15029.fb2
Сценарий был написан сравнительно быстро, все в том же Болшеве, еще существовавшем. Трудностей прохождения уже не было, ситуация на "Мосфильме" почти идеальная: серьезный, основательный худсовет во главе с Юлием Райзманом был теперь единственной инстанцией, правомочной принимать сценарий и фильм, распоряжаясь средствами. То есть с одной стороны творческий, элитарный, если хотите, художественный совет, озабоченный одним лишь тем, чтобы "держать планку", а с другой - никаких тебе коммерсантов-продюсеров, считающих копейку. Трудно даже поверить. Но так было.
Жаль только, что это не могло длиться вечно!
За постановку "Процесса" взялся режиссер Алексей Симонов. Худсовет, как и положено, надавал нам советов; при том подчеркивалось, что это ни в коем случае не диктат, а только рекомендации - на усмотрение автора и режиссера. Пожалуй, только сам худрук Юлий Яковлевич был категоричен в своих суждениях, но уж таков режиссерский характер, спорить с ним всегда было трудно. Иногда, опоминаясь, добавлял: "А впрочем, смотрите сами" тоже хотел быть либералом, не отставать от века.
Это был 1987 год.
Фильм вышел в 1989-м. Успеха он не имел.
Это, собственно, и есть предмет моего рассказа. Процесс без кавычек.
Алеша Симонов - сын своего отца, очень похож лицом, но существенно ниже ростом. Как бы укороченное издание Симонова-старшего.
Так же активен, отзывчив, неутомим. Образован. С той же, до удивления, склонностью к текущей политике и общественной деятельности, отвлекшей его в конце концов от режиссуры. Сейчас он председатель Фонда защиты гласности и очень полезен, насколько я знаю, на этом посту.
Тогда он еще делил свое время между постановкой фильма, работой в Союзе кинематографистов и писанием хороших статей. К фильму однако отнесся серьезно. Актеров пригласил хороших. Снимали солидно, добротно: зал судебных заседаний - в декорации на "Мосфильме", тюрьму - в Бутырках, интерьеры - в подлинных интерьерах, в том числе в кабинете председателя Московского городского суда.
Может быть, гадаю я теперь, нашей общей ошибкой был неточно угаданный стиль картины. Я писал, увлеченный фактурой, воспроизводя подлинные диалоги, благо они сохранились у меня на магнитофонной ленте. Это можно было слушать часами - все эти подробные допросы подсудимых и свидетелей, перекрестные допросы, заявления адвокатов. Смотреть на их лица, угадывать скрытые сюжеты, затаенные страсти. Неужели я ошибался? До сих пор вопрос "интересно или нет?" решался самым простым образом: пока интересно мне, интересно и вам. И, кажется, я не ошибался. Интересно писать - значит, интересно читать и смотреть. Скучно писать какую-то сцену - значит, к черту ее, в корзину, не ошибешься. Ты и зритель - это одно и то же. Вот и вся премудрость.
Так что же приключилось, почему я там сидел, как завороженный, а здесь, уже в ходе монтажа, приходилось выбрасывать кусками такой подлинный, такой, казалось бы, захватывающий текст? Судебная рутина, которую мы так пытались воспроизвести, чувствуя кожей весь ее драматизм, в итоге рутиной же и оборачивалась. Может быть, тут нужны были какие-то иные средства? Скажем, снимать "под документ", с неизвестными актерами, добиваясь иллюзии подлинности, от которой вздрогнул бы зритель. Или он у нас уж теперь не вздрогнет ни в каком случае?
Так ведь "под документ" и сделан сценарий. Может, это ошибка? Традиционнее, резче, компактнее, с явным, а не скрытым сюжетом - чтоб "смотрелось"! Так в конце концов и пришлось делать уже на ходу, сокращая судебные длинноты, которыми так дорожил автор.
На ходу пришлось менять и другое: цифры, суммы, которые фигурировали у нас на процессе. Сумма в 300 рублей, упомянутая в тексте 1987 года, уже в 1988 году звучала неубедительно, а уж в 1989-м могла вызвать только смех. Мы переозвучивали реплики, меняя триста аж на тысячу триста - не умели смотреть вперед.
Сценарий старел на глазах. И не только в части денежных сумм. Пока мы снимали, пока монтировали и озвучивали, дело гласности, которому в дальнейшем посвятил себя мой друг Алексей Симонов, не стояло на месте. Знаменитое в то время "Пятое колесо", газеты, радио, телевидение день за днем дружно расширяли территорию свободы слова, сообщая нам захватывающие подробности жизни, о которых мы до сих пор не знали или говорили шепотом. Факты, события, сенсации сменяли друг друга. "Процесс пошел", как говаривал Михаил Сергеевич.
