149519.fb2
- Сволочь ты после этого, и больше никто, - отозвался Катаев.
- Сам ты сволочь, - невозмутимо ответила Ася.
Она собиралась спокойно, деловито. Ее нисколько не заботило, что о ней думают.
- Ты у меня зеленый карандаш взял, - сказала она Ване Горошто, - давай неси скорее. Лидочка, ты у меня веревку занимала. Мне надо книжки перевязать.
Оля Борисова упаковалась в десять минут - молча, ни на кого не глядя.
Любопытнов собирал свои вещи суетливо, как-то воровато оглядываясь, словно брал чужое.
- Эй, рубашку забыл, я ее сегодня из-под твоей подушки вынул. Сколько раз тебе толковал - под подушку ничего не класть! - И Горошко сует ему в сундучок рубашку.
- Вот в новом доме он забывать не станет нипочем! - отзывается Витязь.
- Горошко, а тебе не завидно? Ты тоже представлял, а тебя не позвали? спрашивает Крикун.
- Убей меня бог! - отвечает Ваня, складывая вещи Любопытнову, который стоит рядом, беспомощно свесив руки.
- До свидания, Семен Афанасьевич, - спокойно говорит на прощание Ася.
Любопытнов не поднимает головы. Мне жаль его почему-то. В том доме и вправду харчи и одежда будут лучше, он это понимает, и пускай едет. Но я привык видеть его лисью мордочку и голубые, снизу словно срезанные глаза, и он так забавно играл "Горе-злосчастье", - зачем ему уезжать от нас?
- Не обижайтесь на меня, Семен Афанасьевич, - говорит Оля. - И вы, ребята, не обижайтесь.
- Еще обижаться на тебя! Да кто ты такая? - отвечает за всех Катаев.
Кляп торопит ребят, и вот все они - Кляп, Оля, Ася и Любопытнов - идут к воротам.
- Ах я дура старая! - восклицает Лючия Ринальдовна, глядя им вслед. И добавляет, вздохнув: - Рыба ищет, где глубже, человек - где лучше.
Нет, думаю я, здесь не легче, здесь во сто раз труднее, чем в Березовой!
Я не испытывал огорчения. Не был подавлен, как в те дни, когда из Березовой ушел Король. Я был только зол, очень зол. Я знал - никто из ушедших ни в чем не виноват. Тут только один виноватый - я сам. Я виноват, если им тут было скучно, или не по сердцу, или не чувствовали они себя дома.
Мне все здесь казалось легче и проще, чем было в Березовой Поляне, а вот теперь я понял: нет, здесь трудно. И я ничего не увижу, если не посмотрю вглубь - не пойму, не докопаюсь до главного. Ушли с Кляпом Любопытнов, Борисова, Петрова - это я мог понять. Не ушли Витязь и Литвиненко, не польстились на сладкие харчи и все прочее, что сулил им Кляп, - тоже понятно, иного я от них не ждал. Но вот Катаев не ушел, остался делить с нами нашу обычную и не очень легкую жизнь, - и тогда мне тоже захотелось жить здесь и работать во всю силу, я вдруг почувствовал: меня уже не тянет обратно в Березовую!
* * *
Я думаю, никакие человеческие отношения на свете не остаются неизменными - даже самые лучшие, проверенные и близкие. Они меняются, растут или убывают, становятся глубже, дороже или, напротив, вдруг застывают - и это плохо. Ведь в движении жизни движутся, меняются и люди, их чувства, привязанности. Порою едва приметно. Неслышно. Каждый новый день чем-то не похож на минувший. Если дружба остановилась, значит, она пошла на убыль, потеряла что-то. Она не растет, ее надо поддерживать, а что может быть хуже такой дружбы, которой нужны подпорки?
Мои отношения с ребятами не стояли на месте. Так не бывает, если работаешь с человеком рука об руку.
Каждый день приносил нечто новое, что я про себя терпеливо и бережно, как скупец, откладывал внутри на каких-то счетах. Это был дорогой и важный счет.
