15029.fb2
Я цитирую эту сцену со слов самого Жени - он рассказывал ее нам, вернувшись от Павленка, без малейших угрызений совести, с веселым торжеством. Самое интересное, что этот поход и демарш предприняты были им исключительно по собственной инициативе, исходя из понимания своего революционного долга и власти, вот только что без маузера. Я сильно подозреваю, что наш Женя, человек, по-моему, очень одаренный, выгрался в эту свою комиссарскую роль. Жалости он, по крайней мере, не испытывал.
На место Павленка он посадил (именно он и именно посадил) другого человека, а вскоре и тот подал в отставку, и редакторское кресло занял сам Женя. Так, наверное, и кончаются революции.
Должен сказать, что я противился этому как мог, и мы с Женей даже рассорились на этой почве и года два не разговаривали, потом помирились. Человека этого я по-прежнему люблю.
А Павленка мне было жаль.
Ведь он, думал я, славно воевал, был в партизанах, ранен, до сих пор прихрамывает, а на своем посту в Госкино работал не за страх, а за совесть, тащил огромный воз, все это помнят, а то, что лютовал, так ведь на то и был поставлен - вспомним, какое это было время.
Да и то сказать, сами "творцы" порядком избаловали начальников, прощая им хамство, по-детски радуясь, когда те к нам снисходили и не мучили лишними поправками. Это мы им поддакивали, смеялись их плоским шуткам, разрешали произносить "кебениматография" - это мерзкое словцо было на устах у каждого второго - верх начальственного остроумия! Что угодно, только бы дали работать! И они это знали.
Одним словом, находились оправдания!
Уже рассказывал, повторюсь: сидел, вобрав голову в плечи, опустив глаза, когда мои коллеги, вызвав на ковер редакторов кинематографических журналов, сначала одного, а следующий раз другого, унижали их, как могли, и те с непривычки хлопали глазами и оправдывались, а я не знал, куда деваться от неловкости за тех и за этих, и за себя в том числе.
Оба редактора, конечно, платили по чужим счетам - они вели свои журналы в полном согласии с линией своего начальства, а как иначе. Но когда наступает час расплаты, виновным, крайним, как теперь говорят, оказывается тот, кто выполнял. И он должен это знать, принимая должность. Другое дело, что и на этих, и на других должностях люди быстро перестраиваются в духе времени, чему мы все свидетели. И ревностно работают, расставшись с прошлым, как будто его и не было. И всё в порядке... А тут - не дали. Отправили в отставку. Но зачем же с такой низменной злобой? Где тут права личности, толерантность и все прочее, ради чего мы, собственно говоря, и взошли на эту сцену?
После одной такой выволочки на нашем секретариате, в тот же день, умер от разрыва сердца Михаил Александров, один из замов нашего министра, ведавший международными связями. Ему досталось на орехи, и поделом, конечно. Но кроме того, что он ведал "связями" и проводил "линию", был он еще и свойским парнем, не чванился, любил семью и друзей, а уж "линию" проводил в те годы постольку-поскольку, как и многие другие. За что ж мы его-то так?
Однажды, не вытерпев, я все же попробовал остудить пыл моих коллег. И тут же поплатился за это, получив резкую отповедь Климова уже в мой адрес. Меня одернули. Я заткнулся и, не скрою, в дальнейшем стал осмотрительнее. Помнил урок. Поистине принципиальность, в данном случае объективность,такое оружие, которое надо держать в чехле, как сказал один мудрый человек. Не стоит размахивать ею на каждом шагу.
Может быть, утешал я себя, не возьмись мы за дело так круто и агрессивно, нам не повернуть бы события в нужную сторону. Так и толклись бы на месте со своей интеллигентностью. Некрасиво? Ну так и что же. Неуютно? Ничего не поделаешь.
А с другой стороны...
Так нужно, говорил я себе в утешенье, терзаемый диалектикой.
"Так нужно" - уж который раз в моей жизни.
