15263.fb2
Она говорила с восьми вечера до восьми утра. Эдмунд Берк2, живший в другом столетии и в куда более спокойной стране, пришел бы в совершеннейший восторг, услышав ее речь, в которой все аспекты имевшего быть события получили должную и всестороннюю оценку. Во второй половине дня ей сообщили, что их квартира передана виолончелисту, двоюродный брат которого работал в Центральном Комитете, а она, начиная с пяти вечера переводится из управления дошкольных учреждений Наркомпроса в помощники диетолога колонии для несовершеннолетних преступников, расположенную в тридцати километрах от Москвы. Отталкиваясь от этих фактов, она двенадцать часов подряд обрушивала поток красноречия на своего единственного слушателя, практически не переводя дыхания и ни разу не повторившись.
- Ты погубил нас, - подвела она итог начисто лишенным хрипотцы голосом, когда за окном зазвучали восьмичасовые фабричные гудки. - Погубил. И ради чего? Ради идиотской, бессмысленной мазни, в которой никто ничего не может понять! Человек хочет быть художником! Хорошо! Это детское желание, но хорошо, я не жалуюсь. Человек хочет рисовать яблоки. Глупо? Само собой. Но с яблоками все ясно. Яблоки не имеют политического подтекста. Яблоки не превращаются в бомбы. Но эта... эта обнаженная ведьма... Почему? Почему ты так поступил со мной? Почему?
Баранов, привалившись спиной к подушкам, тупо смотрел на жену.
- Не молчи, - воззвала к нему Алла. - Не молчи, ты должен что-то сказать. Ты же не немой. Скажи что-нибудь. Хоть слово.
- Алла, - выдавил из себя Баранов. - Алла... пожалуйста... - и замолчал. Хотел сказать: "Алла, я тебя люблю", - но вовремя передумал.
- Что? - потребовала продолжения Алла. - Что?
- Алла, давай не будем терять надежду. Может, все утрясется.
Алла смерила его холодным взглядом.
- Где-то и может что-то утрястись, но только не в Москве.
Она оделась и отправилась в колонию для несовершеннолетних преступников, чтобы доложить, что готова приступить к работе на кухне.
x x x
Предсказание Аллы имело под собой веские основания. И в сравнении с той грязью, которую вылили на Баранова газеты и журналы по всему Советскому Союзу, статья Суварина уже казалось похвалой. Нью-Йоркская газета "Нью мэссез", ранее никогда не упоминавшая фамилии Баранова, на целой странице, вторую занимал портрет Сталина работы Клопьева, размазывала его по стенке, назвав, среди прочего, "предателем интересов рабочего класса, развратником, жаждущих плотских утех Запада, сенсуалистом с Парк-авеню, человеком, который был бы на своем месте, рисуя карикатуры в "Нью-Йоркере". В другой статье писатель, который позднее стал католиком и уехал в Голливуд, где писал сценарии для "Метро-Голдвин-Майер" для собаки-звезды, использовал дело Баранова для того, чтобы назвать Микеланджело первым представителем социалистического реализма. В Москве съезд художников, на котором председательствовал пламенный Клопьев, единогласно (578 - за, ни одного против) исключил Баранова из Союза. И как-то утром, с десяти до двенадцати часов, картины Баранова исчезли со всех российских стен, на которых они доселе висели. Мастерскую, где Баранов проработал десять лет, у него отняли и передали человеку, который рисовал щиты-указатели для метрополитена. В течение трех месяцев двое здоровяков в штатском всюду следовали за Барановым. Его почта всегда опаздывала и всегда просматривалась. Алла Босарт обнаружила микрофон под раковиной на кухне, где она теперь работала. Давние друзья переходили на другую сторону улицы, издали завидев Баранова, и он уже не мог достать билеты в театр или на балет. Женщина, которую Баранов и в глаза не видел, заявила, что он - отец ее незаконнорожденного ребенка. Дело пошло в суд, который признал правоту женщины и постановил, что Баранов должен платить по 90 рублей в неделю на содержание ребенка. Только чудом ему удалось избежать отправки в трудовой лагерь.
