15279.fb2 Зеленый Генрих - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 15

Зеленый Генрих - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 15

— Хотя я и не считаю, что в порядочной республике следует уделять много внимания мнению молодежи, пока старики еще не утратили остроты мысли и не впали в детство, тем не менее я хочу попробовать, молодой человек, облегчить вашу скорбь, дабы то, что вы узнали и что так огорчило вас, не омрачало в ваших глазах этот прекрасный день. К тому же вы даже еще не достигли того юношеского возраста, который я, собственно, разумею, а так как вы уже умеете так деятельно порицать, то вы, конечно, умеете так же деятельно учиться. Прежде всего я радуюсь возможности вновь поднять ваше уважение к обоим мужам, которые только что покинули нас. Разумеется, не все люди одинаковы в нашем швейцарском отечестве. Но в отношении господина кантонального советника, как и в отношении господина хозяина трактира, вы можете быть уверены: они не только отдали бы все свое имущество в случае опасности для страны, но каждый из них пожертвовал бы свое имущество другому, если бы тот попал в беду, — и это, поверьте мне, было бы сделано так же решительно и без колебаний, как каждый из них защищал свой проект строительства дороги. И заметьте себе на будущее: кто не умеет твердой рукой добывать и оберегать свою выгоду, тот никогда не будет в состоянии помочь своему ближнему в отстаивании его интересов! Ибо заметьте (и тут штатгальтер обратился уже не столько ко мне, сколько к учителю): имеется огромная разница между тем, когда вы добровольно поднесете либо отдадите приобретенное и заработанное вами добро и когда вы лениво упустите из рук то, что вам никогда не принадлежало, или то, что вы по глупости не сумели защитить. В первом случае вы разумно используете благоприобретенную собственность, во втором — проматываете унаследованное или найденное богатство. Человек, который всегда полон самоотвержения, всегда мягкосердечен, может слыть хорошим, безобидным существом, но к нему никто и никогда не будет испытывать благодарности, никто никогда не скажет о нем: «Этот принес мне выгоду!» Ибо выгоду, как уже сказано, может принести только тот, кто ее умеет извлекать и защищать. Там, где за выгоду борются люди, бодрые духом, лишенные ханжества, там, думается мне, господствует здоровье, а в нашем случае ожесточенный спор из-за выгоды — это, на мой взгляд, признак здоровья. Там, где люди не хотят свободно постоять за свою пользу и за свою собственность, — там мне нечего делать; ибо там нечем подкрепиться, кроме тощей нищенской похлебки из притворства, душевной благодати и романтической испорченности. Там все проявляют самоотверженность, ибо там виноград для всех слишком зелен, а лисьи хвосты с кисло-сладким виляньем бьются о тощие бока. Что же касается мнения иноземцев (тут он снова обратился больше ко мне, чем к учителю), то ваши будущие путешествия научат вас меньше обращать на него внимания.

После этой речи штатгальтер пожал нам руки и удалился. Меня между тем отнюдь не переубедила его тирада, а учителю совсем не понравился оборот, который принял разговор. В одном мы сошлись мнениями, что штатгальтер — любезный и умный человек; я был польщен его обращением ко мне и потому, бросая ему вслед благожелательные взгляды, всячески расхваливал его учителю, как достойного, уважаемого и потому, разумеется, счастливого человека. Учитель, однако, покачивал головой и утверждал, что не все то золото, что блестит. С недавних пор он стал говорить мне ты и потому продолжал так:

