15074.fb2
Но как моментально понял Желяев высокую вероятность реванша! И глянул на часы: нельзя исключить даже, что он в действии уже… Неужто не постыдятся, не предадут земле сначала? Не должны, это было б совсем уж вызывающим; и ему, и газете крайне нужны те два-три дня, чтобы следователь успел потаскать их на допросы как свидетелей, остудить, заставить осторожничать — Мизгиря первого, сразу, о чем и попросил особо Желяева…
Ждать долго пришлось, он даже позвонил Народецкому, благо повод — соболезнование — не надо искать; но та же сотрудница, баба тертая, отвечала, что пока не вернулся шеф: «Видно, ищет для нас работы побольше…» Смела баба, ничего не скажешь, да как бы не нарваться ей на дядю, а того хуже, на тетю серьезную… От скуки жизни шуткует, от тягомотины ее, юридической в том числе. И молодой начальник ее из тех, пожалуй, кто некую иронию всегда вызывает у бывалых людей, вольную или невольную.
Да и в самом деле, если задержался, так ведь не на заседание же только поехал шеф ее в новое здание-стекляшку концерна — куда уже готовился, кстати, переехать со службой своей.
И звонок наконец: «Подойдет к вам сейчас, Иван Егорович, практикантка моя — с некрологом и фото. Кстати, и в другие газеты пошлем тоже. Если что не так, то позволительно подредактировать как-то… э-э… приукрасить, что ли. На ваше отдаем усмотрение, профессионализм». — «Ну, профессионалы — это в похоронном бюро… Что долго так на заседании? Или уж решали чего?» — «Да, представьте себе. Ибо без руководства риски, сами понимаете, весьма увеличиваются, и только здоровая преемственность может спасти от случайностей рынка, от смуты управленческой, дезорганизации… Да, избрали председателя — чтобы умерить, как очень емко выразился Владимир Георгиевич, известную разноголосицу в правлении, могущую привести даже и к распаду концерна; и вообще, весьма даже убедительно выступил…» — «И — кого?» — «Заботника финансов наших, хорошо известного вам Виталия Сигизмундыча Рябоко-быляку, он же и управляющий банком… нет, вполне-таки равновесная фигура, я бы сказал — равноудаленная от наших русских крайностей, какие, согласитесь, чреваты…»
Впору было шваркнуть трубку… или — трубкой? Нет, пусть выболтается; в любом случае связь с ним нельзя рвать, терять. Опередили опять, и в этом не то что чувствовалась, но впрямую явлена была хватка парадоксалиста записного, а на деле… Кто на деле, вот вопрос — который скоро, похоже, станет уже несущественным для него, для его — именно — газеты и дела самого, каких попросту не будет.
«И как вы расцениваете, Слава, мои шансы остаться в газете — после всего, нашего? — спросил он уже из холодного любопытства — скорее трубку спросил, чем вчерашнего конфидента. — Есть они вообще?» — «Почему же нет? Да, соразмерять, соотносить свои интересы с интересами других, идти на взаимоприемлемый компромисс всегда труднее, чем просто разодраться, на это-то ума не надо… Почему не сходить к Сигизмундычу, человек он вполне толерантный и, думаю, может смягчить некоторые недоразуменья ваши с Владимиром Георгичем, заодно и посоветовать относительно курса газеты. Но — здравый смысл прежде всего, здравое подчинение силе, если хотите, от нас не зависящей…»
Пристроиться малый успел и даже того не скрывает, а вот встроится ли — это старуха жизнь надвое сказала-развела, злопамятен Владимир Георгиевич Мизгирь. И уж кому не ждать пощады, так это ему, Базанову. «Ну, сила — это еще не признак правоты… — Кому ты это говоришь, зачем? Вот уж где слово бесполезней, чем если бы ты сказал его бомжу распоследнему, несчастному, тот хоть правду о себе знает. А эти — не знают, вполне-таки цивилизационные выродки. — Впрочем, не обращайте внимания, Слава, это я так… морализаторствую, привычка такая, дурная». «А вот с вредными привычками действительно пора бы кончать: и курите столько, и… Фронда еще имеет смысл, когда народ к ней готов, — а если он, извините, безмолвствует? — Он явно щегольнул словцом этим, оправданьем излюбленным диванных лежней… а уже и порассохлись, скрипели советского производства диваны — на чем далее будут лежать, эстрадный обезьянник в ящике мутными глазами разглядывая, мартышек рекламных и мартынов? — Нет, надо и газете меняться, к реальности ближе быть…» «В грязи ее распластаться?» — «Метафоры у вас, однако… Сходите, это и будет шансом. Их надо ковать, шансы». «Подумаем»… — отделался неопределенностью он, разговаривать было не о чем.
Или все же сходить? Без газеты что твои убеждения, взгляды-предпочтенья, да и гордынка, Сечовиком примеченная, куда ты с ними тогда пойдешь? А ведь и некуда в паскудной этой реальности…
Что ж, подумать и в самом деле надо было, а там уж как обстановка покажет.