Поняв, наконец, куда дует ветер, Баранов положил в саквояж кисточки и настольную лампу, и, похудевший, осунувшийся, в сопровождении Аллы, последовал совету Суварнина.
x x x
Шестью месяцами позже, летом 1929 года, Баранов и Алла обосновались в Берлине. В то время столица Германии встречала художников с распростертыми объятьями, и Баранов, вернувшись к ранним сюжетам, когда нарисованные им апельсины, лимоны, яблоки так и просились в рот, сразу же завоевал признательность публики.
- Здесь нас ждет счастливая жизнь, - предсказала Алла. И уточнила, что для этого нужно. - Рисовать будешь только фрукты и овощи. Темные цвета использовать по минимуму. Никаких ню, никакого политического подтекста. Рот держи на замке, говорить буду я.
Баранов почел за счастье следовать этим простым и полезным для здоровья рекомендациям. Если не считать легкого размыва контура, тончайшего тумана, словно поднимавшегося из подсознательной нерешительности художника, не позволяющей раз и навсегда определиться с любым, самым простым вопросом, вроде местоположения лимона на скатерти, его работы во многом напоминали те полотна, которые он рисовал, вернувшись с полей революционных сражений. Баранов процветал. Вновь появившиеся щечки порозовели, он даже отрастил небольшой животик. На лето снимал маленький домик в Баварии, арендовал прекрасную мастерскую неподалеку от Тиргартена. Раскусил прелесть подвальчиков и мюнхенского пива, а когда разговор переходил на политику, что в те дни случалось более чем часто, добродушно отшучивался: "Да кто тут что может знать? Это для философов".
Когда Суварнин (из-за первого, неопубликованного варианта рецензии он впал в немилость властей и вскоре ему перекрыли доступ на страницы прессы) появился в Берлине, сирый и убогий, Баранов пригрел его и поселил в пустующей комнате под мастерской. И даже смог выдавить из себя смешок, узнав от Суварнина, что его зеленая ню заняла самое почетное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде.
Алла нашла себе место инструктора физкультуры в одной из новых организаций для молодых женщин, которые тогда множились, как грибы после дождя. Атлетичность ее программ не осталась незамеченной. Из зала Аллы выходили батальоны крепких женщин с мощными бедрами, которые могли совершать восемнадцатичасовые броски по пашне и обезоруживать сильных мужчин, вооруженных винтовками и штыками. Когда Гитлер пришел к власти, Аллу пригласили в государственные структуры и отдали под ее начало программы физической подготовки женщин в Пруссии и Саксонии. И лишь гораздо позже бюро статистики Национально-патриотического фронта женщин-матерей опубликовало отчет, в котором указывалось, что по числу выкидышей и смертей первенца выпускницы классов Аллы превосходили любую другую группу женщин в соотношении семь к одному. Но, разумеется, к тому времени Барановы уже покинули страну.
Между 1933 и 1937 годами жизнь Барановых очень напоминала их лучшие дни в Москве. Баранов неустанно рисовал, и его зрелые фрукты украсили многие знаменитые стены, в том числе, по слухам, бункера фюрера под Канцелярией, в немалой степени скрасив аскетичность обстановки. Будучи желанными гостями, в силу значимости поста, который занимала Алла, и добродушного юмора Баранова, они кочевали с одного приема на другой, где Алла, как обычно, монополизировала разговор, показывая себя крупным специалистом по таким вопросам, как военные тактика и стратегия, производство стали, дипломатия и воспитание подрастающего поколения.
Друзья потом вспоминали, что именно в этот период в Баранове прибавилось молчаливости. На приемах и вечеринках он обычно стоял рядом с Аллой, слушал, ел виноград и жевал миндаль, частенько отвечал невпопад и исключительно односложно. Он похудел, а по взгляду чувствовалось, что спит он плохо и его мучают кошмары. Он начал рисовать по ночам, запирая дверь в мастерскую, плотно задернув шторы, при свете настольной лампы, привезенной из России.