— Ты у нас вдумчивый юноша, тебе подобает глубже всматриваться в жизнь людей. Я убежден, что знание многочисленных жизненных обстоятельств и отношений приносит молодым людям гораздо больше пользы, чем все нравственные теории. Последние приходят к человеку только с опытом, в известной мере как компенсация за то, чего уже нельзя изменить. Штатгальтер потому так деятельно ратует против людей, которых он называет самоотверженными, что сам он проявил известного рода самоотверженность, пожертвовав тем видом деятельности, которая могла сделать его счастливым и соответствовала бы свойствам его натуры. Хотя такое его самоотрицание и представляет в моем мнении доблесть и нынешняя его деятельность кажется всем такой необходимой и полезной для общества, тем не менее в глубине души он этим не удовлетворен, и у него нередко бывают такие мрачные часы раздумий, о существовании которых трудно догадаться, если судить по его веселому и любезному нраву. Дело в том, что по складу своей природы он настолько же одарен пылким темпераментом, как большим и ясным умом, а поэтому он в большей степени предназначен для того, чтобы в борьбе идей и принципов быть храбрым вождем и управлять движениями масс, нежели управлять делами на одной и той же чиновничьей должности. Но у него не хватает мужества остаться без хлеба хотя бы на один только день. Он не имеет ни малейшего представления о том, как обходятся без постоянного оклада птицы или полевые лилии, а поэтому он и отстаивает свои суждения. Уже не раз, когда благодаря борьбе партий у нас происходила смена правительств и победившие пытались путем беззаконных мер грабить побежденных, — он, как человек чести, восставал против этого. Но он не сделал при этом того, что наибольшим образом соответствует его темпераменту, — он не швырнул своей должности под ноги властям, не встал во главе движения, чтобы, используя свой ум и энергию, направить движение против захватчиков и прогнать их туда, откуда они пришли. Этого он не сделал, — и вот отказ от борьбы стоит ему неизмеримо больших душевных сил, чем вся его неутомимая деятельность на посту чиновника. Для того чтобы сохранять к себе уважение сограждан, он должен продолжать жить так, как живет. Но перед властями и в столице ему надо прибегать к почтительным улыбкам, а там, где он охотно сказал бы: «Сударь! Вы большой дурак!» или: «Милостивый государь! Мне кажется, вы — мошенник!» — там он вынужден прибегать к лести, пусть иногда и наивной. Ибо, как сказано, его ужасает то, что называется нищетой.

— Но, черт возьми, — воскликнул я, — разве наши господа правители не часть народа и разве мы живем не в республике?

— Разумеется, сын мой! — ответил учитель. — Однако это факт, и факт удивительный, который особенно распространен именно в наши дни: некая часть народа, благодаря простому процессу выборов став представительным органом, вдруг изменяется и становится чем-то совершенно иным; с одной стороны, она все еще народ, а с другой — нечто прямо ему противоположное и даже враждебное. Это совсем как с кислотой, химический состав которой изменяется только оттого, что в нее опускают какую-то палочку, или даже просто оттого, что она долго стоит. Иногда начинает даже казаться, что старые патрицианские правительства умели лучше понимать и выражать характер народа. Но только не дай себя обмануть и убедить в том, что наша представительная демократия не является самым лучшим общественным порядком. То, о чем мы говорим, служит у здоровой нации лишь к возбуждению ее сил, и народ, не утрачивая душевного равновесия, нередко доставляет себе удовольствие встряхнуть эту дивным образом изменившуюся жидкость или подержать колбу на свет и внимательно посмотреть, не помутнела ли кислота, а в конце концов все-таки употребляет ее себе на пользу.

Я перебил учителя и спросил его, не мог ли штатгальтер, человек больших знаний и ума, лучше прокормить себя частной деятельностью, нежели государственной службой? На это он ответил:

— То, что он этого не мог или полагал, что не может, и есть, вероятно, тайна его жизни! Мысль о том, что можно жить на вольный заработок, многим людям приходит на ум очень поздно, а иным и совсем не приходит. Для одних такой заработок нечто очень простое, что достигается с легкостью, мановением руки или волею случая, но для других это медленно постигаемое искусство. Кто в юности не сумел научиться этому у окружающих или у собственных родителей или как-нибудь иначе, тот иногда вынужден слоняться до сорока или пятидесяти лет как нищий, и часто такие люди умирают оборванцами. Многие заметные в государстве люди, которые всю жизнь были исправными чиновниками, не имеют никакого понятия о такого рода заработке. Ибо все эти должностные лица образуют своего рода фаланстер[107], распределяют работу между собой, и каждый извлекает из государственного дохода нужную ему сумму, не задумываясь о том, что делается на свете — дождь или вёдро, неурожай, война или мир, удача или неудача. Они представляют собой некий совершенно особый мир и как таковой противостоят нации, общественным устройством которой управляют. Этот мир имеет для тех, кто в нем жительствует, свои преимущества, — он сохраняет им нервы. Они знают свою работу, знают, что такое добросовестность и экономия, но не знают, как, пройдя сквозь ветры и бури конкуренции, образовалась та кругленькая сумма, которую они получают в качестве вознаграждения. Иные из них целую жизнь усердно трудились в качестве судей или экзекуторов и занимались денежными делами, но при этом так и не научились выписывать или своевременно погашать векселя. Кто хочет есть, должен работать. Но будет ли заработанное вознаграждение верным, дающимся без всяких тревог и забот, или за него людям придется платить не только работой, но и страхами и треволнениями, и заработок превратится в случайный выигрыш, — об этом я не смею судить, может быть, этот вопрос разрешит будущее. Но в наших обстоятельствах мы встречаемся и с тем и с другим, и поэтому мы так часто наблюдаем странную смесь зависимости и свободы и самые различные воззрения. Штатгальтер считает себя зависимым и во время каждого кризиса держится замкнуто, стараясь не выдавать своего мнения, но при этом он даже не подозревает, как много людей за его спиной пытается угадать его сокровенные мысли, чтобы действовать в соответствии с ними.

Я испытывал большую симпатию к штатгальтеру и чувствовал к нему уважение, хотя и не мог понять — почему; ведь я отнюдь не одобрял его страха перед бедностью, и только много позже мне стало ясно, что он взял на себя самую трудную задачу: он справлялся с вынужденной работой так, как если бы он был для нее рожден, не сделавшись при этом ни ворчливым, ни подлым. Однако речи учителя о заработке вызвали во мне глубокое огорчение. Я начал сомневаться в том, буду ли я способен заработать свой хлеб, ибо уже научился понимать, что для всего этого здорового и сильного народа свобода только тогда становится благом, когда он уверен в хлебе насущном, и, глядя на длинные ряды опустевших столов, я подумал, что даже этот праздник на голодный желудок и при пустом кармане представлял бы собой чрезвычайно унылое зрелище.

Я был рад, что мы наконец поднялись. Учитель предложил Анне и мне сесть к нему в коляску, и мы все вместе поехали вслед за артистами. Но Анне захотелось покататься верхом на белом коне, который уже отдохнул, — потом, сказала она, у нее уже не будет такой возможности. Учитель согласился и заявил, что поедет вместе с нами, пока не найдет какого-нибудь пожилого человека, которому бы он помог добраться домой, раз уж молодежь его покинула. Я же радостно побежал в дом, где стояли наши кони, вывел их на улицу и, помогая Анне подняться в седло, вдруг почувствовал, как учащенно забилось от радости мое сердце и как оно вдруг замерло от сладостного ужаса, — я знал, что скоро поскачу вдвоем с нею по горам, лесам и долинам.

Глава шестнадцатаяВЕЧЕРНИЙ ПЕЙЗАЖ.—БЕРТА ФОН БРУНЕК

Так оно и случилось, хотя все сложилось иначе, чем я надеялся. Мы только успели отъехать от ворот, как гостеприимный учитель усадил в свою коляску трех стариков и поехал вперед, по дороге к ложбине. Мы с Анной ехали медленно, направо и налево кланяясь улыбающимся прохожим, пока не подъехали наконец к волнующейся и гудящей толпе. Первый, кого мы здесь увидели, был философ, чье красивое лицо пылало от воодушевления; было сразу видно, что он уже порядком повеселился. Он был в обычном своем платье и нес в руках книгу, так как вместе с еще одним учителем взял на себя обязанность суфлера и должен был всегда оказываться там, где кого-нибудь из героев подводила память. Но, по его словам, никто не хотел его слушать, и действие развивалось вполне стихийно, само собой; поэтому, сказал он, теперь у него достаточно досуга, чтобы суфлировать для нас сцену охоты, — ведь мы, несомненно, выехали вдвоем для того, чтобы ее разыграть. Сейчас самая пора, и мы, не откладывая, должны взяться за дело!

