому с наставлениями:
— Ты, Гросуле, меняй ему по-очаще компрессы… Как нагреется тряпка, так снова на-на-мочи и клади ему. Все будет в ажуре! Не тревожься. А я за твое здоровье сейчас впрысну себе еще одну мензурочку ра-ра-атификата — и на бочок!
— Чтоб вам было на пользу, господин фершел! — с готовностью ответил полицейский, при этом привстал немного и слегка поклонился.
— С-с-пасибо, Гросуле! Сам же говоришь — праздник сегодня, не так ли?
— Праздник, господин фершел! Великий праздник!
— А дома у меня, знаешь, стол по всем х-х-христианским правилам… Свояка на обед пригласил и, вместо того чтоб выспаться, вожусь тут с этим и-и-долом… Шефам нашим что? Спят себе без задних ног, а мы ра-ра-асхлебываем!..
Полицейский то и дело кивал в ответ да разводил руками — дескать, такова уж воля божья — и не без зависти наблюдал, как фельдшер достал пузатую бутылку из стеклянного шкафчика с красным крестом на дверке, налил в стограммовую мензурку прозрачную жидкость и по закоренелой привычке воровато огляделся по сторонам, затем, подмигнув застывшему с открытым ртом полицейскому, разом опрокинул содержимое мензурки в рот. Большими глотками он тут же потянул воду прямо из графина.
Полицейский закрыл рот и проглотил слюну.
Вскоре из-за ширмы, где на жестком диване пристроился фельдшер, донесся храп.
Гросу выполнял свои обязанности не столько на совесть, сколько за страх. Меняя компрессы, он нашептывал: «Помоги, господи боже, чтобы леший не помер, ну хоть бы до десяти! Не то мне, грешному, не бывать нынче в храме… А уж после смены — твоя воля, господи, твоя…»