14992.fb2
— Ладно, Ив, своим-то — не надо… как это не было?
Ну хорошо, пусть так, пусть что-то было, но ведь не такое же. Было что-то неясное, смутное, как облако; странное вяжущее чувство, когда он присаживался рядом; непонятная радость, когда впадающая в площадь улица вдруг выплескивала его на привокзальный тротуар, как на берег, когда в неразличимом мелькании лиц, походок, футболок, дымящихся сигарет, жующих ртов, жестикулирующих рук — во всем этом пестром и все-таки однородном вареве вдруг неуловимо проскакивало что-то, тут же заслоненное красномордым одышливым автобусом, и она уже знала — что именно, знала и сердилась на эту дурацкую уверенность, потому что боялась ошибиться, хотя чего тут бояться — подумаешь!.. нашла из-за чего волноваться!..
А она и не волновалась, она встряхивала головой и оборачивалась к витрине, потому что не доставать же зеркальце по такому ничтожному поводу, и убеждалась, что все, вроде бы, в порядке, хотя что там в витрине разглядишь, кроме мешков под глазами? И вообще, не сутулься и подними подбородок повыше, тебе идет… Автобус наконец трогался, и за ним не оказывалось никого, кроме прежней однородной людской массы, никого… но она уже чувствовала его близкое присутствие, непонятно как — может быть, биополе?.. электромагнитные волны?.. атомарные взаимодействия?.. или как это там называется… физика в стакане чая, химия в бурлящей кастрюле привокзальной полуденной площади.
А потом он и в самом деле вдруг становился виден, высовывался из-за спины толстого разлапистого тайманца, из-за необъятных пятицветных штанов, из-за густоволосой голопузости, выпрастывался, как тонкая нервная рука из рукава медвежьей шубы, неожиданно странный, нелепый… бледнолицый лунатик с неверной походкой и глазами, опрокинутыми внутрь.
— Чего это ты так напряглась? — спрашивал тем временем Зуб, да будет земля ему пухом, бедный, бедный Зуб, Зубин Мета, уличный пианист, не знавший ни единой ноты. Ах, Зуб, Зуб… верный служитель искусства! Может быть, на том свете все-таки сжалятся и дадут тебе в награду хоть немножечко музыкального слуха…
— Чего это ты так напряглась? — спрашивал он и оглядывался. — А, понятно… кавалер твой малахольный пожаловал. Эх, королева, королева… ну зачем тебе такой шмендрик?
Но она уже не слушала, она улыбалась навстречу, заранее, просто для того, чтобы немного облегчить ему жизнь, потому что, увидев ее улыбку, он весь расцветал, и распрямлялся, и даже глаза у него на какое-то время поворачивались наружу. Хотя, лучше бы не поворачивались… лунатик, он лунатик и есть, только вот вместо луны у него была она, Ив. Но луне-то что, она-то привыкла, что на нее глазеют. И потом, луна белая, холодная белая блондинка, и это понятно: ведь так намного легче отражать взгляды. А вот попробовала бы она хоть немножечко побыть рыжей, эта луна…
— Шайя, немедленно прекрати! Отвернись! — сердито командовала Ив, когда становилось совсем уж невмоготу, и он отворачивался, краснея и снова опрокидывая внутрь ослепшие от рыжего лунного света глаза.
— Ну? И ты еще будешь говорить, что ничего не было?
Да, но не настолько же… Просто я вдруг обнаружила, что жду его ежедневно и расстраиваюсь, если он не приходит. Становлюсь раздражительной стервой и срываю злость на ни в чем не повинном Зубе, а он, бедняга, терпит… Он ведь все понимал, Зуб, да и как было не понять того, что сияло огромными буквами на наших глупых пылающих лбах. Он не мог понять только одного — зачем это мы так мучаемся вместо того, чтобы вцепиться друг в друга, вот прямо сейчас, на месте, не отходя от автобусной кассы? Зачем мы сидим, как олухи, скорчившись от ноющего желания близости, а не впиваемся ртом в рот, не сбегаем по дрожащим и двоящимся ступенькам в привокзальный туалет для того, чтобы немедленно заняться любовью? Почему мы не мчимся, молча, угрюмо глядя перед собой, неважно куда, лишь бы к постели, чтобы уже можно было скинуть с себя мешающее все и прижаться плотнее некуда, и пожалеть, что больше уже нечего снять, кроме, разве что, кожи?
