14971.fb2 Записки генерала-еврея - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Записки генерала-еврея - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

В противоположность Царицынскому полку, служба в нашем запасном батальоне не отличалась интенсивностью, как, впрочем, и должно было быть в батальоне запасном, где состав офицеров был очень шаткий, где нижние чины состояли из малочисленного кадрового состава и массы обучаемых новобранцев для отправления на театр войны.

Жизнь нашего кружка вольноопределяющихся втянула, конечно, и меня в свою колею, но не вполне. По моим наклонностям и закваске, вынесенным так недавно из родительского дома, я не мог делить с ними всех развлечений и похождений, хотя товарищи мои ставили себе часто нарочитую цель, как своего рода спорт, завлечь меня в места злачные или увидеть меня пьяным, как следует, что так часто случалось с ними. Я, однако, инстинктивно боролся против этих увлекательных товарищеских разгулов. Обвеянный ещё неостывшими, так недавно вынесенными из родительского дома строгими заветами и наставлениями нравственной и физической чистоты, я стойко сопротивлялся всяким соблазнам, вызывая иногда безмерные остроты и зубоскальства моих юных и весёлых товарищей, воспитанных в иных условиях жизни. Случалось, что после весёлых попоек, на дому или в ресторане, товарищам удавалось увлечь меня в весёлые дома, но дальше таких посещений не шло моё падение.

В июле 1878 г. батальон наш был переведён из Пскова в Ревель, назначенный стоянкой для Красноярского полка, который в августе прибыл туда с театра войны. Немецкое население встретило полк как будто душевно и радостно; так, по крайней мере, казалось с внешней стороны.

Что касается служебного режима в полку, то таковой хромал, как говорится, на все четыре. В полку не было собственно никакой службы, отчасти потому, что полк вернулся с войны (какая ж тут может быть служба, когда нужно оправляться, чиниться, создавать и восстановлять её основания!), отчасти и потому, что наступило время осеннее - период увольнения на вольные работы. А ко всему этому - самое главное - всем, и малому, и большому начальству хотелось просто отдохнуть после боевых трудов на войне.

Конечно, вольноопределяющиеся гуляли на законном основании. Все жили на вольных квартирах в городе и очень редко приходили в свои роты, расположенные далеко за городом, в казармах так называемой «оборонительной батареи», на самом берегу моря. Я тоже жил сначала в городе, а затем поселился в роте, потому что ротный командир капитан Ломан навалил на меня ведение наряда, хозяйственную отчётность по вновь вводившемуся тогда «положению о хозяйстве в роте», - восстановление описей отчётности, ротные списки и пр., всё это после войны было в хаотическом состоянии.

Когда я ознакомился близко с состоянием роты, я понял тогда, какое опустошение производит война: по списку в роте числится - 360 человек, а в некоторых ротах - 400 и больше; а налицо имеется только 20-30 человек. Все остальные, больные злокачественной или хронической лихорадкой, или с отмороженными пальцами на руках и ногах, рассеяны в госпиталях, оставленных в Болгарии или в попутных городах. Полк, как говорили, был буквально заморожен на Шипке, по преступной беззаботности начальника дивизии.

По мере выздоровления прибывали в роту солдаты - болезненные, изнурённые лихорадкой до крайности; немало рассказывали они печальных новостей о пережитом на войне. Оставались они в роте день-два, перед увольнением «в чистую», унося с собою приобретённые на службе недуги и полнейшую неспособность к труду и являясь в деревню тяжкой обузой для своих полунищих родичей.

Не буду долго останавливаться на бытовых условиях жизни и службы в полку; хотя они очень характерны по сравнению с позднейшими временами, которые в моей службе измеряю почти 40 годами. Есть что сравнивать. Начать с того, что командиры полков тогда редко-редко заглядывали в казармы, раз в 3-4 месяца, или по случаю посещения казарм каким-нибудь начальством. Строевыми занятиями интересовались очень мало. По примеру высшего начальства и остальные офицеры только мимоходом заглядывали в роты, и то не каждый день. Исключение представлял собою только майор Федоренко, выслужившийся из нижних чинов.

