14992.fb2
Потом он услышал приветственные аплодисменты и еще раз с гневом подумал о пьяном клоуне Шайе, из-за которого он сам не дождался законных оваций в конце своей собственной речи. Затем он представлял себе старика, бодрой геморройной походкой ковыляющего к микрофону… вот сейчас он выходит на авансцену, останавливается… сейчас последует выстрел… он должен быть совсем неслышным на фоне общего тарарама. Потом наступила пауза, и Битл кивнул, решив, что действительно не различил звука выстрела, потому что речь все не начиналась, а это могло означать только то, что дело уже сделано. Он уже посматривал на лестницу, предвкушая беготню и панику, которые неизбежно должны сопутствовать подобным печальным инцидентам, он готовился немедленно взять процесс в свои уверенные руки согласно заранее продуманному плану, он перебирал в памяти необходимые меры: больница, официальный бюллетень, указ о чрезвычайном положении, прессконференция поутру. Он уже… и тут, как гром среди ясного неба, из динамиков прозвучал скрипучий голос Амнона Брука: «Добрый вечер, дорогие друзья!»
Потом снова наступила пауза, и Битл снова подумал, что вот оно, готово… и снова динамики треснули над головой все тем же ненавистным стариковским скрипом. И он, все еще в недоумении, полез в карман за телефоном, чтобы позвонить Голему, который должен был находиться там, на крыше, который должен был позаботиться о киллере после того, как… Он даже успел ткнуть пальцем в первую кнопку, но тут сам Голем, выступив из темноты и больно взяв его за руку повыше локтя, очень тихо произнес знакомым и в то же время пугающе незнакомым голосом:
— А вот звонить не приказано, господин министр.
Но и тогда — даже тогда! — он еще не осознал масштабов катастрофы, а спросил с глупым удивлением:
— Голем? Почему ты здесь? И что это за куртка на тебе? И что с этим, как его…
И Голем, не похожий на Голема в какой-то странной желто-синей ветровке вместо обычного костюма, ответил:
— Все в порядке, господин министр. Лучше не поднимайте шума. Стойте спокойно, и мне не придется делать вам больно.
Вот! Именно в этот момент мир и перевернулся перед глазами Арика Бухштаба. Ему — Голему! — тупой и примитивной кукле, гориллообразному роботу, «не придется делать больно» — кому?! — своему божеству, своему кукловоду, который еще минуту назад… минуту назад…
Вопиющая дикость переворота заключалась еще и в том, как он был обставлен: не торжественным церемониальным маршем из сияющего чертога в темницу в сопровождении взвода почетной гвардии с саблями наголо, а чесночным шепотом тупого громилы на вонючей зассанной автостоянке.
Потом желто-синий Голем снова отступил в тень, и в последующие четверть часа Битл уже только привыкал к своему новому положению, старея и горбясь с каждой проползающей минутой. Голос вечного Амнона Брука скрипел наверху доверительной интонацией доброго дедушки. Битл не испытывал по отношению к нему никаких чувств: ни раскаяния, ни страха, ни ненависти проигравшего. Катастрофа не имела ничего общего с премьер-министром, с интригами, с борьбой за власть… ах, если бы дело было только в этом! Арик потерпел поражение в чем-то намного более существенном, основном. Он не мог даже назвать это делом жизни и смерти, потому что по всему выходило, что он, вроде как, и не жил вовсе, то есть жил, но в какой-то несуществующей реальности, а значит, все-таки не жил. Его нынешнее одиночество казалось ему всеобъемлющим, тотальным; исправить положение можно было, только начав жизнь заново, а такой возможности никто и не думал ему предоставлять. Да если бы даже и предоставили… кто поручится, что все сложится иначе?
А потом раздались финальные аплодисменты, и немного погодя Битл увидел Амнона Брука, спускающегося по лестнице в сопровождении двух топтунов и круглого сияющего Ромки. Бедный Ромка! Он наверняка еще не в курсе… хотя, черт его знает… может, и он перебежал вместе с Големом? Перебежал… не перебежал… какая разница?
Премьер-министр спускается, не торопясь, чтобы не оступиться. А Битлу тоже уже торопиться некуда. Ему скоро все расскажут. Вот только кто расскажет? Хорошо бы — сам старик, получилось бы не так унизительно. Хотя, опять же, какая разница?