Воспрянувшая журналистика мало-помалу отбивала хлеб у искусства, бывшего до сих пор чуть ли не единственным и главным проводником правды. Теперь искусство, и кино в частности, уступало эту привилегию, рискуя во многих случаях остаться ни с чем. Получалось, что Алеша Симонов - борец за гласность заступил дорогу Симонову-режиссеру, все еще целившемуся поразить мир впервые сказанным словом. Так было не только с нами, и это еще предстояло понять. А пока -судебные репортажи, дела о коррупции, откровения следователей, прямые разоблачения и многообещающие намеки (например, четыре установленные, известные лично редактору "Огонька", но так и не названные фамилии коррупционеров в самом ЦК) - все это хлынуло с экранов телевизоров; мы же еще доозвучивали наш двухсерийный фильм. Время от времени я еще встречал старых знакомых; о ком-то узнавал стороной. Владимир Иванович второй, руководитель следственной бригады, умный и проницательный, каким я его запомнил, неожиданно покинул свой кабинет на Маяковской, ушел, как мне передавали, в коллегию адвокатов - из прокуроров в защитники, а вскоре начал политическую карьеру, обойдя соперников на выборах в парламент, о чем я узнал уже из газет. Далее я видел его по телевизору как депутата и публичного политика, а спустя какое-то время - уже в мантии судьи Конституционного суда.
О его помощнике Владимире Ивановиче третьем, том самом, который сладострастно обыскивал Трегубова при аресте, не знаю с тех пор ничего. Там ли он до сих пор, над рестораном "София"? А может, куда и переехал вместе с другими? Борется ли до сих пор с коррупцией или тоже ушел в политику?
Борьба с коррупцией, как известно, продолжается. До сих пор, правда, она приносила плоды разве что только самим борцам: кому всенародную известность, кому депутатский мандат, а то и нечто покрупнее, как это вышло у самого ретивого из борцов - нынешнего белорусского президента. В остальном все по-прежнему, если не хуже.
Что касается фильма "Процесс", то вышел он, как уже сказано, в 1989-м, в самом конце года. Судя по отзывам критики, авторам вполне удалось то, что они замышляли, а именно: нет правых и виноватых, нет праведного суда над неправедными людьми, и об этом действительно сказано было впервые в нашем кинематографе. Помню статью Ольги Чайковской в "Советском экране", очень нас в этом смысле ободрившую.
Тем и кончилось. Прокат к тому времени был уже наглухо отделен, там правили совсем другие люди, с другими интересами и соответственно другими фильмами. Мы у себя могли сколько угодно "держать планку", все это уже не имело реального значения.
Думаю, однако, что и при нормальном, то есть прежнем прокате, еще не отданном в чужие руки, мы все равно не собрали бы большой аудитории, не говорю уж такой, как раньше.
Мы оказались в ловушке: стало можно говорить то, чего не дали бы открыто сказать еще вчера. Можно, но уже не нужно. Нужно было, когда было нельзя.
И это обозначало, как мы теперь поняли, конец эпохи. Той, в которой мы жили и старались быть честными, и имели своих лидеров и своих аутсайдеров, своих героев и негероев, свое искусство наконец с его странной свободой.
Глава 20
"ДОРОГАЯ МАМА, СИЖУ В ПРЕЗИДИУМЕ..."
Телеграмма от Расула. Нет, не об этой классической телеграмме, что нейдет у меня из головы. О другой.
В апреле 1982 года я получил премию, весьма почетную по тем временам - Ленинскую, и вслед за этим, как и полагалось, кипу поздравительных телеграмм. Одна из них и была от Расула Гамзатова.
Телеграммы были большей частью официальные. Послание же Расула отличалось и некоторой восточной изысканностью, и дружеским тоном, слегка удивившим меня, поскольку знакомы мы не были.
Это было по-своему трогательно. Не иначе, был он наслышан обо мне, как и я о нем, от общих друзей. И вот он отозвался. Спасибо ему за это.
И так случилось, что буквально через несколько дней встретились мы с Расулом в доме общего приятеля. Пришли почти одновременно, раздевались вместе в прихожей. Я поздоровался - он культурно ответил. Я понял, что он не знает меня, по крайней мере в лицо. Я назвался - никакого впечатления. Похоже, что и слышит впервые. Я хотел было поблагодарить за телеграмму, но вовремя удержался, сообразив, что и о телеграмме этой он скорее всего ни сном, ни духом: сердечные эти слова в восточном стиле посланы мне учреждением по имени Расул Гамзатов, но не этим седым грузным человеком, много написавшим и немало выпившим за свою жизнь, стоящим передо мной сейчас в прихожей московского дома. Вскоре я узнал, что и впрямь существует такая контора: поэт и член президиума Верховного Совета держит в Москве, на улице Горького, квартиру с секретарями, которые, надо понимать, и отслеживают всяческие юбилея и награждения, откликаясь телеграммами за подписью патрона и даже как бы в его стиле.