Была в Коломыте черта, которая очень подкупала меня и по душе была ребятам, хоть они, наверно, не отдавали себе в этом отчета. Он не только любил работать - он к земле, к растению, ко всему, чего касались его большие, сильные руки, относился как к живому существу, которое дышит, радуется, ощущает боль. Это свойственно детям, но в Коломыте - рослом не по летам, широкоплечем и сильном - это было неожиданно а даже трогательно.
Вот мы пропалываем капусту.
- А сейчас в Австралии осень, - ни с того ни с сего сообщает Витязь.
- А на Южном полюсе зима, - откликается Литвиненко.
- А в Америке ночь, - вставляет свое слово Горошко.
- Какие все умные стали! - язвительно произносит Катаев.
- А что ж, и стали, - спокойно подтверждает Крикун.
- Эй, Катаев, ты поосторожнее! - громко перебивает всех Коломыта. Но он вовсе не вмешивается в этот умный разговор, ему надо сказать о своем: Капуста так не любит, еще корни заденешь. И землю кругом разрыхли, а то задохнется. И полить надо.
- Вчера поливали, - недовольно бурчит Николай.
- Опять надо.
- Так чего теперь - полоть или поливать?
- Кто это днем поливает? Вечером.
- Верно. Вечером. А почему? - спрашиваю я Василия.
- Влага медленней испаряется! Влага медленней испаряется! пританцовывая, кричит Горошко, который умеет шпарить цитатами из учебника..
- Ты чего поливаешь холодной? Не видал, в бочке вода цельный день грелась? - обращается Коломыта вечером к тому же Катаеву.
- А не все равно, что из бочки, что из колодца!
- Вот я тебя в прорубь зимой окуну, тогда будешь знать, все равно или не все равно, - сурово говорит Коломыта, отнимая у Николая лейку. - Капусту вот как надо поливать - досыта. Не польешь - кочан пойдет мелкий, сухой. У капусты воды особенный расход.
- А почему? - снова и снова допытываюсь я.
На это Василий ответить не может. В нем, как в надежной погребице у запасливого хозяина, скоплен верный крестьянский опыт. Он знает, он уверен в своем знании. Но - почему? Почему? Мне кажется - его это просто не интересует и мои вопросы только докучают ему. Не все ли равно - почему. Такой у капусты нрав, она любит пить досыта, вот и весь сказ.
- Хороший парень какой! - говорят ребята из сельхозтехникума (они проходят у нас практику). - Золотой будет агроном! Вот кончит семилетку сразу к нам! У него любовь к нашему делу.
Любовь-то любовь... Но вечерами иной раз на Василия нападает откровенность - и вот он говорит мне, вздыхая:
- Ничего тут стало... Эх, кабы не школа!..
* * *
В полутора километрах от нас жила семья доктора Шеина.
Иван Никитич Шеин был замечательный хирург. С самых молодых лет ему сулили будущность талантливого ученого, но он выбрал другой путь - и уже лет тридцать врачевал на селе. В последние годы он сменил Подмосковье на теплую Украину и жил неподалеку от Черешенок уже третье лето. Он больше не работал в больнице, но слухом земля полнится - за это время его узнала вся округа, и древние старики и ребятишки привыкли считать его "своим доктором". Шли к нему запросто, приезжали издалека - и человек, который, в сущности, ушел уже на покой, никогда не отказывал: днем ли, ночью, поднятый с постели, ехал по первому зову.
К нам у Ивана Никитича был какой-то особенный, непонятный мне интерес. Звали мы его редко, болеть у нас было не в обычае. Но он сам приходил к нам, серьезно спрашивал: "Гостя , принимаете?" - и оставался на час, на два. Подолгу сиживал в саду, где вместе с кустами малины и смородины прочно пустил корни Крикун. Иван Никитич никому не мешал, не приставал с вопросами, - ребята сами охотно рассказывали ему о своих делах, о себе. Его не стеснялась даже самая застенчивая из обитателей нашего дома - Лида.