15077.fb2 Запредельная жизнь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Запредельная жизнь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Если же, открыв ворота, я видел, что все перерыто, земля вспучена кротовыми ходами, значит, экраны выключены, а отец сидит небритый, в пижаме, перед бутылкой коньяка и тупо молчит. Кроты торжествовали. Судя по тому, что сегодня он не выходит из оцепенения, на щеках у него щетина недельной давности, из-под запачканной кофты торчит воротник пижамы, а от черного костюма, который Альфонс привез ему из Тревиньена, он отказался, пожав плечами, не исключено, что теперь победа останется за ними навсегда. А жаль. Еще год назад даже в подобных обстоятельствах, я уверен, папа оценил бы иронию судьбы, заметив, что мы с ним оба одеты в те же самые костюмы, какие были на нас в день моей свадьбы. Вопреки горю, времени и пространству, он смог бы в хорошие дни - дни заряженных кротоловок - сохранить ту внутреннюю связь, которая все-таки существовала между ним и маленьким сыном с видеопленок. Может, и для меня взрослого нашлось бы местечко в его видеотеке? Может, у него еще хватило бы сил подверстать меня в архив памяти?

* "Касторама" - сеть магазинов, где продаются дешевые товары.

Я умер слишком поздно.

Альфонс, по-прежнему прилежно перебиравший про себя эпизоды, которые, на его взгляд, наилучшим образом отражали мою суть, вдруг прыснул в кулак. Фабьена метнула в него строгий взгляд, вздохнула и досадливо поерзала на цветастом складном стуле.

- Да это мне пришел в голову тот случай в лицее Грези-сюр-Экс с учителем латыни и разбитым окном, которое все заклеивали бумагой, объяснил Альфонс. - Помните, а?

Вопрос повис в полном молчании. У Альфонса горели глаза, щеки морщила широкая улыбка - он призывал всех в свидетели. Но скорее всего этой истории никто, кроме отца, не знал, а тот, вынырнув на мгновение из летаргии, что-то пробормотал себе под нос и снова обмяк, предпочитая вспоминать в одиночку.

- Ну и насмешил же он меня тогда, наш Жак! Этот их латинист, забыл, как его звали, фу-ты, глупость, ведь я еще на прошлое Рождество носил ему в хоспис каштаны... серьезный такой был мужчина... да вот, чтоб вы имели представление, он как две капли воды похож на бородатого ветерана Первой мировой - знаете памятник в Кларафоне?

Он снова оглядел все лица, проверяя, дошло ли его сравнение. И на всякий случай уточнил:

- На 913-м шоссе, напротив Перимона. Раньше он стоял прямо на повороте в Летьер и был самым опасным памятником павшим во всей округе: там спуск от Ревара, и вот, чуть туман или гололед - так бац! - каждую зиму с десяток человек разбивалось насмерть, в конце концов его перенесли на другую сторону, поближе к колодцу, сейчас-то там вообще все застроили... о чем это мы говорили?

Ответа не последовало, только зашаркали ноги под садовыми стульями. Каждый надеялся, что Альфонс наконец истощится и можно будет продолжать чинное бдение. Между тем лица успели несколько измениться, на некоторых застыло недовольство, и по этому признаку я заключил, что память обо мне и забота о спасении моей души постепенно уступают место подсчетам расходов, доходов и налогов, планам на отпуск, привычной зависти и ссорам с соседями из-за смежной стены. Запах горячих свечей располагает к размышлениям, а посидеть часок в тишине и обмозговать набежавшие проблемы никогда не вредно. Однако Альфонс лишает людей этого удовольствия: он вспомнил, о чем говорил, и, хлопнув по колену беретом, продолжает:

- Ах да! Это я начал про латиниста! Серьезный такой мужчина, похож на ветерана, что всем тычет в глаза свою раненую ногу... Между нами говоря, я его видел раза три-четыре при исполнении служебных обязанностей, когда месье Луи был занят в лавке и посылал на родительское собрание меня... Как он всех чихвостил, сейчас уж не припомню за что, но видно было: этот свой хлеб ест не даром! Мину вот как его звали! Я еще запоминал: как "минус", только без последней буквы. Да, точно - месье Мину, преподаватель французского, греческого и латинского, только греческому учить было некого. Зимой и летом в черном сюртуке и с тросточкой - чуть не забыл про тросточку! Сейчас-то он ездит в инвалидной коляске, но тросточка - это очень важно в той истории!

