152503.fb2
Из-за этих несчастных ружей я просидел семь дней в Аббатстве, вдобавок под секретом! А теперь сижу у себя дома, как в тюрьме, потому что ожидаю встречи, обещанной Вами для завершения дела! Мне известны все Ваши тяготы; но если мы не приложим усилий, у дела нет ног, само собой оно с места не сдвинется!
Сегодня ночью ко мне пришли вооруженные люди, чтобы изъять мои охотничьи ружья, а я говорил, вздыхая:
— Увы! В Голландии у нас их шестьдесят тысяч, и никто не хочет ничего сделать, чтобы помочь мне — слабосильному — изъять их! А тут мне не дают даже выспаться!
Я нудная птица, у меня монотонная песня: в течение пяти месяцев я только и твержу министрам, которые сменяют друг друга: «Сударь, когда же Вы покончите с делом об оружии, задержанном в Голландии?» У всех точно помутился рассудок! Бросят мне слово и уходят, а я так и остаюсь ни с чем. О несчастная Франция! Несчастная Франция!
Простите мои сетования и назначьте мне встречу, сударь; потому что, клянусь Вам честью, я совершенно отчаялся.
Подпись: Бомарше».
Никакого ответа.
Вы видите, с каким терпением я забывал о собственных бедах, отдаваясь полностью заботам о бедах общественных. И все же на следующий день после выхода из тюрьмы я отправился в Наблюдательный комитет мэрии за обещанным мне свидетельством.
Каково же было мое удивление, читатель! Все кабинеты были пусты[92], все двери опечатаны и заперты на железные засовы.
— Что случилось? — спросил я сторожей.
— Увы! Сударь, все эти господа сняты со своих постов.
— А пятьдесят арестованных, которые ожидали наверху, на чердаке, на соломе, когда им скажут, почему их туда посадили?
— Их отвели в тюрьму, набили темницы до отказа.
«О боже! — подумал я, — и никого из тех, кто их арестовал, больше нет!! Чем все это кончится? Кто вытянет их оттуда?»
Я вернулся домой с тяжелым сердцем, твердя:
— О Манюэль, Манюэль! Когда вы мне говорили: «Выходите побыстрее», — я и не подозревал, что день спустя будет уже поздно! Да воздаст, да воздаст вам бог, мой благороднейший враг! Ни один друг не сослужил мне такой службы!»
Я сам соединил оба свидетельства Наблюдательного комитета воедино, поскольку никто другой уже не мог этого сделать, и поспешил вывесить свидетельство.
Вот оно:
«Свидетельство, данное П.-О. Карону Бомарше Наблюдательным комитетом и Комитетом общественного спасения в ответ на все клеветнические доносы, на все проскрипционные списки, в частности, на печатный список избирателей 1791 года, принадлежавших к клубу Сент-Шапель, в который он включен по злому умыслу.
Сего 28 и 30 августа одна тысяча семьсот девяносто второго года, четвертого года Свободы и первого года Равенства, мы, чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения, на заседании в мэрии рассмотрели со всем тщанием бумаги г-на Карона Бомарше. Рассмотрение показало, что среди них не найдено ни одного рукописного или печатного документа, который мог бы послужить основанием для малейших подозрений против него или мог бы поставить под сомнение его гражданскую благонадежность.
Мы свидетельствуем, кроме того, что чем пристальней мы изучаем дело об аресте вышеупомянутого г-на Карона Бомарше, тем яснее видим, что он ни в какой мере не виновен в поступках, которые ему вменяются, и даже не может быть взят под подозрение — посему мы отпускаем его на свободу.
Мы рады признать, что донос, сделанный на него и послуживший основанием для наложения печатей в его доме, а также для заключения его лично в Аббатство, был совершенно необоснован.
Мы спешим широко обнародовать его оправдание и дать ему удовлетворение, которого он вправе ожидать от представителей народа.
Мы полагаем, что он вправе преследовать своего обвинителя по суду, и возвращаем вышеупомянутому г-ну Карону его счетные книги и бумаги.
Дано в мэрии в указанные дни года; чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения.
Подписи: Панис, Леклерк, Дюшен, Дюффор, Мартен и др.».
В воскресенье, 2 сентября, не получив никакого ответа от министра Лебрена, я узнаю́, что разрешен выезд из Парижа; измученный телом и духом, я отправляюсь пообедать в деревне, за три мили от города, рассчитывая к вечеру вернуться. В четыре часа приходят нам сказать, что город вновь закрыт, что ударили в набат, объявили тревогу и что разъяренный народ бросился к тюрьмам, чтобы истребить заключенных. Тогда-то я и воскликнул в исступлении благодарности: «О Манюэль! О Манюэль!» В голове у меня стучало, точно молотом по раскаленному железу. Мне казалось, что я сойду с ума!
Мой друг просил меня остаться под его кровом. На следующий день, в шесть вечера, майор местной Национальной гвардии пришел, чтобы тихонько сказать ему:
— Стало известно, что господин де Бомарше находится у вас; он ускользнул сегодня ночью от убийц в Париже; предстоящей ночью они должны явиться сюда, похитить его из вашего дома; возможно, меня заставят при сем присутствовать со всей моей частью. Через час я пришлю за вашим ответом; скажите ему, нам известно, что у него в подвалах есть ружья, не считая тех шестидесяти тысяч в Голландии, получить которые он нам препятствует, хотя ему за них заплачено. Так что ему придется худо!