При посещении рот командир полка подавал руку только штаб-офицерам, а обер-офицерам - кивок, и только. Полковых швален тогда не было; обмундирование и пригонка производились в ротах и отличались гораздо большей тщательностью, чем впоследствии, когда, зарясь на выгоды прикроя, полк прибрал это дело к своим рукам. Хлеб пекли в ротах; припёк шёл в пользу ротного хозяйства, и хлеб был всегда отличный, - настолько, что немцы в городе старались всеми мерами добывать солдатский хлеб. Всё это изменилось к худшему, когда, зарясь на выгоды припёка, полк также и хлебопечение прибрал в свои руки; и ещё хуже стал хлеб, когда он стал изготовляться интендантством, фабричным путём, в больших хлебопекарнях.

В августе получился приказ: всех вольноопределяющихся, отбывших лагерный сбор, командировать в Виленское пехотное юнкерское училище для экзамена и поступления в училище...

Меня сильно волновал вопрос - что будет со мною: может ли вольноопределяющийся из евреев поступить в юнкерское училище? Может ли он надеяться быть офицером? Слышал я, что государь Александр II во время проезда через Одессу при возвращении с театра войны лично произвёл в офицеры еврея-вольноопределяющегося Фреймана, желая этим фактом подчеркнуть равенство всех перед законом в боевых рядах. Но самый факт личного участия государя в этом производстве указывал на чрезвычайную исключительность такого события; на что я, конечно, никогда рассчитывать не мог. Но меня занимал ближайший вопрос: отправят ли меня хоть в училище, вместе со всеми товарищами, для экзамена? Вопрос этот занимал также и полковое начальство, которое перерыло все законы и циркуляры, чтобы выяснить: следует ли, можно ли меня отправить, или нет. В результате всех поисков пришли к заключению, что нигде прямых запретных указаний нет [9]. Значит, обязаны меня отправить вместе со всеми вольноопределяющимися. А потому включили меня в общий список и выдали мне тоже 64 копейки кормовых на дорогу до Вильны.

Все мы радостной командой совершили эту весёлую и беззаботную, для других, поездку и в указанное время явились к экзаменам. Всё шло у меня благополучно; экзамены проходили у меня блистательно, один за другим. Вдруг, в один прескверный день, после блестяще выдержанного экзамена по всеобщей истории ко мне при всех подходит училищный офицер и спрашивает меня... какого я вероисповедания. Я ответил: «еврейского».

- В таком случае вы не можете продолжать экзамены, так как евреи не допускаются в училище. Отправляйтесь на сборный пункт, чтобы вас отправили обратно в полк.

Кто поймёт эту гнетущую боль уязвлённого самолюбия при всех товарищах! За что меня изгоняют? Чем я хуже других, когда всем нам хорошо известно, что тут, среди вольноопределяющихся, были и отпетые пьяницы, и даже заподозренные в воровстве? И никто их об этом не спрашивает; и всем им широко раскрываются двери в училище, несмотря на крайне слабую образовательную подготовку. А меня изгоняют за... вероисповедание, - скорее за моих предков, за то, что я родился в еврействе, потому что с тех пор, как я уехал из дома, я ни в чём не соприкасался с еврейским вероисповеданием, - забыл про него. Я столько же помню про синагогу, сколько мои товарищи про церковь, куда они никогда не заглядывают. Вся разница между нами в том, что в каких-то бумажках что-то числится формально о вероисповедании.

И вот когда и как напоминают - каким ударом хлыста!

Нетрудно себе представить, в каком подавленном состоянии возвращался я в полк. Что ожидало меня впереди? На что решиться?

Мой ротный командир, впрочем, очень обрадовался моему возвращению в полк, потому что можно было опять навалить на меня всю ротную отчётность. Вместе с тем он старался убедить меня в наивности моего поведения, - что я так легко пожертвовал поступлением в училище и военной карьерой вопросу о вероисповедании.

- Взяли бы да и крестились, когда этого требуют. Вот и всё.

Пошла серенькая казарменная жизнь в роте. Не в пример большинству моих товарищей вольноопределяющихся, я зажил вполне солдатской жизнью в казарме, где ел, спал и делил досуг с солдатами моей роты. Это много помогло мне в познании солдатского житья-бытья и самых низов военной службы. Впоследствии, когда мне самому пришлось быть в роли начальника и участвовать в совещательных комиссиях по разным вопросам, касающимся жизни и службы солдата, мне очень помогал этот непосредственный опыт, вынесенный из казарменной жизни совместно с солдатом. Возникал ли вопрос о солдатском ранце, караульном наряде, приварочном окладе - я мог судить об этом по собственной лямке, которую тянул доподлинно в солдатской шкуре, а не по показам и рассказам, преподаваемым юнкерам в военных или юнкерских училищах.