Это действительно трудно было понять, и сердобольный Зуб неуклюже пытался помочь, как ветеринар на случке двух породистых, но абсолютно бестолковых собак. Почему-то чаще всего он выдвигал идею нашего совместного похода в театр, по-видимому, уповая на то, что общность культурных запросов вернее столкнет нас нос к носу, а точнее, бедро к бедру, чем бесплодное сидение на тротуаре у входа в автовокзал. Бедный, бедный Зуб… Он-то нас в конце концов и свел, но — как?.. Своей ужасною смертью свел, вот ведь как все погано получилось.
Мы легли в постель через час после взрыва. Это ведь не было кощунством, правда? Я думаю, мы просто инстинктивно хотели погасить ту страшную разрушительную энергию смерти встречными взрывами наших оргазмов. Мы просто обязаны были почувствовать, что — живы. И не просто живы, но живы на пике, на взрыде, на судорожном всхлипе, когда жизнь пронзает тебя электрическим разрядом в тысячу вольт от макушки до кончиков пальцев… живы! Мы хотели отдать последний долг Зубину Мета, столь настойчиво и безуспешно пытавшемуся случить наши зажатые дурацкими комплексами тела. Мы хоронили его, лежа друг на друге, плавая в собственном поту, впечатав друг в дружку вибрирующие, слипшиеся животы. Он лежал там, в бесформенной куче, мертвый, разорванный на куски, и ортодоксы в желтых жилетах собирали его пальцы с тротуара… а мы… мы трахались, как кролики, Господи!.. как кролики… как…
— Не надо, Ив, ну что ты, перестань…
— Как больно, Господи, как страшно, как…
— Ничего, это пройдет, ничего…
— Знаешь, любовь — это зеркало, да-да, зеркало. Кто-то вдруг ставит его перед тобой — вдруг, непонятно как и откуда. Вот он сидит напротив тебя и глядит, но это не просто взгляд, это зеркало, понимаешь? И ты смотришь туда и видишь себя, но в то же время и не совсем себя, а что-то другое, что-то тягучее и легкое, и темное, и сияющее одновременно. То есть нет, не так… сначала ты всего этого не видишь, никаких сияний… просто неудобство какое-то, заминка, туман… и это не опасно, а наоборот, тепло… так начинается… а потом уже и темнота, и сияние, и все такое прочее.
— Ив, да ты, никак, бредишь, девочка?
— Не смей!.. Не смей!.. И не смейся!.. Это зеркало, я знаю. И ты втягиваешься в него, как в игру, как в зазеркалье. А там все искажено, там все по-другому. И вот ты смотришь на него уже не просто так, а из этого зазеркалья, уже не ты сама смотришь, а та, зазеркальная Алиса из его зеркала. А она ведь в него влюблена, а как же иначе? Ведь это он сам ее придумал, чему же тогда удивляться?
— И вот она ставит напротив него свое зеркало, и он глядит туда, и видит что-то тягучее и легкое, и темное, и сияющее одновременно… И кажется, что нет этому конца, потому что — какой же может быть конец в двух зеркалах, поставленных друг против друга? Но тогда получается, что любовь бесконечна, правда ведь? Ну, скажи…
— Бесконечна. Если только не разбить одно из зеркал.
Ив смотрится в зеркало и остается довольна увиденным. Неужели это она — эта веселая рыжая красавица с искрящимися зелеными глазами? Она, она, кто же еще… На часах — шесть. Шайя обещал быть после восьми. Обещал быть. Ив улыбается. Как это он сказал тогда?.. А, вот: «я начинаю быть только тогда, когда оказываюсь рядом с тобой.» Вот так-то! Она многозначительно качает головой, показывает язык насмешливому шпиону-зеркалу и идет на кухню, где все честно и нет соглядатаев. На кухне — радио: предсказывают теракты и немного дождя на севере. Ив облокачивается на стол и смотрит в окно, где волосатая пальма обмахивает своим жестяным веером киоск и автобусную остановку.
Реклама на радио сменяется музыкой. Сейчас скажут: «Дорогие радиослушатели!»
Радио доверительно приглушает мелодию и говорит: «Дорогие радиослушатели! Мы начинаем нашу ежевечернюю программу „Пророк на шоссе“. Автор и ведущий — Шайя Бен-Амоц.»
Музыка смолкает, и вкрадчивый голос Шайи оказывается на кухне, рядом с нею, ленивым котом перекатывается по скатерти, ну-у-у же… погладь… Ив улыбается и гладит невидимого кота.
