149519.fb2
И по-прежнему всю душу без остатка съедала мысль о Мите. В роно Гале разрешили пятидневный отпуск, и она отвезла Митю в Старопевск - там была глазная больница. Вестей от них пока не было. Снова и снова я говорил себе, что ребята поступили верно и иначе поступить не могли, и все же клял себя: зачем не согласился тогда на их просьбу, не разрешил им остаться дома? Я понимал - эти мысли от темноты, от усталости, давящей сердце, но ничего поделать с собой не мог. Стоило подумать, что Митя лишится глаза, и все холодело внутри. Может быть, только в эти дни я понял, как люблю его. Он вырастал и становился все ближе мне, все дороже. Становился не только сыном - другом, и его умению все понимать с полуслова, а то и без слов, я не мог надивиться. Вот если бы пришлось рассказать, что было с ним в последние года два, я бы не мог. Не было никаких событий. Но, именно глядя на Митю, я видел, что в жизни юноши важен каждый день, каждый час. Как бы это сказать: он рос вглубь. Он стал много читать. Однажды я застал его за стихами Блока.
- Нравится? - спросил я.
- Жалко мне его очень, - ответил Митя, подумав.
В другой раз я застал его спящим, а на столе записку: "Прочитал "Короля Лира" и "Отелло". Нет ли еще чего-нибудь в этом роде?"
Он был скуп на разговоры о прочитанном, но ведь не только от меня - и я его научился понимать без слов. Он все больше любил музыку и по вечерам вдруг говорил:
- Включим, а? Сегодня Чайковского передают...
В нем прибавилось вдумчивости и покоя. Даже когда человек был ему не по душе, он уже не зачеркивал его злым словом ("Да ну его!"), а терпеливо приглядывался. И взгляд его всегда был хоть добрый, но трезвый.
- Все-таки, - сказала Галя в те дни, когда Сизов предав Катаева, - не ожидала я этого. Помните, как он Анюту встретил, подарок придумал...
- Ну и что ж? - возразил Митя. - Скворец иной раз такое соловьиное колено выдаст - а что из того?
В нем копились мысли, силы, чувства. Все чаще я думал о том, что самое главное в детстве, в отрочестве - вот это накопление для встречи с жизнью. Захватит человек из детства и юности много душевных сил, душевного здоровья - легче ему будет. За Митю мне было все спокойнее еще и потому, что был он душевно щедр - и люди его любили. Его окружала приязнь, человеческое тепло, словно все, что он отдавал, возвращалось к нему умноженным.
Сейчас, когда его не было с нами, ребята ощущали пустоту, без него все вокруг казалось неуютно, плохо. Он давно уже не был никаким "должностным лицом" и ни в каких списках не числился, но он постоянно был вместе со всеми и ни на минуту не переставал быть для ребят своим. Малыши ходили за ним по пятам, не говоря уже о Шурке, который так и смотрел ему в рот.
Он уже мог идти по жизни без провожатого, мог плыть, не оглядываясь на идущую рядом лодку. Он, и не советуясь ни с кем, поступал как должно.
...Незадолго до несчастья с Митей Лиду, несмотря на все сомнения Якова Никаноровича, приняли в комсомол. Она была счастлива. Она никак не могла найти достойное место для своего комсомольского билета и почти не выпускала его из рук. Он был подле нее, когда она делала уроки. Под подушкой, когда она ложилась спать. И первый взгляд, проснувшись поутру, она обращала на него.
И вот однажды она пришла ко мне и, глядя остановившимися глазами, сказала:
- Семен Афанасьевич... я... я потеряла комсомольский билет!
- Как так? Ведь ты его из рук не выпускала?
- Я... не знаю. Мне кажется, я положила его в школьный дневник. А мы сдали дневники Якову Никаноровичу.
- Так пойди и спроси... - начал я и прикусил язык.
Был канун выходного - день, когда ребята сдавали классному руководителю свои дневники. Любой другой из учителей, обнаружив комсомольский билет, тотчас прислал бы сказать или вызвал бы Лиду к себе для проборки. Но этот... нет, он будет молчать.
И он молчал. Промаявшись весь выходной, Лида на другой день пошла в школу ни свет ни заря. Она встретила Костенецкого на дороге, поздоровалась, он ответил кивком и прошел молча, не глядя. В классе он роздал дневники и опять ничего не сказал. Лида лихорадочно перелистала свой дневник - нет, билета не было. Яков Никанорович посмотрел на нее внимательно и спросил:
- Что ты ищешь, Поливанова?
- Ничего... - ответила Лида: ей стало окончательно ясно, что она ошиблась, - ведь если бы билет остался в дневнике, Яков Никанорович нашел бы его и, конечно, сказал бы.
Но вечером того же дня в школе созвано было экстренное комсомольское собрание, на котором Яков Никанорович сделал сообщение "об утере комсомолкой Поливановой комсомольского билета".
- Я сразу предупреждал, что Поливанова недостойна быть членом ВЛКСМ. Она небрежно отнеслась к самому дорогому для комсомольца, она утеряла билет, положила его как закладку в дневник и еще явно надеялась на то, что я ее укрою от общественного мнения, верну ей билет. Вместо того чтобы прямо и честно признаться, она выжидала. Вы все должны понять: начинается с мелочи, кончается вещами весьма крупными. Сегодня она потеряла комсомольский билет, завтра она предаст родину.