Так что зеленая ню стала полным сюрпризом и для Аллы, и для друзей Баранова. Суварнин, который видел и оригинал, и берлинское полотно, заявил, что в целом второй вариант получился даже лучше первого, хотя главная фигура, во всяком случае, концептуально, вышла один в один. "Душевная боль, - говорил Суварнин, который в то время состоял на государственной службе в качестве разъездного критика по архитектуре, резонно рассудив, что в этой сфере человеческой деятельности ошибки с суждении не могут привести к столь катастрофическим последствиям, как в живописи, - душевная боль, которой пронизана картина, кажется непереносимой. Человеку ее уже не выдержать. Она по плечу герою, великану, богу. Баранов заглянул в подсознательные погреба отчаяния. Возможно, из-за того, что я знал о кошмарных снах Баранова, особенно, том, где Баранов не мог произнести ни слова в комнате, полной говорящих женщин, у меня возникло столь сильное ощущение, что зеленая женщина - само человечество, запертое в немоте, протестующее, без слов и без надежды, против трагических трудностей жизни. Особенно мне понравилась милая, маленькая деталь: голый карлик-гермафродит, выписанный розовым в левом нижнем квадрате, которого обнюхивают маленькие темно-коричневые зверьки".
Сомнительно, чтобы Баранов даже думал о том, чтобы показать картину общественности (необходимость в воссоздании шедевра исчезла с завершением работы над ним, а воспоминания о том, что произошло в Москве, были еще слишком свежи, чтобы решиться на повторение случившегося в Берлине). Но дальнейшую судьбу Баранова определил уже не он сам, а гестапо. По заведенному порядку агенты тайной полиции еженедельно обыскивали дома и служебные помещения всех, кто читал зарубежные газеты (от этой вредной привычки Баранов так и не смог отказаться), и наткнулись на зеленую ню в тот самый день, когда художник последний раз прикоснулся к ней кистью. Оба агента были простыми немецкими парнями, но достаточно хорошо разбирались в азах национал-социалистической культуры, чтобы понять, прочувствовать предательство и ересь. Вызвав подкрепление и оцепив здание, они позвонили шефу отдела, ведающего подобными вопросами. Часом позже Баранова арестовали, а Аллу сняли с работы и отправили помощником диетолога в приют для матерей, родивших вне брака, у польской границы. Как и в Москве, ни один человек, даже бравый полковник бронетанковой дивизии СС, с которым Аллу связывали интимные отношения, не решился указать ей, что в поисках модели Баранову не пришлось выходить из дома.
В гестапо его допрашивали месяц. За это время Баранов лишился трех передних зубов, его дважды приговаривали к смерти, а на допросах требовали назвать заговорщиков и сообщников и признаться в диверсиях, совершенных в последние месяцы на соседних авиационных заводах. Пока Баранов находился в гестапо, его картина участвовала в большой выставке, устроенной министерством пропаганды с тем, чтобы познакомить широкую общественность с новейшими тенденциями в декадентском и антигерманском искусстве. Выставка пользовалась огромным успехом и стала рекордной по посещаемости.
В день освобождения Баранова из гестапо (он еще больше похудел, заметно ссутулился и мог есть только мягкую пищу) ведущий критик берлинской "Тагеблатт" вынес официальную оценку картине. Баранов купил газету и прочел следующее: "Это иудо-анархизм на пике своей наглости. Подстрекаемый Римом (на заднем плане в берлинском варианте добавились развалины церкви), с благословения Уолл-стрита и Голливуда, следуя приказам Москвы, этот варварский червь Баранов, урожденный Голдфарб, заполз в сердце немецкой культуры в попытке дискредитировать моральное здоровье нации и опозорить институты охраны правопорядка. Это пацифистская атака на нашу армию, наш флот, нашу авиацию, злобная восточная клевета на наших прекрасных женщин, праздник похотливой, так называемой, психологии венского гетто, зловонные пары парижской клоаки, набитой французскими дегенератами, жалкий аргумент английского министерства иностранных дел в защиту кровожадного империализма. Со свойственным нам достоинством мы, немцы немецкого мира культуры, мы, носители гордой и святой немецкой души, должны сплотиться и потребовать, в уважительной форме, сдержанным тоном, удаления этого гангренозного нароста на теле нации. Хайль Гитлер!"
