15247.fb2
— Ну як оно?
— Тишина и порядок, Трофим Сидорыч. А ты что поднялся?
— Пора коней годувать…
Он удалился в сарай, к лошадям.
Кто-то с улицы шевельнул калитку. Федьков шагнул к ней.
Из калитки во двор несмело заглянула очень молодая женщина в сером балахоне странного покроя, в белом платочке, аккуратно повязанном на голове, и в сыромятных постолах. На её лице сквозь загар проступала бледность, темнели большие, опушенные густыми черными ресницами глаза, с немым вопросом обращенные к встретившему её. На руках она держала спящего ребенка, тщательно укутанного.
«С пацаном!» — удивился Федьков.
— Здравствуйте, товарищ! — вошедшая произнесла эти слова на чистом русском языке. Федькову стало ясно: «Та самая, с хутора!»
— Вы советские? — она настороженно смотрела на погоны Федькова.
— А вам каких надо? — важно сказал он, уже решив: «Наверняка — из «таких», как Клавдия. Прижила фрицёнка…» — И, окинув вошедшую недобрым взглядом, спросил:
— Что надо? Посторонним здесь не положено!
— Я… — голос ее дрогнул. — Хотела узнать, как мне вернуться на родину.
— А где ваша родина? — прищурился Федьков.
— Как — где? Моя родина — Советский Союз! Я из Полтавской области.
— Из Полтавской? А где же, извиняюсь, отец вашего ребенка? Он, вероятно, отбыл в западном направлении?
— Да как вы можете так говорить! — В голосе вошедшей зазвучала обида.
Федьков вздернул нос:
— Нечего сырость разводить. — Он считал, что с этой особой вежливость излишня. Бросил зло:
— Сами виноваты!
— Перед Родиной я ни в чём не виновата.
— Ладно, потом оправдываться будешь! — без церемоний перешел Федьков на «ты». — Мало ли вас таких… — Он посмотрел на её ношу.
Она поняла его взгляд.
— Не мой это ребенок.
— От своего отказываешься?
Глаза женщины сверкнули гневом. Запахнув ребенка полой своего балахона, она крепче прижала его к себе.
— Я вижу — с вами бесполезно разговаривать! — отчеканила она, хотя, чувствовалось по голосу, ей хотелось плакать. — Есть у вас старший?
Федьков несколько смутился: «Чудно — гордая какая!»
— Старший спит ещё. Обождите на скамейке у ворот, — сказал он строго официальным голосом. — Здесь посторонним находиться не положено!
Ничего не ответив, она медленно вышла за ворота. Федьков смотрел вслед: «Уйдет или нет?»
Из сарая выглянул Опанасенко.
— С кем балакал?
— Да тут одна фрау старшего спрашивает. Русская, говорит.
— Наша дивчина?
— Какая там дивчина! С пополнением.
— А видкиля она?
— Кажись — полтавская. До Берлина не доехала, раздумала. Теперь обратно захотела.
— Да де же вона?
— Я ей за воротами велел ждать, пока старший лейтенант выйдет…
С необычной для него резвостью Опанасенко выбежал за калитку. На скамье, спиной к нему, сидела женщина, низко склонившись к ребенку, которого держала на коленях. Ещё не видя её лица, Опанасенко во всех очертаниях фигуры почувствовал знакомое, родное…
«Яринко, дочка!» — хотел крикнуть он, но в этот миг женщина, заслышав его шаги, обернулась, и Опанасенко увидел незнакомое лицо. Слова застряли у него в горле…
— Вы старший? — спросила она.
— Ни! — улыбнулся Опанасенко. — Я старый, да не старший. Но я вас проведу до нашего старшего лейтенанта, як он проснется. А вы сами видкиля?
— Оттуда, — улыбнулась женщина, легким поворотом головы показывая в сторону гор, зеленой стеной стоявших над Мэркулешти. Её сразу расположил к себе этот пожилой усатый солдат с добрыми глазами и мягким украинским говором. Не то, что тот, на дворе… ершистый.
Через две-три минуты она, покачивая на коленях ребенка, уже как со своим беседовала с Опанасенко, присевшим на скамью рядом. Зовут её Наташей, она действительно его землячка, полтавская, но из другого района. Училась в Москве.
— В сорок первом году приехала домой на каникулы, а через два дня — война! — охотно рассказывала Наташа; радостно было ей на чужбине поведать о себе родному советскому человеку. — Что делать? В институт возвращаться или дома оставаться? Заболела как на грех. И поездов на Москву уже нет… Так и осталась. Пришли немцы…
— Вот це — погано дило, — сочувственно вздохнул Опанасенко.
— Как ни пряталась, а всё же забрали и меня вместе с другими девчатами.
— До Неметчины?
— Нет. В прачечный отряд отправили. Извелись мы: товарищи, подружки наши с фашистами воюют, а мы этим гадам обязаны белье стирать… Убежим! А как убежишь? Один раз заставили нас красноармейские гимнастерки стирать — пулями продырявленные, в крови. С пленных или с убитых содранные. Немцы — они ведь экономные. Никакой тряпке пропасть не дадут. Взяла я одну такую гимнастерку, вся душа во мне перевернулась: не могу больше на фашистов работать! Говорю девчатам: «Сегодня же ночью бежим!» Побежали… Мимо охраны удалось проскочить, а тут сразу тревога, погоня — я всех своих порастеряла. Одна осталась. Переждала в кустах до рассвета, а как заря показалась, — пошла прямо лесом туда, где солнышко всходит. Хотела пробраться к своим, через франт. Шла от деревни к деревне. Помогали добрые люди. А уже возле самой передовой в селе заночевала и попалась. Донес полицаям кто-то про постороннюю. Отправили меня в особый лагерь, для беглых. Там рядом со мной в бараке женщина одна оказалась: муж партизан, вот её и забрали. Уже в лагере, в эту зиму, родила она — вот его, Ванюшку, — Наташа глазами показала на тихо посапывающий сверток на своих коленях.