15029.fb2 Записки последнего сценариста - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

Записки последнего сценариста - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

"Мне в Париж по делу!" Всю дорогу в самолете бормочу-вспоминаю строчку обожаемого Жванецкого. Лечу в Париж, оттуда в городок Блуа, мне пока не известный, и именно "по делу" - на конгресс под названием "Общеевропейский культурный дом". Представляю на конгрессе наш революционный Союз кинематографистов. Должен произнести десятиминутную речь - таково условие организаторов. Гадаю, кто там еще участники, какие страны и что за общеевропейский дом, если перевести на нормальный язык.

Вот так я на целых три дня становлюсь официальным лицом представителем своего союза и, в общем, целой страны. Не слабо. Уже в Шереметьево, в аэропорту, постигаю, что значит официальное лицо. Мне предстоит пройти через VIР. Впервые слышу эту аббревиатуру, ныне довольно популярную. VIР - это значит: ты входишь в некую скромную дверь, называешь себя - и оказываешься в просторном холле с мягкими креслами, стойкой бара, приветливыми женщинами в форменных голубых костюмах. Добро пожаловать. Одна из женщин предлагает тебе кофе, другая берет твой паспорт и билет, ничего заполнять не надо, тебя пригласят на посадку, а чемодан твой уже там, в самолете, в салоне первого класса, где тебя ждут.

Я понял, что мелкие привилегии подчас более значительны, чем какие-нибудь крупные. К ним быстро привыкаешь. Когда вот так хоть раз попробуешь,- первым классом, через VIР - очень уж не захочется обратно в эту тоскливую очередь к кабине пограничника, когда парень этот впивается в тебя взглядом, сличая личность с фотографией, а потом еще смотрит куда-то вниз, под стойку - интересно, что там у него секретное... Понимаю людей, которые, вкусивши VIРа, не хотят обратно!

В Париже меня и спутников - мы только теперь знакомимся - ждет автобус. Три часа по автостраде, и мы в Блуа. Уютный начищенный городок. Департамент Сены и Луары, как я узнаю наутро.

Наша делегация, французами же и собранная: академик Лихачев, поэт Геннадий Айги, композитор Эдисон Денисов, Андрон Кончаловский, приехавший из Парижа, и оттуда же - Ефим Эткинд, бывший наш известный ленинградский литературовед, ныне профессор Сорбонны. С профессором мы знакомимся так: уже в Блуа, на конгрессе, подходит ко мне пожилой приветливый человек и на русском: "Простите, вы не из Советского Союза? Лицо знакомое. Где я мог вас видеть?" Мы потом гуляли вместе по ухоженным улицам городка, вспоминая общих знакомых в Питере и Москве, их набралось с десяток, но где и с кем мог меня видеть Ефим Григорьевич, мы так и не установили. Не иначе, он вычислил меня по какой-нибудь подробности: говорят, у всех советских что-то общее; боюсь, что я не исключение...

Здесь и впрямь, как сообщали газеты, собрался цвет европейской культурной элиты, слова "интеллигенция" у них, по-моему, нет. Из Германии Фолькер фон Шлёндорф, кинорежиссер, автор знаменитого "Жестяного барабана", из Англии - Роберт Максвелл, не менее знаменитый издательский магнат, впоследствии утонувший при загадочных обстоятельствах. Из поляков - Адам Михник, Кшиштоф Занусси, Роман Поланский, живший, впрочем, в США, если я не ошибаюсь. Молоденькая венгерская актриса, итальянский профессор-историк, бывший посол в Москве. И, конечно, хозяева французы во главе с молодым министром культуры, он же мэр города Блуа, по каковой причине нас здесь и собрали. И еще, как выяснилось, 21 министр культуры из 21 страны. И еще сама патронесса нашего сборища мадам Даниель Миттеран, супруга президента Франции. С ней мы случайно оказались рядом в фойе, у столика с чашечками кофе для желающих, и даже обменялись приветствиями. "Бонжур, месье",сказала мадам, подойдя, и протянула мне руку. "Бонжур, мадам",- отвечал я на пределе галантности и подал ей чашечку с блюдцем, сказав: "Сильвупле, мадам!" - на что получил: "Мерси, месье" с очаровательной улыбкой. Так мы поговорили.