Начальство, по-видимому, ценило моё отношение к службе, потому что, когда поступили в роты новобранцы, меня назначили учителем, а затем весною произвели в унтер-офицеры, и я стал отделённым начальником.

Летом 1879 г. полк наш отправился на лагерный сбор в Красное Село, где расположился в так называемом авангардном лагере. Нашим ближайшим лагерным соседом был Финский стрелковый батальон - оригинальнейшая войсковая часть, вполне иностранная в составе русской армии, с особым обмундированием, вооружением и снаряжением, особым офицерским составом и даже особыми командными словами на непонятном для русского уха языке.

Крепко запечатлелась в памяти лагерная служба того далёкого времени в Красном Селе. Сколько пленительной, чисто воинской поэзии в ночных тревогах, двухсторонних манёврах, в ночных бивуаках с пылающими кострами! Сколько сверкающей прелести в торжественных царских объездах лагеря, в сопровождении блестящей многочисленной и живописной свиты с военными и дипломатическими представителями со всех концов света!

Какую дивную картину представляла собою заря с церемонией в присутствии государя и всей императорской фамилии, генералитета, дипломатического корпуса, иностранных военных представителей и чуть ли не всего аристократического Петербурга, собиравшегося всегда к этому вечеру в Красное Село из города и со всех дач.

А развод с церемонией! - этот чисто лагерный военный праздник, стоивший, правда, немало труда и пота для офицеров, а подчас и зуботычин для солдат; но в общем, конечном, ансамбле представлявший собой эффектнейшую картину на ярком фоне лагерной жизни, развёртывавшейся под звуки нескольких хоров музыки, окаймлённой всегда многочисленной изящной публикой, собиравшейся нарочито в лагерь к этому часу.

С какой-то затаённой грустью вспоминается вся эта поблёкшая теперь прелесть минувших дней! То ли жаль этих постепенно отмиравших красот нашей воинской жизни, вытесненных прозаическими требованиями профессионального дела, на которое легла повсюду серенькая тень «защитного» цвета - то ли жаль собственной, канувшей в Лету, молодости, озарявшей тогда всю жизнь и службу, каковы бы они ни были. Ведь действительно, с нынешней, вполне разумной, точки зрения, нельзя же из народной армии, высасывающей пот и кровь народа, устраивать своего рода игрушку для забавы праздных людей своими разводами, церемониями, парадами и т.п. затеями, отнимавшими слишком много времени от подлинного дела.

Нелишне коснуться, хоть в общих чертах, бытовых условий жизни и службы в Красносельском лагере того отдалённого времени, - почти полвека назад.

Несмотря на то, что это был и есть важнейший лагерь на всю русскую армию, где служба протекала на виду многочисленного высшего начальства, каждодневно заглядывавшего в лагерь, всё же не видно было сколько-нибудь надлежащей дисциплины в отношении офицеров. Достаточно сказать, что в нашей роте, во весь лагерный сбор, ротный командир ни разу не приходил, чтобы вести роту на стрельбу, потому что для этого надо было вставать в три часа ночи. И такая важная отрасль подготовки роты брошена была на руки мне, унтер-офицеру из вольноопределяющихся. Я вёл роту на стрельбы, вёл отчётность по стрельбе и пр. И в других ротах офицеры приходили или приезжали прямо на стрельбище, часам к 7-8 не раньше.

Пусть господам офицерам невмоготу было вставать в 2-3 часа утра, чтобы вести роты на стрельбу, но, казалось бы, что, прибыв на стрельбище в 7-8 часов утра, можно бы заняться своим делом. Так нет: собирались кучкой для болтовни, либо окружали Пашу Горбунова [10] с его соблазнительной корзиной бутербродов и выпивки, чтобы за закуской и разговорами прокоротать время до 9-11 часов утра; затем, поручив фельдфебелю вести роту в лагерь, они стремились поскорей убраться домой.