- Тише, вы! - шипит мадемуазель Туссен, указывая на мой утопающий в розах труп.

- Так ведь о нем же и речь, почему не вспомнить хорошее времечко! По-моему, уважать мертвого - значит говорить о нем как будто он живой. Верно, месье Луи?

Отец драматически поднял брови в знак своего бессилия, адресуясь к Фабьене, она же, приняв неизбежное, судорожно сглотнула слюну.

- Ну так вот, окно, значит, разбито мячом, и школьный завхоз велел заклеить его крафтом до прихода стекольщика. А стекольщиком был тогда Перинетто из Вивье, родом итальянец, его еще звали Равиоли, так, для смеху. Славный малый этот Равиоли, работящий, не ленивый и не скаред...

- Если уж вы не можете дать нам спокойно молиться, - не выдержав, обрывает его мадемуазель Туссен, - так хоть говорите о покойном!

- А я что делаю! - возмущается Альфонс и даже топает ногой. - Да вы послушайте!

- Вы толкуете про кларафонский памятник, учителя латыни и стекольщика, до которых нам нет никакого дела!

- Продолжай, Альфонс! - подбадривает его Брижит.

Фабьена бросает на невестку ледяной взгляд. Мадемуазель Туссен свирепо набрасывается на спицы и вывязывает петли с кровожадным выражением лица. Одиль пихает локтем Жана-Ми, у которого урчит в животе.

- Ну вот, значит, учитель Мину входит в класс, видит эту бумагу вместо стекла, вспыхивает и давай стучать тростью в пол и кричать: "Халтурщики! Паскуды!"

- Здесь ребенок, - напоминает Фабьена.

- Это по-латыни, - выворачивается Альфонс. Люсьен смотрит, поджав губы, с тем досадливым раздражением, которое всегда вызывал у него Альфонс.

- Это, мол, издевательство, и - раз! - раздирает тростью бумагу! Не затем он стоял под снарядами, чтобы ему вместо порядочного стекла вставляли в окно паршивую бумагу. Тут-то и начинается самое главное.

Альфонс хитро ухмыляется и машинально тянется за стаканом, но натыкается на мою ногу и, вспомнив, где находится, сконфуженно теребит шнурок на моем левом ботинке.

- А Жаку в то время шел семнадцатый год, такой, понимаешь, был петушок, уже и в девушках знал толк. И всегда готов отколоть штучку, чтобы какая-нибудь Клодина или Анна-Шарлотта - та, что потом вышла за молочника - на него лишний раз взглянула. Короче говоря, на другой день входит Мину и видит - на место бумаги, которую он вчера продырявил, приклеили новую. Тогда он недолго думая поднимает трость и снова - раз! - Войдя в раж, Альфонс дергает за мой шнурок и развязывает его. Потом озадаченно смотрит на свою руку, нахлобучивает на голову берет, смущенно переводит взгляд на хозяйку и встает. Извиняюсь, мадам Фабьена. Это я нечаянно, увлекся малость, не уследил за собой.

Словом, так было три дня подряд, как урок латыни - так он: "Требую, чтобы вставили стекло!" - и раз тростью!

Альфонс наклонился проверить, как получился двойной узел, который он старательно завязал на моем левом ботинке, одобрительно кивнул и взялся за правый, чтобы и там сделать такой же, иначе длинные концы, можно оступиться.

- А на четвертый день ребята приходят в класс и видят - чудо! Вместо бумаги новенькое стекло - Равиоли из Вивье сподобился-таки вставить. И тогда Жак, известный хохмач, знаете, что делает? Он... он...

В горле у Альфонса заклокотало, забулькало, на губах проступила пена. Он побагровел, затрясся спиной и затряс мою ногу, которую все еще сжимал рукой.

- ...он берет...

Но каркающий смех вырывается наружу и переходит в приступ кашля. Альфонс задыхается. К нему подскакивают отец с сестрой, стучат по спине, отцепляют от моего ботинка и усаживают на стул. Мертвеннобледная Фабьена поднимает канделябр и вазу с розами, которые он опрокинул, когда бил руками по воздуху, силясь продохнуть.

Наконец кашель отпускает Альфонса, и в восстановленной тишине мадемуазель Туссен, не переставая вязать, скучным голосом произносит:

- Он берет кусок крафта, приклеивает поверх стекла, а учитель, собираясь снова проткнуть бумагу, разбивает тростью новое стекло.