- Я... не предам... родину! - зазвеневшим голосом крикнула Лида.
- В довершение всего Поливанова не умеет вести себя на комсомольских собраниях, - невозмутимо заметил Костенецкий.
- Это ее первое комсомольское собрание, - сказал секретарь комсомольского комитета Ульяшин.
Он предложил ребятам выступать. Все молчали. И вдруг поднялся Шупик стеснительный Шупик, не любитель разговоров, тем более речей. Он встал и сказал с негодованием, с изумлением, почти с мольбой:
- Да вы что? Разве можно исключать? Поливанову - исключать?!
И это означало: "Опомнитесь! Что вы делаете?"
- Чего его слушать, он по ней сохнет! - крикнул кто-то из задних рядов.
И будто его ударили, будто слова эти и впрямь лишали его права говорить, Шупик сел и низко опустил голову.
И тогда встал Митя.
- Про меня никто не скажет, что я по ком-нибудь сохну - сказал он, со спокойным вызовом глядя в лицо Костенецкого. - А если бы и сохнул - что такого? Это к делу не идет. Вопрос - оставить Поливанову в комсомоле или выгнать. Так вот, по этому вопросу Шупик прав. Как это можно исключить Поливанову? Мы, детдомовские, знаем ее не первый год. И знаем, какой она человек. Кто ходил за больным Крещуком? Она. Кто бегал ночью за пять километров за доктором, когда у нас заболела Лючия Ринальдовна, а Иван Никитич был в отъезде? Опять же она. Она никогда себя не пожалеет, никогда о себе не подумает, она... (Митя поискал слова) она - товарищ. Она смелый человек. Ее спросили, что она думает про сочинение Шереметьевой. По-вашему, она не понимала, что скажи она, как хотел Яков Никанорович, все было бы тихо? Нет, она сказала правду, хоть ей и погрозили: не примем, мол. А это тоже не все умеют - говорить правду. Как по-вашему?
Конечно, выговор дать нужно. Но только никакая она не преступница. Попросту сказать: себя не помнила от радости, не знала, куда этот самый билет деть, куда спрятать, как сохранить, - вот и перехранила. У нас очень часто так рассуждают: комсомолец должен быть такой и такой - разрисуют, как на картинке. А кроме картинки есть еще человек. Вот мы принимали в комсомол Хоменко. Я голосовал против. Почему? Он и учится отлично, и на похвальную грамоту жмет, и доклады такие делает, что заслушаешься. А у него среди зимы снегу не выпросишь. Ему вон отец новые коньки подарил, а он старые хоть раз дал кому покататься? У него книг полная полка, а он ни одной товарищу не даст. Он Петрову по геометрии отказался помочь. Он... он подхалим, Хоменко, никогда учителю поперек не скажет. Вот почему я голосовал против него, А Поливанову исключать нельзя.
...И Лиду не исключили.
Пока Митя лежал в Криничанской больнице, каждый добивался разрешения съездить к нему, навестить. А сейчас весь дом был охвачен глухим молчаливым волнением.
Однажды вечером ко мне пришла Лида.
- Что тебе?
- Я так...
Я и к такому привык и продолжал заниматься своим делом. Она подошла к Митиной книжной полке, провела рукой по корешкам. Присела сбоку стола, где он занимался поздними вечерами. Постояла у окна. Она, видно, не понимала, что каждое движение выдает ее. Потом снова села за Митин стол, положила голову на руки и тихо заплакала. Я не глядел в ее сторону и не мешал ей плакать.
* * *
На четвертый день после Галиного отъезда в Старопевск я получил телеграмму из ЦК партии Украины. Меня вызывали в Киев. Подпись "Сташенко" мне ничего не говорила,
Я почувствовал, что туго свернутая пружина внутри сжалась еще туже. Вот судьба моя и решена. Ее решили без меня. Что же я? Как поступлю? И вдруг я понял: буду биться до последнего. Может, время и упущено, но только я нипочем не уеду отсюда, дойду, если надо, до Москвы, до "Правды", а не примирюсь. Как я мог после вздорного случая с Кляпом говорить, что уйду отсюда? Уйду? Из своего дома, от своих ребят? Да никогда! Ни за что!
Я собрался быстро и в тот же день выехал.
Перед самым отъездом я получил еще один если не удар, то сильный подзатыльник.
Ко мне постучался Иван Иванович Остапчук - директор Черешенской школы.
- Семен Афанасьевич, - сказал он, - я хотел... хотел бы... - Он вспотел, не находил слов, был бледен, расстроен. Протерев очки, он продолжал: - Вы знаете, как я вас ценю, уважаю и просто... люблю. Да, люблю вас, Семен Афанасьевич. За многое. И благодарен вам за ту поддержку, которую... И я со своей стороны... вы ведь знаете... я в суде показывал, что вы не могли просто вот так, здорово живешь, избить этого хулигана Онищенко...
- Я знаю, знаю, Иван Иванович, и очень благодарен вам. Но к чему вы это сейчас?