Я покраснел и начал погонять лошадей, но философ схватил их под уздцы. Анна спросила, что это за сцена охоты, и на это он с хохотом ответил: не станет же он нам рассказывать того, над чем потешается весь свет, а мы, без сомнения, будем смеяться больше всех! Анна тоже покраснела и настойчиво потребовала, чтобы он сказал, о чем идет речь. Тогда философ протянул ей раскрытую книгу, и пока наши кони добродушно обнюхивали друг друга, а я сидел как на угольях, она положила книгу на правое колено и с большим вниманием прочитала от начала до конца ту сцену, в которой Руденц и Берта заключают свой союз. По мере чтения Анна все больше краснела: теперь она с ясностью увидела ту безобидную ловушку, которую я ей расставил. Философ между тем готовился к дальнейшим шуткам, но внезапно Анна, дочитав сцену до конца, захлопнула книгу и решительно заявила, что хочет домой. Она сразу же повернула коня и поскакала по узенькой тропинке к полю, в сторону нашего села. Смущенно и нерешительно смотрел я ей вслед, но затем скрепя сердце рысью поехал за ней, — не мог же я оставить ее без провожатого. Пока я нагонял Анну, мне слышался голос философа, который пел нам вслед какую-то развязную песню, но вскоре голос его пропал, и до нас из ложбины доносились уже только веселые, хотя и далекие звуки свадебной музыки и крики радости или восторга. Но благодаря этим звукам тишина, окружавшая нас, казалась еще более глубокой; поля и леса были залиты лучами вечернего солнца, сверкавшими на листьях и траве, как чистое золото. Теперь мы скакали по гребню возвышенности, я держался позади и не смел сказать ей ни слова. Вдруг Анна стегнула коня прутом и пустила его в галоп, — я тотчас же последовал ее примеру. Вольный ветер веял нам навстречу, и когда я внезапно увидел, что Анна, разгоряченная и раскрасневшаяся, глубоко вдыхает упоительный воздух и весело улыбается, высоко подняв голову в сверкающей короне, между тем как волосы ее вьются по ветру, я погнал вперед своего коня, который теперь плотно прижимался к ее коню, и так скакали мы минут пять по безлюдной возвышенности. Дорога была чуть влажной и не пылила. Справа внизу река несла свои сверкающие воды, и за рекой поднимался отвесный берег с темным дремучим лесом, а еще дальше, за горными грядами, на северо-востоке вырисовывались швабские горы, одинокие пирамиды, которые высились в бесконечной и неподвижной дали. На юго-западе тянулись Альпы, еще почти сплошь покрытые снегом, а над ними плыло облако, огромное, словно горный хребет, которое сверканием, светом и тенями совершенно повторяло горы; это было море светящейся белизны и густой синевы, и оно клубилось бесчисленными формами, громоздившимися друг на друга. Казалось, нас обступает со всех сторон, уходя ввысь пирамидами гор, ослепительно прекрасная первобытная природа, могущественно и глубоко проникающая в душу и в то же время такая беззвучная, неподвижная и далекая. Мы все это сразу охватывали взглядом, хотя ничего не старались рассматривать; казалось, что бескрайная земля вращается вокруг нас, как бесконечный венок, пока она вдруг не сузилась, когда мы рысью спустились с горы к реке. Все было как во сне, как будто во сне нам приснился прекрасный сон; мы ехали через реку на пароме, и прозрачные зеленые волны разбивались с шумом о борта и исчезали где-то под нами, а мы все еще сидели на конях и, двигаясь дугообразным путем, пересекали поток воды. И теперь нам казалось, что мы из одного сна перенеслись в другой, — на противоположном