Вообще, в службе того времени видны были ещё не изжитые следы крепостного барства во всём, что касалось собственно взаимоотношений офицеров. Зато в отношении солдата не чурались строгостей и даже мордобития, несмотря на то, что формально это давно уже запрещено было законом.

Вспоминаю такой случай. Полк построен впереди лагеря, в ожидании смотра начальника дивизии. Идёт бесконечное и томительное выравнивание по фронту и в затылок. Батальонный командир, верхом, надрывается:

- Там, там, корявый, вправо... много... много, сукин сын, влево... ещё влево... - ну, стой так.

- Дальше... Ты, там... пучеглазый (поди угадай кого это касается)... вперёд немного... немного, чёртова кукла... куда выпучился... назад, тебе говорят, анафема... Ротный командир! Капитан Ломан, смотрите, что у вас за олухи, стоят истуканами... всё потому, что я битых морд не вижу!..

А ротный командир и фельдфебель Иван Софронович давно уже мечутся от одного солдата к другому, подталкивают саблей и пятернёй, кого спереди, кого сзади; при последних словах батальонного командира об отсутствии битых морд, ротный счёл долгом пополнить этот пробел и совсем зря двинул кулаком в лицо какому-то солдату недалеко от меня. Удар, по-видимому, был не Бог весть какой сильный; но всё же пошла кровь из носа. Под предлогом будто смахнуть кровь, солдат ещё больше размазал её на физиономии и на белой гимнастёрке. Начальство всё это видит и точно не замечает. Наконец, ротный командир бросает, точно мимоходом: «вытри морду, образина!», а сосед, шустрый проходимец Парфёнов, шепчет солдату: «не вытирай, пусть командир полка увидит». Солдат ещё пуще размазывает кровь. Да и чем, и как солдату вытереть кровь, стоя в строю: ведь носовых платков солдату тогда не полагалось!

В конце концов и полковой, и бригадный командир, и начальник дивизии - все видели окровавленного солдата, но делали вид, что не замечают ничего особенного: должно быть тоже сознавали, что «без битых морд» нельзя обойтись...

Чуть и мне не влетело однажды - совсем, что называется, на чужом пиру и по поводу наивной шалости одного из товарищей в отношении... великой княгини Марии Феодоровны. Во время высочайшего объезда, вслед за государем Александром II ехала в открытой коляске великая княгиня Мария Феодоровна, тогда обворожительная, красивая и очень ласковая с юнкерами и кадетами наследница престола. Стоявший за мной в затылок вольноопределяющийся фон Зигер-Корн вздумал послать наследнице воздушный поцелуй: это ведь в расстоянии 3-4 шагов, и сам сейчас же опустился вниз, за моей спиной. Великая княгиня поцелуй заметила, улыбнулась и кокетливо-грозно погрозила пальчиком... в мою сторону; ехавшие верхами около экипажа наследницы генералы, не зная, в чём дело, насторожились, засуетились, кто-то погрозил уже не пальцем, а кулаком, а близкое начальство накинулось уже с грозными и тревожными расспросами... Всё, впрочем, обошлось благополучно.

Наследник, впоследствии государь Александр III, часто прогуливался пешком перед нашим лагерем, один, без адъютанта, почти всегда в шинели-пальто, надетом поверх красной шёлковой рубахи с косым воротом, перепоясанной шнурком, и отведывал «пробу»; да не так, как обыкновенно это делали другие начальники повыше, т.е. прикоснувшись ложкой к щам или каше, а уплетал основательно внушительные порции, после чего уходил на лужайку перед лагерной линейкой и всей своей грузной фигурой растягивался на траве, животом на землю.

Государь Александр II очень любил поднимать войска ночными тревогами. Конечно, эти тревоги отнюдь не могли служить показателем боевой готовности войск; да это и не имелось в виду. Это был просто один из номеров боевых забав, в большом масштабе.

Среди глубокой и особенно тёмной ночи, именно тогда, когда ни зги не видеть, вдруг начинают бить барабаны - все барабаны, везде и всюду, сколько их есть; темнота насыщена барабанным боем; взвиваются ракеты; зажигаются грандиозные факелы; пылают смоляные бочки, оживают как будто все стихии; но всё это копошится в густой тьме. Из отдалённых деревень несётся вскачь кавалерия, опрокидывая всё, что подвернётся. Гремит пушками, тоже вскачь, артиллерия. Сомкнутыми колонами, в непроницаемой тьме, двигается к сборным пунктам пехота. Артиллерия занимает якобы указанные позиции и открывает неистовую пальбу... во тьме, конечно, куда угодно, лишь бы пальба была.