В ту ночь, в постели с Аллой, которой чудом удалось получить трехдневный отпуск, чтобы встретить супруга, выслушивая уже стандартную двенадцатичасовую лекцию жены, Баранов чуть ли не с нежностью вспоминал сравнительно деликатные фразы критика из "Тагеблатт".
Наутро он встретился с Суварниным. Последний отметил, что его друг, пусть месяц в гестапо дался ему нелегко, обрел внутреннее спокойствие, ибо душа его освободилась от гнетущей ноши. Несмотря на ночь словесной порки, которую он только что пережил, несмотря на тридцать дней полицейского произвола, выглядел Баранов свежим и отдохнувшим, словно отлично выспался.
- Не следовало тебе рисовать эту картину, - в голосе Суварнина слышался мягкий упрек.
- Знаю, - кивнул Баранов. - Но что я мог поделать? Все произошло помимо моей воли.
- Хочешь совет?
- Да.
- Уезжай из страны. Быстро.
Но Алла, Германия ей нравилась и она не сомневалась, что вновь пробьется наверх, отказалась. А о том, чтобы уехать без нее, Баранов и не помышлял. В последующие три месяца ему дважды досталось на улице от неких патриотично настроенных молодых людей, мужчину, который жил в трех кварталах и внешне отдаленно напоминал Баранова, пятеро парней по ошибке ногами забили до смерти, все его картины собрали и публично сожгли, уборщик обвинил Баранова в гомосексуальных наклонностях и суд, после четырехдневного процесса, вынес ему условный приговор, его арестовали и допрашивали двадцать четыре часа, после того, как поймали рядом с Канцелярией с фотокамерой, которую он нес в ломбард. Фотокамеру конфисковали. Все эти происшествия не поколебали решимости Аллы остаться в Германии, и лишь когда суд начал рассматривать иск о стерилизации Баранова для исключения угрозы чистоте немецкой крови, она, в снежный буран, пересекла с ним границу Швейцарии.
x x x
Барановым потребовалось больше года, чтобы добраться до Америки, но, шагая по Пятьдесят седьмой улице города Нью-Йорка, глядя в витрины галерей, в которых мирно уживались полотна самых разных стилей, от мрачного сюрреализма до сахарного натурализма, Сергей чувствовал, что стоило пережить все обрушившиеся на него беды и невзгоды, ибо благодаря им он наконец-то ступил на эту землю обетованную. На первой же неделе, переполненный благодарностью и эмоциями, он подал прошение о предоставлении ему и Алле американского гражданства. Демонстрируя верность традициям новой родины, даже отправился на матч "Никербокеров", и честно отсидел его от начала и до конца, хотя так и не понял, а что, собственно, делали игроки около второй базы. Из чувства патриотизма пристрастился к коктейлю "Манхэттен", справедливо полагая его национальным напитком.
Следующие несколько лет стали счастливейшими в жизни Барановых. Критики и владельцы галерей сошлись во мнении, что этот никогда не повышающий голоса русский придал местным помидорам и огурцам загадочный европейский привкус, окружил их ореолом меланхолии и классицизма. В результате все картины Баранова уходили по хорошим ценам. Крупная винодельческая компания использовала гроздь винограда, нарисованную Барановым, на своих этикетках и в рекламных объявлениях. Натюрморт с корзиной апельсинов приобрела калифорнийская торговая фирма, на долю которой приходилось треть оборота цитрусовых, выращиваемых в Солнечном штате. Картину увеличили в размерах и вскоре она красовалась на рекламных щитах по всей стране. Баранов купил небольшой домик в Джерси, неподалеку от Нью-Йорка, и когда Суварнин появился в Америке (из Германии он бежал под страхом смерти, потому что, крепко выпив, как-то сказал, о чем незамедлительно доложили в гестапо, что немецкая армия не сможет дойти до Москвы за три недели), с радостью пригласил критика пожить у них.