И позвонил Желяеву, все-то у нас нитками телефонных проводов шито наспех, оттого и расползается подчас, это ведь не глаза в глаза. Доложил через силу, без предисловий: «Свершился уже реванш…» «Во как!.. По сценарию, который вы предполагали?» — «Да, только суток на трое раньше. Спешат же, что-то вроде контрольного выстрела, чтоб уж с гарантией. На шоке сыграли, наверняка…» «Так-так… Скоренько. А я еще и повестки не все расписал-разослал. Придется туда наведаться самому… Что, безработица светит? Я бы вас и в помощники взял, пожалуй, так ведь не позволят же… — Шутка невеселая у него получилась, да и жестковатая. — Коли так, то надо будет вплотную заняться, с пристрастием…»
Похороны назначены были на третий день, как оно и положено обычаем. Накануне заезжал Алексей и, узнав обо всем, терпеливо монологи его выдержав, мотнул хмуро головой, словно морок услышанного сбрасывая с себя, сказал:
— Круто взялись… Говорил тебе про карлу этого?! Говорил. — Встал, по его жилищу-обиталищу прошелся, оглядывая все с плохо скрытым пренебреженьем, здесь был он впервые. — Ну, хочешь — агрономом к себе возьму, на вакансию семеновода… сеялку от веялки отличаешь еще?
Шутники нашлись на его голову.
А Поселянин перед картиной постоял, вглядываясь, она ему еще с первого раза понравилась, на стене в кабинете, он тогда тут же и определил — рожь-матушка, ни с чем ее не спутаешь; и как очнулся, с запозданием перекрестился:
— Упокой душу его, раба Божьего Леонида… Крепко подмогнул мне с кредитами льготными. А лето — где и подо что их возьмешь? Под урожай неизвестно какой, под цены невесть какие осенние? Теперь-то разочтусь. С пониманьем был человек, не забуду. Так завтра, говоришь?
— Да, в два часа, на кладбище старом.
— Буду. Нам с Любой как раз по делам надо тут проехаться. Ты что-то, гляжу, совсем схудал… иль неладно что?
— Да так, ерунда какая-то… Провериться надо бы вообще-то. Некогда, сам же видишь: не понос у нас, так золотуха…
Некролог от правления, где извещено было скромниками лишь о «преждевременной кончине», оставил как есть, поскольку и в других газетах таким же пойдет. Ниже велел Ольге набрать другим шрифтом, что редакция газеты присоединяется к словам скорби и соболезнования родным и близким покойного и требует немедленного расследования причин и поиска преступников, виновных в его трагической гибели… Умолчать, не сказать о ней было бы ложью и подлостью разом, и пусть в этом другие упражняются. Диктовал и краем глаза видел, как маской стянулось лицо ответсекретаря, отсутствующим стал взгляд… господи, как просто и плоско все меж людей, гнусно. К некоему господу невольно, по надежде неизбывной и столь же тщетной адресовался сейчас; а будь он, творец, — давно бы, изначально, всей глубиной духа возмутившись, изъял бы из существованья весь вертеп этот… да, весь мир немирный этот как худшее из богохульств.
Без отпевания обошлось, последнее время в моду вошедшего, даже самых закоренелых партийцев-аппарагчиков через церковь в небытие провожали — вот уж действительно атеисты отпетые… Не сказать чтобы много народу собралось на выносе у сравнительно скромного двухэтажного особняка — с просторным двором, впрочем, и ухоженным садом. Народецкий взялся было за порядком следить, но у похоронного ведомства свой был распорядитель, свои расторопные служители, только заплати. Не появился Мизгирь, и при его-то цинизме это можно было счесть за слабину. Из редакционных своих изъявили желание быть все, даже Левин переминался тут же, бледный, отрешенный… соглядатаем? Позади всех увидел Иван одиноко стоявшую заплаканную и подурневшую Елизавету, большой пучок красных гвоздик прижавшую к груди; в дом она так и не зашла, изредка подымала большие, с потекшей тушью глаза на окна, на флюгерок, безжизненно остановившийся, хмурый стоял и теплый, еще предосенний день, даже и тополя, за постройками возносившиеся, лишь с прожелтью первой были, подзадержалось лето. Он подошел к ней и не успел еще ничего сказать, как она заплакала едва ль не навзрыд — долго сдерживалась, видно, качнулась к нему, лицо в гвоздики уронив, только и сумел поддержать; и уткнулась доверчиво в грудь ему, освобожденно уже и протяжно всхлипывая, что-то невнятное выговаривая.
— Ну, ну… — сказал он, легонько плечи ее сжал, остановить пытаясь, и она еще что-то попробовала выговорить. — Что?