Мадам была в простенькой кофточке, клетчатой юбке, сама скромность и изящество. Вообще, я заметил, здесь были скромно одеты все. Только, пожалуй, полька, министр культуры и театральный режиссер в одном лице, женщина крупного телосложения, блистала в небудничном наряде.

Из-за чего сыр-бор? Зачем они все собрались и мы вместе с ними? Вот это и было самым интересным - из-за чего; найдя свои записи в старом дневнике, я решаюсь их здесь воспроизвести.

Говорили они главным образом о нас.

Знания их о нас были обратно пропорциональны их острому, тревожному, чуть даже испуганному интересу к тому, что у нас происходит. Они, бедняги, боялись за свою Европу, вот что я понял. Каждый второй оратор говорил о европейской цивилизации, европейских ценностях, которым всегда угрожал коммунизм, а теперь угрожает его крах с непредсказуемыми последствиями.

Серджо Романо, бывший посол, проведший у нас, как оказалось, много лет, предложил учредить фонд помощи для советских интеллектуалов, что-то наподобие известного плана Маршалла. Он же говорил о возрождении у нас национализма, считая это опасным опять-таки для Европы. Немец из ФРГ вопрошал, не превратимся ли мы во второй Китай. Мадам Миттеран огласила приветственное послание супруга-президента, где также выражалась тревога по поводу нашей будущности. Некто Жорж Сампон назвал главным событием XX века провал коммунистической авантюры, но тут же задался вопросом, не станет ли это исчезновением какого-то маяка, который всем нам светил.

Всех почему-то беспокоит антисемитизм в СССР. Говорю "почему-то", так как тема эта вдруг оказалась общей и болезненной, хотя, как я мог понять, мало кого из выступавших она затрагивала, так сказать, в личном плане. (Хотя кто их знает!) Наш Дмитрий Сергеевич Лихачев, конфузясь, говорил о том, что сведения, вероятно, преувеличены и что ни один порядочный русский интеллигент антисемиту руки не подаст. Это их почему-то мало убеждало. Видно, они начитались нашей прессы определенного толка, вернее, своей прессы с изложением нашей...

Конечно же, нас отменно кормили и водили на экскурсии. Да что уж было водить, когда сами заседания проходили в замке Блуа - резиденции французских королей, а заключительный прием - во дворце Шамбор. Вот здесь восседал Генрих III, а вот комната, где был зарезан герцог де Гиз (см. у Дюма).

Я теперь очень жалею, простить себе не могу, что не вкусил в полной мере всех этих удовольствий. Причиной тому - моя злополучная речь, назначенная, как назло, на завтра, на вторую половину дня, так что всю первую половину и день накануне я то писал ее, то твердил про себя, как ненормальный. Сейчас, конечно, я поступил бы разумнее. Кто там вспомнит, о чем я выступал, я уж и сам сейчас припоминаю с трудом, а комнаты, где витал дух героев Дюма, картины, всю обстановку можно было б рассмотреть повнимательнее, с ясной головой.

Беда еще и в том, что я по неопытности отнесся к этому их мероприятию слишком серьезно. "Общеевропейский культурный дом" - тут надо, видимо, сказать о тотальном наступлении масс-культуры, как тревожном знаке времени, и о том, что "общий дом" - это общий негаснущий очаг, а не дискотека, и что такая опасность грозит теперь уже и нам... и т. п. Вот примерно в таком духе, помнится, я и закатил речь, нимало не смущаясь тем, что это мало кого здесь волновало. Какой уж там "культурный дом", когда в Берлине, как передают, не сегодня завтра рухнет Стена!

Тем не менее кто-то со мной полемизировал (кажется, сам Роберт Максвелл), а Занусси и Михник, те, помнится, даже жали руку, как это делают у нас. Я потом сообразил, что оба знают русский и слушали, так сказать, в оригинале. Ко всему был, кажется, еще и плохой перевод. Вообще организационных накладок, по-нашему - бардака, у французов тоже хватало, что, признаться, всегда греет душу, когда это видишь там, у них.