Заседаем. Затягивает рутина. Может, это неизбежно? "Слушали постановили". И те же испытанные формулировки: "предложить", "считать необходимым", "усилить". И наконец: "повысить роль".
Как будто играется та же старая пьеса, только с другими актерами, второй состав.
Выдвигаем, как выдвигали до нас, на госпремии СССР и РСФСР, на "заслуженных" и "народных" - и как подробно, с какой угрюмой серьезностью, с обсуждением кандидатур, все то же самое.
С той лишь разницей, что раньше получали одни, теперь получат другие. И то слава Богу.
Советская власть не отменена, партия на месте. Климов исправно ездит на Старую площадь, в ЦК, держа на этот случай в кабинете пиджак и галстук. И ребята со Старой площади то и дело захаживают к нам на заседания, как видно, не сильно перегруженные работой там у себя. Наш собственный секретарь парткома Ольга Павловна, жена видного дипломата,- уж та присутствует непременно. И сами наши заседания все больше смахивают на бюро райкома - с вопросами повестки дня, персональными делами и, конечно, неприступным "первым" во главе стола. Лидер наш, честный и неподкупный, с исступленным лицом аскета, отказавшийся демонстративно от положенных ему номенклатурных благ,- из той же системы. Он чем-то даже похож на Ельцина эпохи Московского горкома.
В самом деле, между ними много общего, хотя, насколько я знаю, друг другу они не понравились. Был момент, когда мы всерьез взялись за реформирование ВГИКа и задумали поставить туда ректором Сергея Соловьева, даже уговорили его - он долго отказывался. Теперь оставалось, как в том анекдоте, уломать другую сторону, а именно Московский горком и его грозного первого секретаря. И вот тут Борис Николаевич, к нашему удивлению, уперся, узнав, что речь идет о беспартийном режиссере. Уговорам наш будущий президент уже и тогда не поддавался. Он произнес выразительную фразу, которую мы долго потом вспоминали. Партия, сказал он, кадровые вопросы никому не отдаст, не надейтесь. Климов вернулся ни с чем.
Это был 1987 год.
Крепости сдавались без боя. Неудача со ВГИКом была, кажется, первой и единственной с момента нашего избрания. Ельцин так и не уступил. Нашла коса на камень. В остальных случаях было все проще. Даже новый порядок устройства кинематографа, та самая пресловутая наша "модель", о которой столько всего сказано за эти годы,- у нас речь о ней впереди,- и та не вызвала противодействия властей, хотя сильно укорачивала их права, по сути сводя на нет контроль государства при государственных же деньгах; такого еще нигде не было и, кажется, быть не могло!
Я когда слышу о каких-то мифических внешних силах, геополитических интересах и происках, будто бы приведших к распаду великой страны, вспоминаю наш скромный, но выразительный опыт. Да было же все готово. Оставалось только слегка подтолкнуть.
В иных случаях все же требовалась настойчивость, и здесь я оценил Климова. То есть как раз те его свойства, которые шокировали на заседаниях в конференц-зале союза, но оказались кстати в каких-то других ситуациях и кабинетах, где он был при галстуке.
Выпуск на экраны "Покаяния" Абуладзе - во многом его работа.
Хорошо известно - фильм создавался с благословения Шеварднадзе и под его покровительством. Это он предложил Тенгизу делать картину не на "Грузия-фильме", а на скромной телестудии местного подчинения, укрытой от глаза Москвы. Центр таким образом был поставлен перед фактом. Абуладзе привез в Москву готовую картину.
Тут надо сказать, что Климову картина не очень понравилась. Мы смотрели ее вместе, еще при закрытых дверях; нас было в зале несколько человек. Элем, кажется, единственный из нас, отнесся к фильму критически. Здесь нет ничего удивительного, надо знать режиссеров - они обычно не очень жалуют друг друга. Я могу назвать по крайней мере пять известных мастеров когда-то даже сосчитал для смеха,- отозвавшихся о "Покаянии" весьма прохладно, а то и вовсе негативно. Мой старший друг Юлий Яковлевич Райзман, никогда не дававший оснований заподозрить его в ревности к кому бы то ни было, произнес, встретив меня: "Ну что вам сказать... Есть, конечно, отдельные сцены..."