Лиза подняла наконец мокрое, с потерянными совершенно глазами лицо, с трудом и в извинение произнесла распухшими, со смазанной помадой губами:
— Он говорил, что ты хо… хороший… — и опять ткнулась в куртку ему. Но слез у нее было…
Ему не приходилось еще, кажется, видеть, чтобы так слезно изливалось горе, даже и ткань куртки его пятнами влажными пошла; и повел ее, угнувшуюся, к скамейке под огрубевшей, кожаной будто листвой сирени, усадил, сам несколько растерянный:
— Ну же… успокойся, посиди. Воды принести? — на что она, отказываясь, по-девчоночьи замотала головой. — Посиди; а мне надо тут переговорить…
Да, надо было; сам он уже побывал в доме, цветы положил в изножье лежащего в лакированном под мебель ампирном гробу человека бывшего, с лицом, закрытым до глаз белым плотным тюлем, с восково желтевшим лбом под изреженным зачесом седоватых волос. И вышел тоже, посетив покойного, Рябокобыляка с несколькими приближенными — как-то нервно курили, топтались молча, лишь он один средь них внешне спокоен был, высоко, как это нередко у низкорослых, голову держа. Напоминал он чем-то примерного мальчика в классе, несколько полноватого, ухоженного, с готовым всегда домашним заданием, у которого вечно выпрашивают списать, а он этого очень не любит. Иван подошел, поздоровался, руку не протягивая, ему кивками молчаливыми ответили — блюдя скорбь, так можно было при желании это понять, и спросил с нужной долей деловитости:
— Хотелось бы, Виталий Сигизмундович, встретиться с вами… завтра можно?
— Потом, потом… — и нетерпеливо плечами шевельнул, повернулся на каблуках спиной к нему. — Музыкантов не вижу… где, наконец, музыканты?!
— В беседке сидят, за домом, — сказал он ему в спину. — Хорошо, я позвоню вам. — И отошел, понимая, что смысла в том уже нет, судя по всему, но что все же позвонит.
Поселянины ожидали у ворот старого кладбища. Пристроились к процессии с рыдающими впереди трубами и обреченно бухающим барабаном, и Базанов, избегая участливого взгляда Любы, решил хоть с запозданием и сумрачно отшутиться:
— Ты часом не врал, когда семеноводом приглашал? Кажется, попрут меня из газеты…
— Что, решилось уже?
— Пока нет, но все виды на то. Так что готовь фатеру.
— Да подселю к какой-нибудь старушке милосердной — лет этак под сорок, не старей, конечно. Найдется из таких, пригреет. Они жаркие, с безмужичья-то.
— Ну и разговоры у вас… — возмутилась тихо Люба, горячо и с жалостью на Ивана глянула. — Не до смеха же тут. Да и… нашли где.
— Да хоть где, везде он одинаков, свинюшник этот. Или зверинец, на выбор, — не пересилил отвращенья Базанов, только что не сплюнул. И вперед поверх голов посмотрел, на мерно качающийся гроб на покорных плечах, на заросли бесчисленных крестов и оградок кругом. — Теряем, себя теряем… Это ж на удивленье, как он лучших ненавидит, гнобит. А всякая мразь благоденствует, по полной оттягивается.
— Бог нас испытывает — этим самым миром… — вздохнул стесненно как-то Поселянин, что совсем уж несвойственно было ему; обстановка кладбищенская так подействовала, что ли, сами похороны? — Испытание, брат, и не всяк выдерживает его, чего уж тут…
— Измывательство это, а не… В таком случае нет худшей хулы на бога, чем сам этот мир. На творца его.
— Во-он ты как?! — И, видно было, не находил, чем ответить. — Ну, не твоего ума это дело…
— А чьего, твоего?
— И не моего тоже. Не человечьего. Ишь, все им понимать надо, знать… Тогда спасу не будет миру от вас.
— А его и спасать-то… надо ль спасать, такой-то?
— Да ты, гляжу, совсем спятил тут…
— Леша!.. — крикнула шепотом Люба, расстроенно оглянулась на идущих рядом и сзади. — Ты… ты что говоришь?! Вань, ну ты же знаешь его…
— Знаю. Ну как же: слепой кривому да чтобы путь не указал?!
Алексей только хмыкнул, усмехнувшись.
Толпились у могилы отрытой и гроба, прощались чинно, бесслезно, выражали что-то сидевшей на табурете безучастной, показалось, и довольно-таки пожилой вдове, зажавшей платочек в руке, но не плакавшей тоже; а вот и молодой священник — опоздавший, что ли? — появился, быстро прошел сквозь толпу ко гробу, поклонился торопливо кивками небрежными на все стороны и тут же стал читать молитву… и уж не из церкви ли на Гончарном переулке, покойнику подшефной? Тогда почему не отпели, хотя бы и дома?
Опустили наконец под нестройную скорбь реквиема нарядный, мебельным лаком посвечивающий гроб, чужеродный всему здесь, несродный грубой и скудной глине этой, сухой бурьянистой траве, жухлым, давно повыцветшим венкам на соседних могилах; прощальные горстки и щепотки земли с невольными поклонами кинули, оставив хозяину последнего убежища, провожающие и отступили, уступили место сноровким лопатам могильщиков, дробному и скоро смолкшему грохоту комьев о крышку…
И — всё? И всё — кто бы что ни думал и ни говорил, как бы ни надеялся.