В самом низу лестницы Амнона обступают просители; отталкивая друг друга, они бормочут какие-то фразы, протягивают какие-то бумажки. Старик рассеянно кивает каждому, сует для рукопожатий вялую костистую ладонь. Он устал. Ему еще предстоят несколько неприятных дел. И первое из них стоит вон там, возле своего бывшего лимузина, белея мятой рубашкой и опрокинутым лицом. Что же телохранители-то дорогу не освобождают? Сегодня они какие-то новые, видать, пока не привыкли. Хорошо еще, что Кнабель, как всегда, на месте. Ромка с улыбочкой, но решительно раздвигает небольшую толпу:
— Амнон устал, господа, ну поймите же… будьте добры… — ловкой рукою он собирает со всех одновременно папки и письма с прошениями. — Непременно прочитает… непременно… давайте и вы… непременно…
Хороший помощник, что и говорить. На шефа по безопасности, конечно, не тянет, но вот референтом… Брук делает еще несколько шагов и останавливается перед сломленным пожилым человеком, отдаленно напоминающим Арика Бухштаба. Здесь, за внутренним кругом оцепления, уже нету никого, кроме них двоих, да вечной шестерки Кнабеля, который не в счет. Старик вздыхает и кладет руку на плечу своему ученику.
— Я ж тебя предупреждал, Арик, — говорит он печально. — И даже не один раз. Почему ты не послушался? Или совсем меня за человека не считаешь? Сенильный старикан… что такой понимает?.. Ну?..
Нету торжества в его голосе, только усталость.
— Извини, Амнон. Спасибо, Амнон.
— За что же спасибо-то?
— За то, что сам подошел. Мог бы и шестерку послать.
Старик снова вздыхает и, щелкнув суставом, опускает руку.
— Прощай, Арик. Пора.
— Подожди, Амнон, подожди… — Битл дышит тяжело, с надрывом. — Расскажи мне, пожалуйста… как? Как?
— Как я догадался? Ну, это…
— Нет-нет… — поспешно отмахивается Бухштаб. — Это не важно… Как меня сейчас… ну… сам понимаешь… Как?
— Как?.. — Амнон Брук кривится, оглядывается на своего нового шефа по внутренней безопасности. — Да я, сказать по совести, и не знаю. Вот, господин Кнабель тебе расскажет.
И действительно, Ромка уже тут как тут, выкатывает сбоку умильное круглое лицо:
— Конечно, расскажу, Арик. Ты не бойся, все будет достойно. Самоубийство, на почве неожиданного известия о смертельной стадии лейкемии. Не хотел быть в тягость семье и так далее. Свободный выбор великого человека. Медзаключение и справки уже готовы. Государственные похороны, все по первому разряду, не сомневайся…
Он бодро декламирует свое сообщение, подобно тому, как старший официант отчитывается перед хозяином ресторана о накрытых к ужину столах. Он рассыпает мелкий бисер слов, а сам косится в сторону, туда, где оставил Шайю, предварительно наорав на него. Косится, оттого, что слегка опасается, как бы этот сумасшедший алкаш не испортил ему представления. Шайя поймал Ромку за хвост на лестнице после речи премьер министра:
— Где Ив, Ромка? Ты нашел ее? Привел сюда?
Конечно, Кнабель и не думал посылать людей разыскивать рыжее сокровище Шайи Бен-Амоца. Что за глупость? У него сейчас каждый человек на счету. Наврал дураку, а тот и поверил. Собственно говоря, после речи Брука Шайя уже не очень-то и нужен. Поп-кумиров, выскакивающих в настоящий момент на сцену, нет необходимости объявлять — их и так все знают и ждут. Вон, как ревет толпа, как взрывается площадь свистом и аплодисментами — настоящими, оглушительными, не то что суррогат из динамиков. Но и скандал тоже ни к чему. По опыту, от Шайи можно было ожидать чего угодно… А потому Ромка продолжил прежнюю линию сдерживания, торопливо зачастил первое пришедшее в голову вранье:
— Ищут, Шайя, ищут… да, по-моему, и нашли уже, я что-то слышал по переговорнику. Вот, послушай сам… а теперь извини, мне надо… сам видишь.
Он даже на несколько секунд сунул Шайе под ухо шуршащий и щелкающий «воки-токи», подержал и тут же — с извинениями — засеменил вниз, за спускающимся Амноном Бруком. Но извинения не помогали, настырный журналистишка не отставал, и потому Ромке пришлось мигнуть одному из топтунов, чтобы попридержал Шайю в сторонке на минутку-другую. И вот теперь он опасливо косится через плечо на зарождающийся сзади скандал. Ерунда, конечно, мелочь, но обычно именно такие мелочи и срывают большие спектакли. Примеров много. Но где же эта патлатая сволочь? Его выход… неужели испугался? Вот обидно-то будет… Ромка тянет время, выгадывает секунды. Брук еще стоит рядом, сложив руки на животе и брезгливо поджав губы, но уже выказывает признаки нетерпения. Вот за Битла волноваться не надо — этот никуда не денется. Парализован начальничек… Шайя сзади переходит на крик.
— Остановите его! Остановите! — кричит Шайя, тщетно пытаясь вырываться из крепких объятий топтуна. — Волосатого! Держите!
