15175.fb2
– Призвание?… – Я усмехнулся, припомнив и мастерскую и Ромку Кармена. Роман Котович казался нам, ученикам, рубахой-парнем, он покорял своим демократическим отношением, держась с нами на одной ноге. Мы для него были "коллеги", "художники", "гранд-таланты", пока не открылись глаза на всю его подлость. Но было поздно: запутались в его тенетах, стали активными участниками его "левых" поделок, должниками, им облагодетельствованными. Мазали под его руководством все, вплоть до гробов. Он любил за наш счет "заваливаться". В день получки Ромка с утра допытывался: "Завалимся, коллеги, в соседний кабак?" Безотказно срабатывала жесткая очередность: у нас было расписано, кто в какой день ведет…
Никто из нас не мог лучше Ромки приготовить напиток "Кровавая Мэри". В дымящийся парком стакан, наполненный на две трети холодным томатным соком, он наливал "горючее": над кровяной густой жидкостью – слой чистой, прозрачной водки. Налить так, не смешать – искусство. Он делал это с помощью ножа, опущенного концом почти до поверхности сока. Тоненькой, как ниточка, струйкой лил из бутылки водку на блестящее лезвие. Она сбегала в стакан и, не пробив пленку сока, растекалась по его поверхности. А пьешь – сначала горло обварит палящим кипятком, и тут же окатит приятным кисловато-мятным холодком.
Мать считала, что из меня получится художник, и настояла пойти в мастерскую. Уступил ей из жалости: она казалась мне какой-то беспомощной и униженной без отцовской опоры…
– Не поняли! – подал ленивый голос Рубцов. – По принципу: где бы ни работать, главное – лафа была бы. Так, что ль?
Меня ожгли и тон его, и равнодушная, безучастная поза: Рубцов сидел вполоборота у окна и пальцем чертил что-то невидимое на подоконнике.
– Не так, а по настоянию матери.
Видимо, мои сдержанные слова прозвучали веско и убедительно. На несколько секунд стало тихо. Даже близко посаженные глаза Рубцова сдвинулись еще теснее к переносице. Он заелозил на табуретке, хмуро буркнул:
– Выходит, под материну…
Но его вдруг оборвали сразу несколько голосов:
– Ясно!
– Чего там, Рубцов, придираться?
– Мать есть мать!
Как я ни парировал вопросы, стараясь отвечать на них односложно, без подробностей, выдерживая свою марку, все же ощутил: под гимнастеркой потеплело, будто вдосталь поворочал ломом. Скорее, не сознанием, а екнувшим в груди от предчувствия сердцем, от холодка, растекшегося к ногам и рукам, понял, что надеждам, которые еще были у меня минуту назад, не суждено сбыться: экзекуция на этом не закончится. И не ошибся. Рубцов, получив отпор, насупившись и побагровев, с обиженным видом отвернулся к окну. И тогда с места подхватился Гашимов, механик-водитель, обжег черными агатовыми глазами. Смоляные, лоснящиеся брови у него густо срослись над переносицей в одну общую бровь; бритые щеки – фиолетово-сизые от черных жестких остюков, хотя Гашимов и брился каждый день опасной бритвой. В бытовой комнате в такие минуты потрескивало, будто пороли шитые шелком швы.
От возбуждения он с сильным акцентом выпалил:
– Разрешите, товарищ сержант, такой вопрос? Знает, что наш расчет отличный? Тогда как понимает свое поведение, как расценивает в том деле с младшим сержантом Крутиковым?
Блестящие, точно смазанные маслом глаза его, расширенные, округлившиеся, снова жиганули меня – он так же порывисто сел. "Как говорится, дважды за то же…" Невольно подчиняясь какому-то внутреннему движению, я покосился на Долгова. Надеялся увидеть усмешку, радость, удовлетворение – все что угодно. И удивился – скуластое лицо Долгова с приподнятыми бровями было спокойным и даже каким-то просветленным, а во взгляде, скорее, прочитал поддержку. Уже готовившаяся слететь с моих губ резкость вдруг присохла, и я прочревовещал:
– Считаю виновным Крутикова…
– Младший сержант Крутиков – это один дел, а вот как свое поведение расцениваешь? – не унимался Гашимов. "Вот уж клещ кавказский!"
– Я сказал…
Сергей Нестеров хитро ухмыльнулся, подмигнул, – мол, смотрите на него, такого хорошего! С наигранной серьезностью кинул:
– Трудное дело – наводить на себя самокритику: живот расстраивается.
Рубцов коротко, неприятно хохотнул, сморщив лицо в печеную грушу, утроба ходуном ходила под его гимнастеркой; Уфимушкин торопливо смаргивал, будто ему что-то в глаза попало, смущенно растягивал подвижные тонкие губы. Долгов выдержал небольшой срок, поднял широченную лопату-ладонь:
– Ну, тут ясно.