Элем отозвался при мне более жестко, при том сказал это Тенгизу Абуладзе в глаза, тут он обычно не церемонился. Что-то вроде того, что старомодно, так сейчас в мире не снимают. "Вот только эта сцена с бревнами..." и т. д.
Было это буквально сразу после съезда, в первые же дни нашего секретарства. Назавтра Элем поехал в ЦК защищать картину.
Я думаю, он понял - и, к счастью, на это понадобился всего один день,- что собственные режиссерские пристрастия и амбиции должны быть на время забыты.
В те же дни, помню это, на банкете у Резо Чхеидзе по случаю его Ленинской премии, в присутствии сотни гостей, главным образом, московских грузин, Элем произнес длинную речь в честь Тенгиза и его картины, торжественно, в несвойственной ему манере обещав, что разобьется в лепешку, чтобы великий фильм "Покаяние" увидел свет. Мы все это оценили.
Не знаю подробностей - какими уж там аппаратными способами он этого добивался, кого и как убеждал. Дело было непростое. До сих пор речь шла о фильмах, оказавшихся на полке, в общем-то, по недоразумению, по чьему-то идиотскому капризу. В той же "Агонии" самого Климова, при всей ее художественной мощи, никакой политической крамолы не было; если разобраться, картина выдержана в духе советской историографии - что уж такого вредного они в ней усмотрели? Или в той же "Теме" Глеба Панфилова. Или в скромных и прекрасных "Долгих проводах" Киры Муратовой. Может быть, только то, что - прекрасные? Незаурядность художественная была, вероятно, сама по себе крамолой? Что-то "не наше"!
Другое дело - "Покаяние". Здесь требовалось набраться мужества и сказать: осуждаем сталинщину. Со времен Хрущева никто этого не говорил. Сама тема была изъята из обращения. Сталина не было. Хватит ли воли нынешним властям? Фильм Абуладзе ставил их перед ответственным выбором. Да или нет?
И слово было сказано. Правда, как всегда, не обошлось без эвфемизмов. Это, оказывается, не о Сталине фильм Абуладзе. Это - о Берии. Взгляните на героя, на его пенсне - узнаете? Мы осуждаем бериевщину, политические репрессии, диктатуру. Так и условились. Фильм вышел на экраны.
Произошло это при поддержке Александра Николаевича Яковлева и, не удивляйтесь, Егора Кузьмича Лигачева. Такие были времена.
Я помню этот вечер, премьеру в Доме кино, нахожу и запись о ней в старом дневнике. Толпы на улице, милиция, загородки. Оба зала переполнены, сидят на ступеньках. Мы присутствуем при событии чрезвычайного значения. Легендарный фильм, существовавший полуподпольно, прорвал глухую блокаду и пришел к зрителю, и это означает... это многое означает...
Успех ошеломляющий. Как понять, чего здесь больше - художественного ли восторга, зрительского переживания или острого чувства сенсации, того, что происходит сейчас с тобою самим в этом переполненном зале?
Сам фильм тем не менее впечатляет. Он, быть может, действительно старомоден, и "сейчас так не снимают". Ему нет до этого никакого дела. Он снят безрассудно, как в первый раз. Он даже слишком прямолинеен на чей-то вкус. Добро и зло. Тьма и свет. Злодейство, доведенное до гротеска. Он простодушен, как все великое. В нем страсть. Что еще сказать?