Ромка оборачивается. Ну наконец-то! Двигаясь по широкой дуге в обход неподвижного Голема, во внутреннюю зону из темноты, как на сцену из-за кулис, врывается он, истинный король этого эпизода, в джинсах и полосатой футболке. Давно не стриженные волосы паклей взлетают вокруг бледного треугольного лица, рот искажен мученической гримасой, безумные глаза уставлены внутрь, но все это не так уж и важно — ни глаза, ни пакля, ни джинсы. Важно же то, что в руке у него стреляющий пистолет. Бах!.. бах!.. бах!
Акива пришел на площадь еще засветло — задолго до назначенного времени. Ночь накануне он провел без сна: крутился в ворохе мятых простыней, бродил из угла в угол, пил воду, залезая под кран оттопыренной щекой, смотрел в окно на тускло освещенную улицу, вздыхал, отгонял комаров. Последних ни с того, ни с сего налетела чертова туча. Они противно звенели над головой в самые деликатные моменты, вытаскивая из сна за коварно ужаленное ухо уже задремавшее было сознание. Акива объяснял это собственным волнением. Комары замечательно чувствуют запах стресса. Видимо, кровь, насыщенная адреналином, считается у них особенным деликатесом.
А волноваться было от чего. Ему предстояло ни много, ни мало изменить ход истории. Перевести стрелку на пути поезда, бешено мчащегося к взорванному мосту, предотвратить катастрофу, спасти человеческие жизни. Людей Акива всегда полагал высшей ценностью. Людей вообще… хотя конкретные представители этой породы высших существ, которых ему приходилось встречать на своем жизненном пути, навряд ли заслуживали места на верхней ступеньке пьедестала. Да что там места на пьедестале! — По совести говоря, их даже не следовало подпускать на миллион световых лет к той галактике, в дальнем конце которой, возможно, был установлен этот воображаемый пьедестал.
Народец Акиве попадался настолько плевый, что время от времени к нему в голову начинала закрадываться неприятная мысль, что будет, если все люди на деле окажутся подобным же дерьмом? Вокруг, грубо работая локтями, суетились приземленные эгоистичные хамы, предпочитающие тянуть одеяло на себя в любой ситуации, даже тогда, когда его с гарантией хватило бы на всех. В итоге одеяло неизменно рвалось на мелкие клочки, но хамов это нисколько не расстраивало. Напротив, увидев, что больше делить нечего, они удовлетворенно засыпали под открытым небом, согретые теплом только что закончившейся драки, в то время, как у несчастного Акивы, не принимавшего участия в сваре, от холода зуб на зуб не попадал. Поди полюби такое мерзкое стадо.
Но, к счастью, существовали и исключения, которые придавали силу раненому Акивиному человеколюбию. Правда, в основном, они населяли книжки, но были и другие, реальные — например, мама или несколько учителей в школе, или ведущие некоторых телевизионных программ, а также их гости — люди духа, обладатели благородных седин, плавной речи и круглых очков, элегантно поправляемых указательным пальцем в самый разгар философского диспута. По некоторым признакам можно было угадать, что их, как и Акиву, остро тревожит несоответствие их общего теоретического гуманизма конкретному практическому хамству улицы. Так многомудрый строитель воздушного замка, затратив годы на его возведение, вдруг обнаруживает, что конструкция, при всей ее красоте, абсолютно не годится для жилья.
В подобной ситуации какой-нибудь слабак просто плюнул бы на все, да и ухватился бы обеими руками за край общего одеяла, но эти сильные люди, Акивины учителя, не собирались сдаваться. Да, говорили они, жить в нашем воздушном замке невозможно. Да, туда нельзя внести и поставить кровать или стол. Но это вовсе не означает, что непригоден замок! Непригодна мебель! Стоит только ее правильно переделать, и все немедленно устроится. Естественно, что придя к такому выводу, они, как честные интеллектуалы, целиком посвящали себя исследованию путей переделки столов и кроватей. Именно исследованию… поскольку, стоило дойти до реальной столярки, как проект непременно проваливался из-за какой-нибудь досадной мелочи: стол рассыпался, стул подламывался, а кровать не выдерживала даже самого нежного человеколюбия.
Но мудрецы не отчаивались. Ведь у них всегда оставалось нечто, что не подводило никогда: слова. Словами они выражали свои прекрасные идеи, из слов строили свои замки и города. И не просто строили — они жили в этих городах, налаживая между ними широкие словесные автострады, по которым неслись быстрые, как мысль, словесные автомобили дружеского общения.