Новое ощущение свободы так вскружило Баранову голову, что он даже решился нарисовать ню, очень розовую и толстомясую, разумеется, по памяти. Но Алла, к тому времени ее взяли на работу в многотиражный информационно-публицистический журнал как специалиста по коммунизму и нацизму, в этой ситуации повела себя очень круто. Ножом для резки хлеба разобралась с картиной, а потом уволила кухарку, розовощекую, крепко сбитую девушку-чешку, несмотря на то, что девушка, пытаясь сохранить за собой работу, пошла к уважаемому гинекологу, который подтвердил ее девственность.
В Америке, где мужчины давно уже привыкли слушать женщин и где коллеги, как завороженные, внимали бурлящему словесному потоку, срывающемуся с ее губ, к Алле пришел успех, в сравнении с которым ее европейские достижения казались каплей в море. К окончанию войны главный редактор журнала, в котором она работала, передал в ее ведение отделы политики, медицины для женщин, моды, книг и, разумеется, воспитания подрастающего поколения. Она даже пристроила в журнал Суварнина, рецензентом кинофильмов. Он писал рецензии до осени сорок седьмого года, пока практически не ослеп.
Алла стала заметной фигурой и в Вашингтоне, где многократно давала показания перед важными комиссиями Конгресса по самым различным вопросам, от пересылки запрещенной литературы по почте до результативности сексуального воспитания в общеобразовательных школах нескольких северных государств. Дело дошло даже до того, что однажды младший сенатор от одного из западных штатов в лифте ущипнул ее за левую ягодицу. Само собой, Аллу приглашали на бесчисленные обеды, съезды, приемы, вечеринки, и всюду ее сопровождал верный Баранов. В начале, живя в свободной атмосфере литературно-артистической Америки, Баранов напрочь лишился молчаливости, столь свойственной ему в последние годы, проведенные в Москве. Он часто смеялся, по первой же просьбе пел старые красноармейские песни, смешивал "манхэттены" в домах друзей, охотно участвовал в дискуссиях на самые разные темы. Но какое-то время спустя красноречие Баранова начало давать сбои. Жуя арахис, односложно отвечая на вопросы, на всех общественных мероприятиях он стоял рядом с Аллой, не сводил с нее глаз, ловя каждое слово, вслушивался в ее рассуждения о предназначении Республиканской партии, современных театральных тенденциях и запутанности американской конституции. Примерно в этот период у Баранова возникли проблемы со сном. Он похудел и начал работать по ночам.
Даже полуслепой, Суварнин видел, что происходит. И с нетерпением ждал великого дня. Заранее написал более чем трогательное эссе, вновь, как и в Москве, восславляющее гений своего друга. Суварнин принадлежал к тем писателям, которые не находят себе места из-за того, что хоть одно написанное ими слово остается неопубликованным. И тот самый факт, что волею судьбы он не мог выразить распиравшие его чувства, только подогревал нетерпение Суварнина. Опять же, после долгих месяцев с Бетти Грэбл и Ван Джонсоном, возможность вновь писать о живописи грела душу.
Как-то утром, после того, как Алла уехала в город и в доме воцарилась тишина, Баранов зашел в комнату Суварнина.
- Я хочу, чтобы ты заглянул в мою мастерскую.
По телу критика пробежала дрожь. Пошатываясь, он вслед за Барановым пересек подъездную дорожку, разделявшую дом и амбар, который Баранов переоборудовал в мастерскую. Подслеповато щурясь, долго смотрел на огромное полотно.
- Это, это... - смущенно залепетал он, - это потрясающе. Вот, - он достал из кармана несколько сложенных листков. - Прочитай, что я хочу сказать по этому поводу.