— Во всех этих россказнях нет ни слова правды, — сказал мой друг. — Он в саду. Сейчас я поговорю с ним.
Он подходит ко мне, я вижу, что он бледен, на нем нет лица. Он излагает мне свои печальные новости.
— Бедный друг мой, — говорит он, — как же вы поступите?
— Прежде всего исполню мой долг по отношению к другу, гостеприимно предоставившему мне кров; я обязан покинуть ваш дом, чтобы его не разорили. Если пришлют за ответом, скажите, что за мной приехали, что я отправился в Париж. Прощайте. Пусть мои люди и экипаж останутся у вас, а я пойду навстречу злой судьбе. Ни слова больше, возвращайтесь в гостиную и забудьте обо мне.
Он отворил мне калитку, и вот я шагаю по вспаханной земле, избегая дорог. Наконец во мраке, под дождем, пройдя три мили, я нахожу приют у добрых поселян, от которых я ничего не утаил и которые приняли меня с таким трогательным, с таким милым радушием, что я был взволнован до слез. С их помощью окольнейшими путями, никому не сообщая, где я нахожусь, я получил новости из Парижа. Резня все еще продолжалась, меж тем пруссаки вошли в Шампань. Я забыл о том, что́ мне угрожает, и написал г-ну Лебрену.
«Из моего пристанища, 4 сентября 1792 года.
Сударь!
После того как я провел шесть дней в тюрьме, подозреваемый народом в стремлении воспрепятствовать доставке во Францию шестидесяти тысяч ружей, которые я купил для него в Голландии и за которые заплатил вот уже шесть месяцев тому назад, не настало ли наконец время мне оправдаться, переложив вину на тех, кто в самом деле несет за это ответственность? Этим я и занимаюсь в данную минуту, составляя обширную записку, предназначенную Национальному собранию; попытаюсь еще раз добиться, чтобы оно прозрело.
Пока что посылаю Вам мою июньскую жалобу на противозаконное обращение с французским негоциантом, направленную Голландским штатам. (Она затерялась в министерстве иностранных дел, как всё, что туда посылается.) Я написал г-ну Лаогу, чтобы он немедленно возвращался в Париж, коль скоро ад, ополчившийся против всего, что делается на благо этой несчастной страны, по-прежнему мешает ему отплыть в Голландию.
Ах, если бы министры знали, какой непоправимый урон может причинить в наши злосчастные времена четверть часа невнимания, небрежения, они пожалели бы о месяце, который мы сейчас из-за них потеряли в этом деле с ружьями!
Что до меня, сударь, то сейчас, уже после того, как я получил от Наблюдательного комитета самые решительные свидетельства о гражданской благонадежности, выданные на основании внимательного прочтения документов, касающихся этого дела об оружии и собранных в моем портфеле, меня вновь преследует народная ярость, и я вынужден прятаться, чтобы не пасть ее жертвой, меж тем как те, кто только и делал, что вредил этим операциям, спокойно сидят дома, посмеиваясь над моими злоключениями и, возможно, пытаясь их усугубить! Я говорю не о Вас, сударь, но я назову их имена.
Вы спрашивали меня, как, на мой взгляд, нужно действовать, чтобы наилучшим образом покончить с этим нескончаемым предприятием? Есть только один путь, сударь, — придерживаться линии, предусмотренной договором, заключенным с господами Лажаром, Шамбонасом и тремя объединенными комитетами, а поставщика, который должен передать Вам оружие, не приковывать к Франции, ибо это, право же, слишком нелепо! Затем посоветоваться с господами де Мольдом и Лаогом насчет обходных маневров, допустимых в торговле, поскольку наш кабинет слишком слаб, чтобы занять твердую позицию в отношении Голландских штатов; наконец, не тратить месяцев на то, чтобы уличить меня в преступлениях, в то время как доказательства моих трудов и моих жертв бросаются в глаза. Глядя на то, как обращаются со мной во Франции, можно подумать, что нет дела важнее, как разорить и погубить меня, наплевав на то, будут или вовсе не будут получены шестьдесят тысяч ружей! Я попрошу комиссара разобрать по косточкам мое поведение, но заодно уж и поведение некоторых других! Пора, и давно пора, покончить с этой чудовищной игрой!
Умоляю Вас, во имя отечества, подумать о залоге, о жалком залоге, столь ничтожном в деле такой важности! Если меня не прирежут до прибытия г-на де Мольда, я почту непременным долгом явиться, чем бы я ни рисковал, на встречу, которую Вы мне назначите.
Благоволите прочесть мою жалобу Голландским штатам и станьте моим защитником против тех, кто злоумышляет на дело, столь насущно важное.
Остаюсь с уважением, сударь,
Ваш и проч.
Подпись: Бомарше.
Р. S. Сейчас, когда мой дом может подвергнуться разграблению, я оставляю на хранение человеку, занимающему общественный пост, портфель с документами по этому делу. Могу пропасть я, мой дом, — но мои доказательства не пропадут».
Не знаю, помогли ли тут высокие слова, которые я повторял в письме, или упоминание о записке в Национальное собрание, где я возложу вину на истинных преступников, но я, наконец, получил следующее ведомственное письмо, подписанное г-ном Лебреном.
«Париж, 6 сентября 1792, 4-го года Свободы.