152440.fb2
— На аукцион выставляется, — провозгласил последний, когда выпрямился, — любовница юбиляра, — и, повернувшись к Нинке, сделал жест шпрехшталмейстера. — Прошу!
Нинка вздернула голову и, принцесса-принцессою, зашагала к перекладине буквы П.
— Блюдо! — крикнул крутой-молодой и утолил недоумение возникшего метрдотеля: — Блюдо под даму!
Очистили место, появилось большое фарфоровое блюдо, Нинка, подсаженная, взлетела, стала в его центр. Кто-то подскочил, принялся обкладывать обвод зеленью, редиской. Какая откуда, высунулись мордочки любопытных подавальщиц.
— Стартовая цена, — провозгласил аукционер, — три тысячи долларов.
Возникла пауза.
— Раздеть бы, посмотреть товар… — хихикнув, высказал пожелание толстенький-лысенький.
Господи! Как Нинка была надменна!
Крутой-молодой встал, подошел к толстому-лысому, глянул, словно загрудки взял:
— Обойдемся без хамства.
— Да я чего? — испугался тот. — Я так, пошутил.
Инцидент слегка отрезвил компанию, и вот-вот, казалось, сомнительная затея рухнет. В сущности, именно молодой мог ее прекратить, но он спокойно вернулся на место и не менее спокойно произнес:
— Пять…
Снова повисла тишина. Девочки-подавальщицы зашлись в немом восторге, словно смотрели «Рабыню Изауру», даже аукционер не долбил свое: пять — раз, пять — два…
Отто холодно, оценивающе глянул на молодого и, подняв два пальца, набил цену:
— Семь!
— Десять, — мгновенно, как в пинг-понге, парировал тот.
— Пятнадцать! — выкрикнул толстенький-лысенький: идея осмотреть товар, кажется, им овладела.
— Двадцать! — молодой тем более не сдавался.
— Двадцать — раз, — пришел в себя аукционер. — Двадцать — два! Двадцатью — и занес молоток над кастрюлею.
— Тватцать пять, — вступил Отто, еще раз рассчитав, что цену его, пожалуй, платежеспособно перебьют — и точно:
— Тридцать!
Одна из подавальщиц глотнула воздух от изумления. Молоток ударил в кастрюльное дно.
— Продано…
Нинка собралась было спрыгнуть, но Отто остановил жестом, вставанием:
— Теньги!
Крутой-молодой извлек из внутреннего кармана пачку, отсчитал два десятка бумажек, которые спрятал назад, а остальные, подойдя, положил на блюдо к нинкиным ногам: поверх салата, поверх редиски. Вернулся на место.
— Ну-ка живо! — шуганул метрдотель подавальщиц. — Чтоб я вас тут…
Нинка скосилась вниз, на зеленоватую пачку, перетянутую аптечной резинкою.
Отто взял нинкину сумочку, оставшуюся на стуле, передал в ее сторону.
— Перите, — сказал и пояснил собравшимся: — Косподин Карпов, — кивок в сторону юбиляра, — шертвует эту сумму на благотворительность. А распоряшаться ею бутет бывшая его люповница.
Полуголый господин Карпов кивнул туповато-грустно: ему вдруг жаль показалось расстаться с такою своей любовницей.
Нинка присела, спрятала деньги в сумочку, спрыгнула, подхваченная мужскими руками, медленным шагом направилась к молодому и неожиданно для всех опустилась пред ним на колени, склонила голову.
Молодой посмотрел на Нинку, посмотрел на собравшихся, явно ожидающих красивого жеста и, кажется, именно поэтому жеста не сделал: не поцеловал даме руку, не предложил подняться или что-нибудь в этом роде.
— Неужто ж я столько стою? — спросила Нинка.
— Столько стою я! — отрезал молодой, и светлый, прозрачный глаз его, подобный кусочку горного хрусталя, на мгновенье сверкнул безумием.
— И что вы намерены со мной делать?
— Жить, — ответил тот.
— А если не подойду?
— Перепродам.
— Много потеряете, — бросил реплику адвокат.
— Тогда убью, — и снова — безумный блеск.
Нинка коротко глянула на хозяина, пытаясь понять: про убийство — шутка это или правда? — и решила, что, пожалуй, скорее правда…
Не слишком ли все это было эффектно? Не чересчур? Передышка во всяком случае необходима:
…птички, поющие на рассвете над кое-где запущенным до неприличия, кое-где — до неприличия же зареставрированным Донским монастырем: именно отсюда, от Отдела Сношений или как он у них там? очень ранним рейсом отбывает в Иерусалим группа паломников; кто уже забрался внутрь, кто топчется пока возле — автобуса; все сонные, зевающие: двое-трое цивильных функционеров старого склада, двое-трое — нового; упругий, энергичный, явно с большим будущим тридцатилетний монах; несколько солидных иерархов; злобная, тощая церковная староста из глубинки; непонятно как оказавшаяся здесь интеллигентного вида пара с очень болезненным ребенком лет тринадцати; вполне понятно как оказавшаяся здесь пара сотрудников службы безопасности, принадлежность к которой невозможно как описать, так и скрыть и, наконец, разумеется, Нинка: снова в черном, как тогда, в лавре, только в другом черном, в изысканном, в дорогом, — крестик лишь дешевенький, алюминиевый, которым играла, тоскуя, читая Евангелие, тогда: в недавнем — незапамятном — прошлом…
— Отец Гавриил, — подавив зевок ладонью, интересуется один иерарх у другого. — Вы консервов-то захватили?..
…улицы летней утренней Москвы, на скорости и в контражуре кажущиеся не так уж и запущенными, на которые смотрит Нинка прощальным взглядом…
…выход из автобуса у самораздвигающихся прозрачных дверей, затем одним только нам нужный, чтобы, готовя точку первого периода нинкиного пребывания на российской земле, мелькнула неподалеку ожидающая хозяина знакомая «Волга» 3102 со жлобом-водителем, прикорнувшим, проложив голову трупными руками, на руле…
…превратившееся в форменный Казанский вокзал с его рыгаловками, очередями, толкучкою, узлами, с его сном вповалку нанечистом полу, с его деревенскими старичками и старушками Шереметьево-2…