И еще не отсмеялись, не успокоились, я еще не сообразил, как на все отреагировать. Нестеров, скосившись, с ленцой выдавил:
– Другой к нему вопрос, товарищ сержант, девушка есть? Осталась?
Он улыбался.
"Не ответить? Промолчать? Черт его побрал бы – в друзья еще набивается!" Взгляд мой бесцельно уперся в облезлую ребристую батарею. Но в ту же минуту по молчанию, тишине понял с неизбежностью – они ждали ответа, промолчать просто не удастся.
– Можно считать, нет…
Кажется, всего мгновение прошло после моих слов, солдаты взбудоражились, и сразу – автоматная очередь вопросов, реплик:
– Это как же понимать?
– Ишь ты, можно считать…
– Либо черное, либо белое? Вот тебе на!
– Пусть прояснит, а то темный лес!
Мое путаное объяснение – мол, был просто знаком – солдаты восприняли с сомнением, смотрели настороженно, а Рубцов даже ухмыльнулся понимающе: "Загибай!" Странно, но у меня к нему росла внутренняя неосознанная неприязнь. Пусть не верят – не рассказывать же им о своих взаимоотношениях с Ийкой, о том, как теперь к ней в "галантерейку" ходит этот чичисбей Владька…
А они уже принялись допытываться: как проводил свободное время, какие книжки читаю, часто ли в театр ходил? Когда я сказал, что в Большом был два раза, Гашимов присвистнул: "Вай, два? Одним глазом посмотреть – радостный был бы".
Конец этому "знакомству", которое меня уже начало раздражать, положил сам Долгов. Он почувствовал мое состояние – глядел колюче, из-под бровей.
– Ладно, хватит. – Предупредительно, ребром поднял перед собой тяжелую ладонь: сбоку кто-то еще собирался задать вопрос. – Теперь жить и служить вместе, познакомимся. Дела красны концом… А сейчас строиться на ужин.
Он тяжело поднялся, и, словно по команде, поднялись все. "Намекает или просто сказал?" – мелькнуло в голове. В словах его о знакомстве прозвучала скрытая ирония.
Я снова поймал его спокойный взгляд, он неожиданно улыбнулся, широко, открыто, будто давнему хорошему знакомому, и ободряюще: мол, ничего, у нас не пропадешь! Хотя я и не собирался вовсе пропадать, и тут выдержал свою марку.
Улыбка Долгова оказалась сигналом: хмурость, строгость с солдат ровно смахнули веником. Обступили, весело, с шутками заговорили, словно и не эти люди минуту назад устраивали мне "допрос" с пристрастием.
– Не тушуйся!
– А отбивался, скажу, по-ракетному. Точно!
– Да-а, уж налетели – истинные коршуны. Мастера-а!
– Не зевай, не клади палец в рот…
В словах, интонации, за шутками и острословием, как мне показалось, проскальзывала мягкость, душевность, точно они сознавали свою вину за недавнее и хотели сгладить ее. Меня это удивило и даже вызвало неожиданный прилив теплоты. Поэтому, когда Сергей Нестеров, вывернувшись позади и улыбнувшись до ушей, хлопнул увесисто по моему плечу, я стерпел. В другое время наверняка турнул бы его.
– Полный порядок, земляк! Как по маслу все идет. И на них не обижайся, что косточки пересчитали. Сам виноват. Отвечал: "считаю виновным", "можно считать…". Мол, глупые задаете вопросы! Точно. Вот тебя и пощупали. Традиция! И меня, когда пришел, тоже в оборот взяли, будто медведя обложили, – не успевал крутиться. Коллектив! Никогда еще хвост не вилял собакой. Ясно? – Сергей подмигнул и легонько подтолкнул меня вперед на выход из казармы.
Отрабатывал два наряда, которые получил "за нетактичное поведение". Чистил картошку на кухне, чистил почти всю ночь перочинным ножом – в чугунной, как тумба, механической картофелечистке, стоявшей в углу, что-то сломалось, К утру пальцы рук подпухли, кожа на них побелела и сморщилась, точно губка.
В конце второго дня, перед отбоем, меня назначили мыть в казарме полы.
Я только что принес два очередных ведра воды (наверное, в десятый раз!), принялся смывать черные лужи, растекавшиеся по доскам, выщербленным сапогами. Нагнувшись, возил большим лоскутом мешковины, которую взял у старшины Малого, и отжимал мутные потоки воды в ведро. Должно быть, вид у меня был тот еще! Без гимнастерки, в нижней рубашке, в забрызганных, залитых сапогах и бриджах. Под рубахой пот стекал со спины на живот, солоноватые ручьи заливали глаза, попадали в рот. То и дело сдувая их, утирался рукавом и с каким-то остервенением продолжал возить тряпкой. Поджилки у меня дрожали.