Самое интересное происходило, как всегда, в кулуарах. Разговоры начинались и прерывались, менялись темы и собеседники. Все они тут были наслышаны о наших делах, даже о "бунте кинематографистов" в Москве; считали при этом, что мы не воспользовались должным образом дарованной нам сверху свободой. Я обижался: какая же она дарованная, если вы сами говорите о "бунте"! Да если на то пошло, мы сами заставили нам ее даровать! Так я возражал, напрягая весь свой немецкий; они слушали. Сыпались вопросы: а что там с Ельциным... а верно ли, что Горбачев... Это мне напоминало Ленинград: как ни приедешь, на тебя набрасываются с вопросами в ожидании каких-то чрезвычайных новостей из столицы, раз уж ты оттуда. Было в этом, если хотите, что-то провинциальное - вот в этом величественном дворце, где триста лет назад заседали Генеральные штаты!

Под конец, к вечеру третьего дня, прибыли с опозданием немцы из ГДР и сразу оказались в плотном кольце. Стена действительно пала! Рядом с этой ошеломляющей новостью померкло всё остальное, немцев не отпускали. Пала Берлинская стена под напором толпы, ни больше ни меньше!

Мне предстояло еще увидеть год спустя это живописное зрелище остатки этой "мауэр" у Бранденбургских ворот, сплошь испещренные надписями, и ряды торговцев сувенирами - наши военные фуражки, погоны, значки, ордена на подстилках вдоль бывшей Стены.

А в те дни она рухнула. Был 1989-й, первые дни ноября.

К началу 1990-го союз наш превратился в зрелую политическую организацию, своего рода партию, с отчетливыми целями, единством и даже дисциплиной, то есть добровольным подчинением непререкаемой воле лидеров; так оно было. Наверху, в Кремле, шла борьба, Горбачев судорожно лавировал между двумя оппозициями - с той стороны и с этой. На Манежной площади бушевали митинги, толпы кричали: "Ельцин!" - и наши посланцы были там же, среди ораторов, на трибуне у гостиницы "Москва". Депутаты, избранные нами в союзный парламент, держались стойко, ни разу не дав повода усомниться в правильности нашего выбора. Некоторые из этой славной десятки (мы выбирали десятерых, по квоте, и выбрали действительно удачно - ни одной компромиссной фигуры) превратились в видных политических деятелей, видных в прямом смысле слова - на экранах телевизоров, в прямых трансляциях из Кремля: Алесь Адамович, Борис Васильев, Эльдар Шенгелая...

Пожалуй, один только Юра Клепиков не прижился на политической сцене, наш прямой и честный Юра - блистательный сценарист и рыцарского духа человек. Что-то с ним там случилось, признался мне впоследствии он сам: вдруг словно потерял голос, стушевался. У себя в Питере, на Дворцовой площади, на многотысячном митинге, на трибуне рядом с громкозвучным Собчаком, вдруг почувствовал себя не в своей тарелке, с трудом собрался, что-то пролепетал, хотя в других аудиториях выступал всегда с блеском.

Понял, что он не "публичный политик". Рассказывал, что и в Кремле, среди коллег-депутатов, чувствовал себя неуютно.

Я его понимал.

Испытывал, пожалуй, что-то похожее на бурных наших заседаниях, где перекричать других мог не каждый. Зато старался изо всех сил на поприще начальника кинематографической прессы, напоминал о себе отзывчивому, но не быстрому в делах Алексею Алексеевичу то звонками (по вертушке, разумеется), то визитами. Вертушка все же великая вещь: с тобой разговаривают. А уж визиты хороши и тем, что спускаешься после аудиенции в их цековский буфет, а там сосиски... Так вот, хождения эти завершились неслыханным триумфом: все наши просьбы относительно журналов были хоть и с некоторым усечением а как иначе? - но удовлетворены. И это подтверждалось документом с грифом "Секретно" и за подписью самого Лигачева.

Особенный восторг вызвал пункт относительно статуса журнала "Искусство кино" - он становился отныне органом Союза кинематографистов. Андрей Смирнов распорядился вывесить по этому поводу "дацзыбао" в вестибюле на Васильевской. Это было почему-то очень важно - чей орган. Меня поздравляли. Я и в самом деле бился за это года полтора. "Зачем вам это нужно?" - допытывался многомудрый Алексей Алексеевич, чуя здесь подвох.