Словам Акиву научила мама. Отца своего он не знал. Видимо, не знала его и мама… то есть, знала, но не была уверена, кому именно из десятка длинноволосых хиппи — детей цветов — принадлежал тот плодотворный пестик, от которого и завязался в ее животе крошечный бутон, названный впоследствии Акивой. Аборта он избежал по чистому недоразумению. В молодости мама много искала себя, более теряя, чем находя. Появление маленького Акивы, хотя и усложнило ей жизнь, но парадоксальным образом внесло в нее смысл и порядок, то есть — упростило. Усложнило и тем самым упростило… ну не чушь ли? Вот оно, волшебство слов: соединить несоединимое, связать несвязуемое, построить воздушный замок и жить в нем. Слова, слова, слова… слова-фундамент, слова-стены, слова-окна и слова-потолки. Эй, словесных дел мастера, тащите сюда побольше кирпичей! Эй, выше стропила, плотники!
Слова окружали Акиву с первых минут жизни; ласковые, сладкие, пахнущие молоком, они обволакивали его сонным туманом покоя, заговаривали боль, утоляли печали. Ну как тут было не поверить в их силу и могущество! Тем более потом, когда слова мало-помалу перестали быть просто щекочущими теплыми звуками и обрели дополнительный смысл. Усложнить и таким образом упростить — ну разве не чудо? Это чудо помогало справиться с любой неприятностью. Для этого достаточно было окружить неприятность ватным покровом слов, преобразить до неузнаваемости, а затем назвать получившийся результат другим словом, красивым и звучным, выражающим прямо противоположное ее первоначальной грубой и неприятной сути.
Так безобразные раны становились священными стигматами, война — миром, ненависть — любовью, преступление — доблестью. Слова умели решать все проблемы. Все, без исключения! Получалось, что тот, кто должным образом овладел словами, обрел тем самым и непререкаемую власть над миром: теперь он мог свободно манипулировать событиями и людьми — как марионетками в кукольном театре — и все лишь при помощи слов, натянутых наподобие управляющих нитей. А потому властелина слов вполне можно было назвать кукловодом — разве не так? Кукловодом.
Со временем Акива понял, что противоречие между прекрасным миром слов и так называемой реальностью — кажущееся. Воздушные замки благородных седовласых очкариков на самом деле отнюдь не являлись воздушными. Реальность вовсе не отторгала красивые слова. Правда заключалась в том, что война хороших слов велась не с реальностью, а с другими, плохими словами. Да-да, именно так: мир представлял собой не более, чем кипящее пространство слов — любящих и ненавидящих, чистых и грязных, злобно отрицающих и ласково льнущих, соединенных рифмами и смыслом и беспощадно наступающих друг на друга полчищами газет, танковыми колоннами библиотек, эскадрильями телевизионных студий.
В этом мире не существовало хороших или дурных людей: были люди облагороженные, просвещенные сиянием правильных слов и были люди обделенные, оболваненные дурными словами — по недоразумению, либо по чьей-то злой воле. Таким образом, задача исправления мира, а значит, и установления всеобщего счастья сводилась к внедрению в человеческое сознание конкретного набора слов! Всего лишь! Казалось бы, только руку протяни… Увы, желанной общей и окончательной промывки мозгов не происходило, и прежде всего потому, что люди еще не научились воспринимать слова достаточно серьезно — даже самые умные и дальновидные из них. Свое презрение к гадким словам они бессознательно переносили на весь мир слов и тем самым препятствовали всеобщему благоденствию.
Осознав эту простую истину, Акива понял, что не имеет права сидеть сложа руки. В конце концов, речь шла не только о его личном счастье, но и о будущем всего человечества! Сначала он пытался внедрить правильное понимание проблемы в своем непосредственном окружении, состоявшем, в основном, из мамы. Мама выслушала его, сияя восторженной улыбкой из облака марихуанового дыма и твердо заявила, что всегда была уверена в высшей миссии своего сына. Теперь будет кому спасти эту планету! В последние годы мама курила особенно много и даже немножечко нюхала, а потому Акива, будучи очень благодарен маме за поддержку, в то же время несколько сомневался, имеет ли она в виду ту же планету, что и он.
Другие слушатели, хотя и выгодно отличались от мамы по части витания в облаках, служили живым примером недооценки роли слов. Они внимали Акиве с удивленным пренебрежением, а то и просто зевали во весь рот, даже не пытаясь скрыть своей скуки и равнодушия. Этой броне, этой тупой нерассуждающей косности мог бы позавидовать даже носорог. Для того, чтобы пробить ее, требовалось что-то посильнее запинающегося Акивиного монолога.
И тогда он вспомнил про Герострата, эфесского поджигателя. Что лучше подчеркивает великую ценность храма, чем его преднамеренный поджог? Нет, не в результате войны, потому что война, как известно, все спишет, не в результате несчастного случая — опрокинутого светильника, удара молнии, землетрясения — потому что — кто же убережется от случайности?.. а вследствие демонстративно бессмысленного действия, не имеющего ни причин, ни оправдания. Разве не провоцирует это действие всеобщего протеста, разве не звучит при его виде в каждой душе инстинктивного вопля: «Нельзя!»