Альфонс, никогда не понимавший эгоистов, смотрит на старую деву растерянно и изумленно - она спутала ему все карты: финал, который должен был произвести фурор и послужить еше одним козырем для спасения моей души, прозвучал невыразительно и бесцветно. Он еще разок кашлянул и, вдруг застыдившись своего непрошеного выступления, опустил глаза и поспешно перекрестился, словно снова ныряя в себя.

В комнате повисла сомнамбулическая тишина, я вернулся в парк, в мысли Люсьена. В рождественский вечер он спросил меня, откуда "на самом деле" берутся дети. И вот, когда мы мчались с ухаба на ухаб и ледяной ветер швырял в лицо сладкие крошки от моей вафли, я решил объяснить ему кое-какие технические детали. Но оказалось, что он уже в курсе того, как работает его "штучка", и спрашивал не об этом. Он не хотел детей и боялся, что когда-нибудь женщина преподнесет ему такой сюрприз. Я привык мгновенно, не прибегая к логике, улавливать истинный смысл того, что он говорил, и понял: он как бы выражал мне сочувствие, но одновременно и упрекал - таким нежеланным ребенком был он сам. "Ты должен был соблюдать осторожность", - сказал мой сын. У меня перехватило дух - такое благородство и такая затаенная боль слышались в этих словах маленького человечка. Я не нашелся, как разуверить его, не сумел приласкать, сказать, что я его люблю, и попросить прощения столь же деликатно и целомудренно, как выразил свои чувства он. И я малодушно перевел разговор, показав ему падающую звезду. Мы застыли, глядя в небо, меж тем как наш вагончик, звеня смехом и визгом, несся по спирали.

И вот сегодня, сейчас, я пытаюсь что-то исправить, сказать тебе, что без тебя мне незачем было бы жить, что я благодарен маме за то, что она заставила меня согласиться. Чтобы ты не думал, что я к тебе безразличен, что твое рождение и слишком быстрое взросление стало для меня обузой - хотя, похоже, я действительно умел любить только тех, кто уже не меняется или кого больше нет. Просто я очень боялся отяготить тебя, согнуть, как когда-то согнул меня мой отец, желавший непременно сделать меня своим преемником... впрочем, я и на него не сержусь. Поэтому я тебе не навязывался, чтобы ты, если захочешь, мог любить меня без усилий, раздражения и обязательств или, если это тебе понадобится для самоутверждения, ненавидеть без угрызений совести. Во мне не было ни страха одиночества, ни ревности, ни жажды властвовать, ни самолюбивого желания гордиться своим детищем. Единственный принцип, которым я мог руководствоваться в твоем воспитании, это тот, что я унаследовал от своего замечательного деда, которого ты не застал и чье имя носишь, хотя твоей маме оно не нравилось и казалось слишком "простецким". "Если любишь, оставь в покое", - говаривал он.

Я захлебываюсь словами, поток наконец хлынувших наружу чувств грозит затопить "американские горки", но вот наш вагончик срывается с креплений, слетает с рельсов и оказывается на экране компьютера. Люсьен засыпает. Какое действие оказывают на меня сны живых, я пока не знаю и на всякий случай соскакиваю с подножки и с ходу пытаюсь переключиться на сестру. Связь устанавливается мгновенно, качество изображения отличное. Не в обиду скорбящим обо мне будь сказано, но мне, ей-богу, начинает нравиться это посмертное существование. Возможно, люди не переживали бы так по поводу смерти, если бы им сказали, что она - ворота в Луна-парк, знай себе пересаживайся с одного аттракциона на другой.

В сознании сестры разворачивается вся моя жизнь в хронологическом порядке. Она так часто перебирала в уме события нашего детства, что они разворачиваются без сбоев и во всех подробностях. Я вижу свое рождение, горе и слезы в доме, понимаю, какой горечью и неприязнью встретил меня мир - я не представлял, насколько сильно было это чувство. Только Брижит и Альфонс отнеслись ко мне как к обычному, ни в чем не виновному младенцу. Вот я начал ходить, и с тех пор доминантой в воспоминаниях сестры стал ключ от маминой комнаты. Она располагалась на втором этаже, и нам было запрещено туда ходить. Папа же часто запирался там ночами, мы слышали над головой его шаги, и мое воображение, вскормленное волшебными сказками, которыми Альфонс старался отвлечь меня от невеселой реальности, рисовало жуткие картины. Я долго думал, что мой отец - Синяя Борода. Он говорил мне, что мама жива, что она после моего рождения уехала в Америку и там живет на ранчо, но я не верил ни единому слову и первые несколько лет сознательной жизни искал ключ от секретной комнаты, где должен был стоять зловещий шкаф, в котором были развешаны по росту на перекладине тела семи убитых жен и среди них моя мама.