«Привет, друзья! — говорит Шайя. — Привет вам, злобно скрежещущим зубами в безнадежных городских пробках. Не берите в голову, ребята, мой вам совет. Разве напасешься нервов на это сволочное дело? Лучше расслабьтесь, отложите ножи и слушайте своего Шайю — по крайней мере, получите удовольствие за бесплатно вместо удара гаечным ключом по башке.
Привет вам, в час по чайной ложке продвигающимся по так называемым скоростным шоссе. Не клюйте носом, братья и сестры мои по трафику! Ваш верный Шайя не даст вам задремать. Привет и вам, уже свернувшим на ведущие к дому боковые дороги. Еще немного, и вы у цели. Но, умоляю вас, не торопитесь — нет ничего опаснее последнего километра. Снимите ногу с педали, успеете, даю вам слово, слово пророка, Шайи Бен-Амоца! До начала трансляции футбольного матча еще два часа, как минимум, так не лучше ли пока позабавиться?
А то, что сегодня будет особенно забавно — это я вам обещаю. Для начала мы зададим наши вопросы главному полицейскому этой страны относительно упорных слухов о покушении, готовящемся на премьер-министра и канди…»
— Сколько раз я тебя просил не слушать эту пакость? — Шайин голос раздается почему-то сзади, бесцеремонно перебивая того, другого Шайю, который продолжает распинаться там, в радио. — Выключи немедленно.
Ив оборачивается. Он стоит в дверях кухни и смотрит на нее, качая головой.
— Мне скучно, — объясняет она и выключает радио. — Я тебя жду целый день, одна. Вернее, вдвоем с зеркалом.
Шайя подходит и осторожно нюхает ее рыжую макушку. Пахнет, как и следовало ожидать, счастьем.
— Хочешь, пойдем сегодня на великосветский прием? — говорит он севшим голосом. — У Битла день рождения. Мы приглашены. Будет всякая вкусная жрачка, музыка. Хочешь?
Ив встает, потягивается и тщательно прижимается к нему всем своим длинным телом, с удовольствием чувствуя, как вздрагивает в ответ и поет, вибрируя на невозможно высокой ноте, его помраченное любовью существо, как волною отражается в ней, как захлестывает, как несется назад, усиленной мощью, как возвращается снова… Два зеркала, одно против другого, одно в другом.
— Хочу… — сообщает она Шайе на ухо щекочущими губами. — Я теперь всего хочу и чтобы много. Еды, вина, музыки… тебя…
Она влажно чмокает беззащитное Шайино ухо. Поцелуй раскручивается в ушной раковине, как на американской горке, и ухает вниз, в какую-то сладкую пропасть, прихватив по дороге сердце, дыхание, голову… все… оставив только руки.
— Подожди… — говорит Ив его рукам. — Подожди… Не здесь… Пойдем в комнату…
— Пойдем по берегу, ладно?
— А как же… я ведь на каблуках, Шайя.
— Ерунда, сними. Тут можно и босиком.
— А как же… туфли…
— Снимай, говорю. Я тебе потом языком ступни вылижу, глупая. Начисто. Ничего с твоими драгоценными туфлями не случится.
— Да… — говорит она с сомнением и уже садится на скамейку, но тут вспоминает последний аргумент. — А полотенце?
— Дыханием высушу.
— Ах, Шайя, Шайя… где ж ты раньше-то был? Сколько денег на мыло да на полотенца изведено, не сосчитать…
Они идут по влажному краю прилива. Ив шлепает впереди; уже забыв о ценности туфель, она беспечно размахивает ими, держа за узенькие субтильные ремешки. Шайя идет следом, стараясь не наступать рифлеными подошвами своих башмаков на узкие отпечатки ее ног, похожие на восклицательные знаки с решительной круглой пяткой и нежным пером ступни. Они рождаются перед ним, как чудо, на мокрой поверхности песка и немедленно исчезают позади, слизнутые ленивой волной. Это подарок только ему, Шайе. Только он может увидеть невообразимую красоту этих знаков, услышать звонкое эхо этих восклицаний, он и никто другой… кроме, разве что, злобного, черного, людоедского моря.
— Ив! Ты бы взяла их как-нибудь иначе. Порвутся ведь…
— Ах, да! — спохватывается она и останавливается перехватить туфли.
Шайя смотрит назад. Так и есть. Опять этот тип.
— Смешно сказать, но за мною следят. Уже несколько дней.