Тенгиз где-то здесь, в сторонке, вот он, гордо-молчаливый Тенгиз, мой старинный друг, нищий и важный, исполненный достоинства, каким я его помню. Когда-то ездил к нему в Тбилиси писать русский текст "Бабушки, Илико и Иллариона", собирались делать вместе "Висрамиани", грузинский эпос, давний его замысел - так и не собрались. Упрямый и деликатный, скромный, вероятно, из гордости, в чем-то недалекий, как мне казалось, но обладавший идеально всем тем, что потребно таланту режиссера. Он и сейчас немногословен, не суетится, не прыгает до потолка от счастья, воспринимает происходящее, скорее всего, как должное. Я сказал ему в избытке чувств что-то вроде того, что, мол, как у тебя хватило сил снять такой фильм, заведомо зная, что он вряд ли когда-нибудь увидит свет? Тенгиз отвечал невозмутимо: как я мог его не снять, я ведь задумал трилогию - "Мольба", "Древо желания", а это третья часть...
Это были годы "Огонька" и "Московских новостей", небывалое, неповторимое время. Вечера по пятницам принадлежали программе "Взгляд" молодые умные ребята, неизвестно откуда взявшиеся, в меру наглые, находчивые и бесстрашные, свободные - как с другой планеты - дружно и беззастенчиво вразумляли всю огромную державу от Москвы до самых до окраин, преподнося уроки гласности, перемежая их к тому же образчиками чуждой рок-музыки. Сам Горбачев однажды откликнулся на их проделки, заявив отечески, что согласится дать им интервью после того, как ребята исправятся. Оказывается, он тоже смотрел их по пятницам - а что ж, он не человек?
С "Огоньком" чуть не вышла неприятность: вдруг объявили осенью, во время подписной кампании, что тираж журнала с нового года будет ограничен и подписка, стало быть, лимитирована. Началась паника, на почте выстраивались очереди, народ клял правительство, нарастало общественное возбуждение, я не удивился бы, если бы вспыхнул бунт! Наши в Союзе кинематографистов вовремя подсуетились и устроили подписку для секретарей, кажется, даже втайне от масс; никто из нас, помнится, не устыдился. В последний момент власти все же изыскали бумагу (дело было, кажется, все-таки в бумаге) - говорят, купили у финнов - и ограничения были сняты. Тираж "Огонька" перевалил в тот год, если не ошибаюсь, за два миллиона!
Вот так, в одночасье, откуда ни возьмись, появились у нас репортеры, обозреватели, редакторы экстра-класса, каких, казалось, и не было и быть не могло на нашей оскудевшей журналистской ниве. Еще несколько лет назад это представилось бы невероятным.
В самом деле, откуда они вдруг взялись?
Это напоминало конец 50-х - начало 60-х у нас в кинематографе, когда в открывшийся шлюз разом хлынули свежие силы, только и ждавшие, как оказалось, своего часа. Целое поколение режиссеров, драматургов, операторов воспрянуло именно в те годы, в ту короткую оттепель.
Так нынче случилось в журналистике. К сожалению, не в кинематографе.
Возрожденная журналистика будоражила умы, грела сердца. Кто-то в те дни замечательно сострил (кажется, Михаил Козаков): читать стало интереснее, чем жить! Что уж такого нам говорили о прошлом и настоящем, чего б мы не знали раньше? Но есть особая сладость слышать, как вещи называют своими именами, вслух.
На том, кстати, держался успех и некоторых спектаклей и фильмов, нашумевших в те недавние еще времена. Опять-таки что там такого нового сообщалось на эзоповом языке иносказаний и намеков? Но ощущение обшей дерзости их и нашей - тех, кто говорит, и тех, кто безнаказанно слушает, смеется и аплодирует,- дарило немалую радость. Сегодня это поймет не каждый.
А тут еще толстые журналы начали баловать читателя запрещенной литературой, стремительно и наперебой, наперегонки снимая с полки то, что давно и, казалось, навсегда упрятано. Началось, помнится, с "Детей Арбата" Анатолия Рыбакова в "Дружбе народов", на что потребовались тогда еще мужество и настойчивость редакции, а уж через год-другой и этот роман показался невинным - пришел черед "Жизни и судьбы" Гроссмана, а затем его же повести "Все течет", по поводу которой даже оптимисты вроде вашего покорного слуги, читавшего ее, как водится, в самиздатовской рукописи спасибо дочери писателя Кате Коротковой, давшей мне ее тайно на два дня,не питали никаких надежд.