Когда мне исполнилось четыре года, Брижит подарила мне этот ключ. Стащила у отца из тумбочки и заказала дубликат. И вот как-то в четверг вечером мы забрались в заветную комнату и стали искать хоть какиенибудь мамины следы - поскольку, как я сразу с некоторым разочарованием убедился, ее тело не висело в шкафу среди платьев. Комната Синей Бороды оказалась музеем юной, стройной, жизнерадостной девушки со светлыми волосами. Она улыбалась с каждого черно-белого кадра. Мама в лодке, на лыжах, на лошади, на пляже, с собакойлабрадором, привязанной к рулю "форда" с откидным верхом. Брижит знала маму целых три года, пока не родился я, и это давало ей право верховодить в наших экскурсиях по маминой жизни. Она будто бы помнила все до мелочей и комментировала каждый кадр с таким уверенным и сведущим видом, что мне хотелось ее стукнуть или дернуть за волосы и отнять эти три драгоценных года.

Мы заряжали пленки в нацеленный на пустую стенку проектор и часами разглядывали кадры свадебного путешествия родителей по Америке, где, как уверяла моя сестра, мама встретилась с другим мужчиной, к которому потом и уехала. Лично мне больше всех приглянулся красавец шериф с пленки номер 19, со звездой на груди, в темных очках, на три головы выше отца - он стоял, небрежно опершись о капот новенького - не то что родительский "фордик" - "шевроле". Наверное, когда мама вернулась в Экс, он засыпал ее страстными письмами и наконец подарил ей ранчо иначе она не согласилась бы нас бросить. Весь свой гардероб она, очевидно, оставила здесь, и мы разыгрывали костюмированные спектакли. Я изображал отца: ходил, набычившись, с английским ключом в руке. Брижит играла маму, жестокую попрыгунью: обзывала меня пентюхом и убегала, запахнувшись в длинную шаль. Однажды папа застукал нас как раз на сцене отъезда. Никогда не забуду его лица, побелевших пальцев на дверной ручке. Чтобы сдержать слезы, он раскричался, надавал нам оплеух, выгнал вон и наказал, но, что бы он ни делал, у нас уже было твердо решено: когда-нибудь и мы сбежим от него в Америку.

У нас с Брижит был загашник, куда мы складывали гостинцы, которые получали на Рождество. Взрослые, сами того не подозревая, помогали нам готовиться к побегу. Брижит вычерчивала маршрут на карте в энциклопедии: мы будем обходить все ранчо в Техасе, Колорадо и Оклахоме - трех штатах, где женщин берут в ковбои. В один прекрасный день найдем маму где-нибудь в салуне в Эбилене, на родео в Уичи-тоФолс или преследующей скотокрадов на границе с Нью-Мексико. И весело поскачем вместе по прерии среди кактусов, а о скучном лавочнике, у которого она оставила нас до поры до времени в Экс-ле-Бене, Савойя, будем только вспоминать. Чтобы подготовить меня к путешествию, Брижит давала мне уроки верховой езды и водила в тир стрелять из пистолета. По выходным мы уходили за город и там на лугу упражнялись в бросании лассо: гонялись за телятами, связывали им ноги бельевой веревкой, а потом улепетывали в лес от разъяренного фермера, который, заглянув в загон, находил все стадо стреноженным.

Брижит включила в программу даже такие, казалось бы, вполне факультативные предметы, как сольфеджио, арифметику, рисование и парусный спорт. Уметь музицировать надо было на случай, если придется просить милостыню; владеть счетом - чтобы сосчитать пули в револьвере и оставить последнюю себе; а кто не способен нарисовать портрет-робот гангстера и определить по ветру расположение индеиского лагеря, тому вообще лучше до конца своих дней сидеть в курортном городишке и заниматься скобяной торговлей. Надо сказать, все, к чему я таким образом приобщился в шесть лет, за исключением цифири, позднее стало для меня главным в жизни.