Года три назад мы все-таки наконец познакомились с Расулом - в Переделкине, в писательском Доме творчества. Он, как мне показалось, сильно сдал, был озабочен и печален. Рассказывал, как пытается издать в Москве свои сочинения, а ему говорят: достань деньги, достань бумагу. Выслушав эту горькую исповедь, я все-таки не удержался и рассказал Расулу про телеграмму. Он ностальгически усмехнулся. Все это было в той, прошлой жизни. Квартира в Москве, впрочем, осталась, в ней жил теперь кто-то из детей с внуками...
"Это для моих друзей строят кабинеты. Вот построят, и тогда станет легче жить",- предрекал Булат Окуджава в очаровательной шутливой песенке. У Володина в "Назначении" Лямин - Олег Ефремов на сцене "Современника" когда еще, в середине шестидесятых - "необщественный человек" - принимал должность и, между прочим, не собирался ее уступать.
Тема давно назрела. А с кабинетами не спешили, "звук пилы и топора" слышался только поэту. Поколение оставалось не у дел.
Так долго ждали своего часа, так перестоялись, а кто-то уже и перегорел.
И вот - превращаемся в начальников. Упоенно играем эти роли. Наш друг и коллега, великий артист, никогда ни в каком начальстве, слава Богу, не состоявший, нынче так внушителен, солиден, громогласен, так выгрался в свое новое амплуа, что оно, похоже, становится его натурой. Бывает с артистами!
Вообще же писатель-функционер, режиссер-депутат, артист-сановник явление, по-видимому, чисто наше, советское, нигде больше не возможное. Ну вот разве что старик Гете стал министром у герцога в Веймаре. Или наш Державин - вельможей. Интересно, кстати, сами ли они писали поздравительные письма или Гете, к примеру, поручал это дело Эккерману.
Так вот, стало быть, дождались.
С важностью на лицах, недоступные, загадочные, идем, не оборачиваясь, чувствуя на себе взгляды, и открываем заветные двери и закрываем их за собой, а с боков нас ловят корреспонденты, а там, за дверями, в кабинетах, в табачном чаду, в крике и оре людей, не умеющих слышать друг друга, и впрямь решаются вопросы первостепенные, дела исторического смысла, не иначе.
Снимаем с полки картины, о чем недавно еще никто не смел заикнуться. "Тема", "Агония", картины Германа, картины Муратовой, то, что у всех на слуху,- эти и другие фильмы, наша гордость и наш позор, казалось, безвозвратно канувшие, не упомянутые ни словом даже на Пятом съезде, вдруг в одночасье легализованы, возвращены. И все это - с какой-то подозрительной легкостью, без малейшего сопротивления, как будто так и надо! Мало того, мы еще учреждаем специальную комиссию для просмотра и реабилитации других загубленных фильмов, их накопилось, оказывается, более двухсот, включая неигровые.
И это при том, что в стране еще существует цензура, она никем не упразднена. И на месте - ЦК КПСС. И КГБ, и обкомы. Все на месте.
И все молчат.
А мы входим во вкус. Отныне ни одно решение государственного органа Госкино СССР - не имеет силы без "второй подписи" - нашей. Это кем же так постановлено? А нами же. И все согласны.
Нагнали страху.
Никакого сопротивления.
Это даже интересно для историка. Что случилось? Люди, избранные таким неслыханным, скандальным образом, на таком съезде, приобретают вдруг в этой отлаженной системе какую-то особую власть: поди знай, чего от них теперь ждать; лучше не связываться.
Эта пассивность, с которой все отдавалось - должности, права, запрещенные фильмы - все, к чему б мы ни протянули руку, без разговоров,эта, я бы сказал, покорность судьбе даже в какой-то степени настораживала и пугала. Власти трусливо пасовали перед заявленной силой, и кто знает, чем это могло обернуться, какие еще самозванцы вроде нас могли воспользоваться этой слабиной.
Я наблюдал за коллегами-секретарями, дивясь и завидуя их напору, неуступчивости, порой даже остервенелости, с какою взламывалось то, к чему все привыкли, как к неизбежному. А оно должно быть все иначе, наоборот. И не когда-нибудь, а сейчас. И мы это можем, потому что хотим. Хотим значит, можем.
Так это было, так ощущалось. И была в этом, что и говорить, захватывающая дух новизна. Что-то никогда еще не испытанное. Твоя поднятая рука, твой голос - когда это раньше было? - означают поступок.
Между долгом и чувством. "Сижу в президиуме, а счастья нет...", как сказал все-таки в знаменитой телеграмме, ему приписываемой, член президиума Расул Гамзатов. Долг и чувство, увы, не всегда согласуются, что, как известно, счастья не приносит. На этом построена чуть ли не вся классическая драматургия, ничего не поделаешь. В данном конкретном случае, признаюсь, страдал, когда в реформаторском запале мы - опять скажу "мы" обижали людей, даже и тех, кто сам кого хочешь обидит.
Проникался сочувствием, неуместным для революционного секретаря.