Пройдут каких-нибудь два-три года, и все эти наши дискуссии, и все эти мои хлопоты, волнения и поздравления окажутся в туманном неправдоподобном далеке.

К VI съезду, перед тем как сложить полномочия, мы выпустим наконец и долгожданную газету под названием "Зеркало". А уж это стоило трудов неимоверных. Вдруг оказалось, что нет комнаты для редакции, и найти ее невозможно ни в союзе, ни в Кинофонде, ни в огромном новом Киноцентре на Пресне - одну-единственную комнату - нет ее, хоть убейся. Вот же освободилось помещение. Нет, оно занято. Сдано в аренду. Кому, когда, на каких условиях - дознаться невозможно. Начиналась новая эпоха. Мы принимаем строгие решения - одно, другое, Смирнов стучит кулаком по столу - все напрасно, нет комнаты. Кулаком по столу - это еще из той, прежней жизни, наступает новая. Мы сами ее "приближали, как могли"!

За бумагой для газеты куда только ни обращались. Аж сам Совет Министров, лично товарищ Рыжков, по протекции Армена Медведева, занимавшего пост в аппарате правительства, выделил нам сколько-то тонн из своих заповедных фондов.

Еще два-три года, и газет в стране окажется вдвое, если не вчетверо больше, а бумаги хоть завались. Где она вся таилась? Откуда взялась в одночасье?

Прохожу иногда по Старой площади, мимо 10-го подъезда, где на четвертом этаже, за столом, заваленным кипами журналов, сидел Алексей Алексеевич. Где он теперь, что поделывает? И кто нынче в этих кабинетах? Буфет, я думаю, на прежнем месте, и там опять сосиски...

Впечатление от письма Шостаковича. Только что его прочитал. Письмо 1932 года, адресовано Павлу Александровичу Маркову, сейчас впервые опубликовано. Оба были молоды, дружили. Павел Александрович, мой институтский учитель, показывал мне кипы писем "от Мити", лежавшие неразобранными в его старом комоде. Однажды они даже вывалились, и мы их вместе подбирали с пола. В этом письме, сейчас впервые опубликованном, Шостакович подробно рассказывает, как его представляли к награждению орденом "Трудового знамени" в связи с 15-летием Октября и какие слова при этом говорились - о "беспредельной преданности партии, пролетариату и советской власти", "энтузиазме в деле создания советской музыкальной культуры" и т. д. Все это Дмитрий Дмитриевич обильно и серьезно цитирует. Он озабочен вот чем: а вдруг не дадут? Ведь тогда "насмешкам и издевательствам не будет конца", да и самому будет "обидно и горько". Так вот, не написать ли письмо Калинину с отказом от награды, "а заверенную копию письма хранить у себя и показывать всем насмешникам". "Я растерян, не знаю, как быть".

Тут все поражает. Мнительность, нервность Шостаковича известны, тому немало и других свидетельств. "Когда публика кашляет в зале, то это равносильно для меня ударам ножа по окровавленной ране",- признается он в этом же письме. Но орден?! Письмо к Калинину?! Сам он пишет тут же, не теряя самоиронии: "Вот какие дела. Я как Бурдюков из "Владимира 3-й степени" отравлен мечтой об ордене и волнуюсь нещадно".

Что же с ними со всеми происходило? Даже с гениями?

Этот феномен, я думаю, до сих пор не разгадан. Он длился десятилетиями. Ни одно из объяснений, что приходят на ум, не дает исчерпывающего ответа. Может быть, на самом деле тут область иррационального? Ведь не просто же страх и тем более не преданность и любовь. Вера. А она, как известно, не поддается рассудку.

Два или три поколения жили с верой - в социализм ли, в партию и ее вождей, в справедливость нынешнюю или хотя бы грядущую,- с верой, то и дело колеблемой, подтачиваемой изнутри и извне, обраставшей оговорками ("несмотря на то, что..."), но все-таки сохранявшейся, повлиявшей на наши характеры, и не только в худшую сторону, надо признать. Расставались с этим трудно, болезненно, половинчато, под ухмыльчатые реплики тех, кого вера эта обошла или он ее обошел,- но, как хотите, мне ближе эта энергия заблуждения, по-толстовски говоря, или мука преодоления, это долгое изживание в себе раба, "совка", как кто-то когда-то назвал, и слово прижилось; это запоздалое обретение внутренней свободы, ближе и ценнее, нежели мудрость тех, кто все всегда понимал.