Но однажды отец взял меня за плечи и открыл правду: мама умерла, рожая меня. Теперь, сказал он, я уже большой. Что ж, я действительно как раз дорос до того возраста, когда уже мог страдать Лучше бы у меня не отнимали мою сказку про Синюю Бороду, пока я сам не перестал бы в нее верить. Потому что "по правде" выходило, что маму убил я. Хоть отец и говорил - судьба.

Потом у Брижит наметилась грудь. Она часами болтала с мальчишками и уже не поверяла мне всех своих секретов. Может, ей просто стало неинтересно - ведь делать вид, что мама жива, больше не имело смысла, и она принялась морочить голову другим. Нередко она убегала из дому по ночам, отец запирал ее в спальне, а я искал ключ.

Главной моей заботой было следить за своим весом, я не слезал с весов, считая, что терять килограммы - такое же похвальное дело, как получать хорошие отметки. Маму погубило то, что я был слишком крупным, и я каждое воскресенье клялся в церкви Богу худеть ради спасения ее души. Если же иногда мне случалось поддаться дьявольскому искушению витрин кондитерской Дюмонселя, я тут же бежал исповедоваться и среди прочих грехов, к удивлению кюре, называл свой вес.

Вскоре Брижит снова подобрела ко мне, а все потому, что я стал обеспечивать ей алиби: в выходные она возила меня в Этрие и, пока я в одиночестве катался на лошади, развлекалась в конюшне. Как-то раз в воскресенье, отъездив свой час на Звезде и подогнав ее к стойлу, я увидел, что оно занято: там лежала моя сестрица под конюхом. Пришлось нам со Звездой поворачивать и снова кружить по манежу, пока не освободится место. Брижит дала мне пятьдесят франков за то, чтобы я забыл про это добавочное время.

Я продолжал складывать сбережения в ту же розовую фаянсовую свинью, в которой мы копили деньги на побег, но теперь она превратилась в подобие церковной кружки - я жертвовал в память о маме. Ведь спешки больше не было - Америка могла подождать. Чем дольше мы вытерпим, тем больше накопим и тем дальше уедем, говорила Брижит. Вот только цены на билеты все росли и росли, я видел, как меняются цифры в витрине турагентства. В конце концов Брижит нашла более простой выход - вышла замуж. А я в пятнадцать лет остался один на один с дурашливо ухмыляющейся розовой свиньей. Разбивать веши не в моем характере. Так я никуда и не поехал.

Картинки из детства, которые оживают в уме сидящей у моего бесчувственного тела сестры, казалось бы, должны доставлять мне удовольствие. Но мне как-то неуютно в ее мыслях. Брижит уверена, что от моего "я" ничего не осталось, и эта уверенность заражает меня. Атеизм ее так непоколебим, ощущение пустоты так явственно, что, окунувшись в них, я тоже перестаю верить в Духов, а значит, и в самого себя. Поэтому, как ни мила мне сестра, лучше не задерживаться в ее сознании - чего доброго, растворюсь. А мне так хотелось помочь ей, избавить ее от болезненного чувства вины... Да нет же, нет, Брижит, вовсе ты не должна была лежать на моем месте. Тебе дана такая стойкая ремиссия, потому что у тебя на земле еще много дел. А с меня взятки гладки. Я отправился первым согреть тебе местечко на свете, который, сдается мне, существует даже для тех, кто в него не верит. Иначе причина моего затянувшегося одиночества была бы слишком страшной. Не может быть, чтобы мама и дедушка с бабушкой лишились вечной жизни изза своего скептицизма. Нет, они, наверное, заняты где-то в другом месте или дают мне время проститься со всеми вами. Как бы то ни было, но, когда нотариус вскроет завещание - завтра или послезавтра - и огласит мою последнюю волю, ты будешь смеяться до слез и, несмотря на все свои предубеждения, будешь вынуждена признать, что я по-прежнему с тобой и жду тебя, хотя и без нетерпения.

Альфонс замер на стуле, вытянув шею и упершись локтями в колени, точно застыл на часах. После неудачного опыта с разбитым стеклом он отчаялся передать другим свое восхищение моей особой, но продолжает старательно и прилежно, как все, за что берется, предаваться умилительным воспоминаниям.