Вот, зная эту слабость Александра II, мы, по вступлении в лагерь, ожидали каждую ночь тревогу: шинель лежит скатанной, хотя она очень нужна солдату покрыться ночью в палатке (одеял тогда не полагалось), амуниция приготовлена под изголовьем, сапоги и портянки - тоже под рукой. А в иных ротах приказывали под сурдинку спать «одним глазом» и полураздетыми только.

Это ожидание тревоги было изрядной мукой для солдата.

Проходила, однако, неделя за неделей. Был уже конец июля, а тревоги нет как нет. Наконец, уверились, что в этот лагерный сбор царской тревоги вовсе не будет. Чтобы укрепить окончательно бесповоротную уверенность в этом, Александр II даже уехал из Красного в Павловск или Петергоф.

Оказалось, однако, что со стороны государя это была военная хитрость: уехав днём, на виду у всех, государь вернулся один, в час ночи, пешком пришёл на середину авангардного лагеря, т.е. в наш полк, и приказал дежурному барабанщику «бить тревогу». Вслед за дежурным и наши все барабанщики, как полагалось, выскочили из палаток в одних рубахах, без порток, с кое-как прицепленными барабанами, и все бурно забили тревогу.

Конечно, наш полк построился раньше всех, что было нетрудно, потому что сборный пункт для всех войск авангардного лагеря был перед срединой нашего полка. Сейчас же подъехал великий князь Владимир Александрович и приказал двинуть наш полк куда-то. Мне батальонный командир приказал со взводом [11] поскорее занять валик около известной лаборатории. Вести взвод строем, когда темнота хоть глаз коли, когда кругом сплошная каша всех родов оружия, когда со всех сторон адская канонада и густая темнота сгущена до осязаемости пороховым дымом - нечего было и думать; да это была бы, во всяком случае, долгая канитель. Но мы отлично знали дорогу к лаборатории, потому что каждый день ходили на стрельбу мимо неё. Я распорядился поэтому просто: «валяй к лаборатории, в одиночку, собраться так к воротам».

И действительно, сколько раз по дороге к лаборатории мы попадали под ноги кавалерии, под колёса артиллерии и под дула стрелявших пушек. Но зато через 30-40 минут я со взводом залёг уже за вал лаборатории. Поспели как раз вовремя.

Из темноты выделилась какая-то группа всадников. Кто-то спросил: «Какая часть?» Я ответил: «Красноярцы». Кто-то, картавя, похвалил: «Молодцы, красноярцы!» Мы гаркнули: «Рады стараться» и... запнулись, не зная как величать благодарящего. Несколько шёпотных голосов подсказывают: «кричи ваше императорское величество»... Оказалось, что это государь. Наш батальонный оказался тут же и прямо сиял, даже во тьме, от радости и счастья, услышав эту царскую похвалу.

В тот же день меня произвели в старшие унтер-офицеры. Я стал капралом. Это было моё первое отличие.

Около середины августа полк вернулся в Ревель на свою зимнюю стоянку. Вскоре получено было в полку распоряжение о командировании в юнкерское училище. Для полкового начальства опять стала дилемма - послать ли меня вместе с другими в училище, или нет. Ведь моё возвращение из училища в полк в минувшем году не было ничем мотивировано. Просто сказали «поезжай назад», и всё тут. Вполне естественно, что полковое начальство очутилось снова перед прошлогодней дилеммой, не имея законных указаний - послать ли меня в училище, или нет. Для меня-то, однако, ясно было, что в лучшем случае я прокачусь на казённый счёт и только: в училище не примут.

* * *

А не последовать ли совету ротного командира и согласиться, чтобы записали меня... православным, раз этого требуют?

И вот для начальства встал канцелярский вопрос, а для меня - настоящий Рубикон. При всей индифферентности к делам религии мне всё же нелегко было решиться на этот шаг: ведь я тоже только дитя своей среды, впитавший все её взгляды и предрассудки. Но в сущности - какой же это Рубикон, который может перейти всякая курица, не одержимая куриной слепотой?