Дочитав хвалебное эссе, Баранов смахнул с глаза слезу. Потом шагнул к Суварнину и поцеловал его. На этот раз прятать шедевр не было никакой необходимости. Баранов осторожно скатал холст, положил в футляр и, в сопровождении Суварнина, поехал к своему арт-дилеру. Однако, по молчаливой договоренности, ни он сам, ни Суварнин ничего не сказали Алле.
Двумя месяцами позже Сергей Баранов стал новым героем мира живописи. Его арт-дилеру пришлось натянуть бархатные канаты, чтобы сдержать толпы, жаждущие взглянуть на зеленую ню. Эссе Суварнина оказалось бледной тенью тех похвал, которыми осыпали Баранова другие критики. Пикассо бессчетное количество раз упоминался в одном предложении с Барановым, а некоторые даже ставили его в один ряд с Эль Греко. "Бонуит Теллер3" выставил в витринах шесть зеленых ню, нарядив их в туфельки змеиной кожи и норковые манто. Барановский натюрморт "Виноград и местный сыр", который художник продал в 1940 году за двести долларов, на аукционе ушел за пять тысяч шестьсот. Музей современного искусства прислал своего представителя, чтобы уточнить детали ретроспективной выставки. Ассоциация "Мир доброй воли", в руководстве которой числились десятки политиков и капитанов бизнеса, обратилось с просьбой включить полотно в число основных экспонатов выставки американского искусства, которую Ассоциация намеревалась показать, за государственный счет, в четырнадцати европейских странах. Даже Алла, которой, как обычно, никто не решился указать на сходство между женой художника и моделью художника, осталась довольна картиной и целый вечер позволила Баранову говорить, ни разу не прервав его.
На открытии выставки американского искусства, которую показали в Нью-Йорке, прежде чем отправить за океан, Баранов купался в лучах славы. Его фотографировали во всех позах, со стаканом "манхэттена", жующим канапе с копченой семгой, беседующим с женой посла, в окружении поклонников взирающим на свой шедевр. Он вознесся на сияющие вершины, и если бы в полночь за ним пришла Смерть, умер бы счастливым. Более того, оглядываясь на тот вечер, Баранов горько сожалел, что он не стал в его жизни последним.
Ибо лишь неделей позже, в Конгрессе, член палаты представителей, зорко следящий за статьями государственных расходов и разъяренный, по его словам, безответственными проектами Администрации, транжирящими деньги налогоплательщиков на то, чтобы выставить это мрачную пародию на искусство на обозрение союзников, потребовал провести полномасштабное расследование всей затеи с выставкой. Законодатель подробно описал главный экспонат выставки, зеленую ню, нарисованную выходцем из России. Картина характеризовалась, как вызывающая тошноту мазня, инспирированная коммунистами, оскорбляющая американских женщин, наносящая удар по превосходству белой расы, атеистическая, психологическая, антиамериканская, подрывная, красно-фашистская, из тех, на которые конгрессмен не позволил бы смотреть своей четырнадцатилетней дочери, как в одиночку, так и в сопровождении матери, декадентская, призванная посеять презрение к Соединенным Штатам Америки в душах иностранцев, играющая на руку Сталину в "холодной" войне между Америкой и Советским Союзом, являющая собой пощечину героям берлинского воздушного моста, угрожающая международной торговле, оскорбляющая наших южных соседей. Ее появление следовало называть культурным гангстеризмом, она стала естественным итогом понижения требований, предъявляемых к иммигрантам, наглядным доказательством необходимости введения федеральной цензуры в средствах массовой информации и в киноиндустрии, катастрофическим последствием принятия Вагнеровского закона о трудовых отношениях4.
Далее события приняли лавинообразный характер. Сладкоголосый, придерживавшийся консервативных взглядов радиокомментатор, вещающий из Вашингтона, заявил, что именно патернализм Нового курса ответственен за подобные безобразия, о чем он многократно предупреждал страну, и намекнул, что человек, из-под кисти которого вышла эта картину, проник в Соединенные Штаты нелегально: и самого художника, и женщину, выдающую себя за его жену, темной ночью доставила к американским берегам вражеская субмарина.