Расфилософствовался. Пора вернуться к рассказу.

Шел в комнату, попал в другую. Золотой век продлился, как я сейчас могу подсчитать, два с половиной - три года. Срок тоже немаленький. Но развязка - как в пьесе - близилась неотвратимо. Мы сами, вопреки собственным же надеждам и интересам, торопили ее.

Получилось так, что независимые студии-кооперативы, предмет гордости и забот революционного союза, составили конкуренцию "большому кинематографу" намного раньше, чем предполагалось, и совсем не в области художественной мысли.

Начать с того, что вы уже не могли найти для картины приличного гримера, хороших ассистентов и монтажеров. Все так называемое среднее звено, а уж за ним и операторы, и сами режиссеры потянулись в кооперативы, где людям платили вдвое, втрое больше. Сдавались в аренду павильоны. Пошла чехарда: там одни цены, здесь другие. И те и другие быстро росли. Государственные студии подтягивались к коммерческим. Теперь дело было за тем, чтобы снятую картину продать по новой цене. Но к этому не были готовы ни прокат, ни зритель.

Но это не все. Коммерческие студии обозначили поворот, еще неведомый для нашего кинематографа: теперь-то он был всецело ориентирован на зрителя. Не на того воображаемого, которого имела в виду наша прекрасная "модель", а на реального, который хотел смотреть не Тарковского, а чего-нибудь попроще, тем более что кинотеатры уже полнились такими зрелищами в заграничном исполнении: дистрибьютеры, они же прокатчики, не заставили себя долго ждать... Теперь вам, сценаристу, говорили: хорошо, прекрасно, но, извините, у нас это не пойдет, нет ли у вас чего-нибудь про маньяков...

Когда-то в городке Чинечитта, близ Рима, итальянском Голливуде братьев Ди Лаурентисов, один из братьев объяснял Райзману и мне, как они ухитряются работать с Феллини и Берталуччи, заведомо зная, что ни тот ни другой, равно как и Антониони и Пазолини, полных залов не соберут. "А мы и не ждем от них доходов,- сказал Луиджи Ди Лаурентис.- Пойдемте, я покажу вам, что мы снимаем для денег. Сейчас как раз в моде итальянские вестерны и вот, смотрите, павильон. На этот задник-экран проецируется небо с облаками, а эти скалы из пенопласта складываются в любую конфигурацию. Месяц - и снята картина. Но если у тебя не будет одного-двух фильмов для Канн или Венеции, считай, что ты потерял лицо. А значит, потерял и деньги кто из звезд пойдет к тебе сниматься в вестернах?!"

Как просто и мудро. Может, и мы когда-нибудь к этому придем? Но у Лаурентисов 20 фильмов в год, а у какого-нибудь нашего доморощенного "Резонанса" их два или три - не больно рискнешь. И продюсеры наши, увы, не Лаурентисы.

А тут еще грянуло и видео. И хлынул поток заграничных фильмов, теперь уже ничем не сдерживаемый. Ловкие ребята покупают их в США по бросовым ценам, что подешевле, и толкают на экраны кинотеатров - тоже отныне "юридических лиц". Можно сколько угодно слать протестов, писать петиции по этому поводу - ушло время, когда это на кого-то действовало. Вы же сами говорили: рубль - это свобода, рублю не прикажешь.

В эти годы, говорят, делались состояния...

Еще немного, и схлынут толпы на Пушкинской площади, опустеет сквер: фильмы всех стран станут общедоступными до безразличия, а собственные наши фильмы потеряют общественное значение и всеобщий интерес. Потому что в нормальном обществе фильмы смотрят те, кому они интересны, а не все подряд, а хорошую книгу покупают те, кому она нужна, а таких на самом деле не так уж и много.

Вы ведь так добивались, чтобы у нас действовали рыночные законы, и правильно. Вы выступали по этому поводу со всех трибун. Припомните день за днем всю нашу революцию и себя в ней, вам это ничего не напоминает?

А сзади, в зареве легенд,

Герой, дурак, интеллигент

Печатал и писал плакаты