берегу медленно карабкались мы вверх по темному ущелью, где лежал таявший снег. Здесь было холодно, сыро и жутко. С темных кустов капала холодная влага, падали бесчисленные снежные комья, мы двигались в густом темно-коричневом мраке, на дне которого печально поблескивал зернистый снег, и только над нашими головами сверкало золотое небо. Мы уже думали, что сбились с пути, не знали, где мы, как вдруг под ногами коней стало сухо и зазеленела трава. Мы оказались на большой высоте, в густом еловом лесу, стволы которого стояли в трех-четырех шагах друг от друга, земля была покрыта сухим мохом, ветви деревьев переплетались над нами и образовали темно-зеленую крышу, сквозь которую почти не видно было неба. Теплым дыханием встретил нас лес; золотистый свет падал то тут, то там на мох и на стволы деревьев, поступь коней сделалась неслышной, мы ехали между елями, то расходясь, то снова встречаясь и проезжая вместе между двумя колоннами, словно в небесных вратах. Но вот мы подъехали к вратам, которые оказались закрыты: паук заткал их своей паутиной. Под лучом, падавшим на него сквозь ветви елей, паук поблескивал всеми цветами — синим, зеленым, красным, подобно грани алмаза. В едином порыве мы нагнулись под паутиной, и в это мгновение наши лица были так близко друг к другу, что мы внезапно поцеловались. В ущелье мы уже начали разговаривать и некоторое время весело беседовали, пока вдруг не вспомнили, что поцеловались, и, посмотрев друг на друга, оба покраснели. Тогда мы снова затихли. Солнце спряталось, и лес погрузился в тень. Из глубины нам блеснула вода, мы совсем близко увидели горный склон, на котором скалы и сосны были залиты ярким солнечным сияньем и бросали отсвет на темные стволы елей, между которыми мы теперь двигались вперед в таинственном полумраке. Дальше дорога стала настолько крутой, что нам пришлось спешиться. Когда я помогал Анне сойти с коня, мы снова поцеловались, но она тотчас же отскочила в сторону и быстро пошла впереди по мягкому зеленому ковру, а я следовал за ней, ведя под уздцы обоих коней. Я глядел на ее пленительную, почти сказочную фигурку, и мне снова показалось, что все это сон; я чуть было не выпустил коней, когда, желая убедиться в том, что я не сплю, бросился за ней и заключил ее в свои объятия. Так добрались мы до реки и тут поняли, что находимся в хорошо знакомом нам месте, близ пещеры язычников. Здесь было еще тише и еще более жутко, чем в лесу среди елей; скала, озаренная солнцем, отражалась в прозрачной воде, три ястреба кружились над нею, беспрестанно встречаясь в воздухе, и каждый раз, как они взмахивали крыльями и покачивались в лучах солнца, сверкала белизна их боков и отливало ярким блеском коричневое оперение их крыльев. Мы же сидели в тени. Счастливый, смотрел я на все вокруг нас, а потом, вспомнив, что надо напоить коней, освободил их от узды. Анна увидела беленький цветочек, не знаю даже, какой; она сорвала его и подошла ко мне, чтобы прикрепить его к моей шляпе. Я уже больше ничего не видел и не слышал, когда мы поцеловались в третий раз. Обняв Анну, я с силой прижал ее к себе и стал осыпать поцелуями. Сначала она, дрожа, прильнула ко мне, потом обвила мою шею руками и тоже поцеловала меня. После пятого или шестого поцелуя она вдруг мертвенно побледнела и стала вырываться из моих объятий. И меня охватило какое-то странное чувство; поцелуи словно угасли сами собой, — мне казалось, будто я обнимаю бесконечно далекий и безжизненный предмет. Мы отчужденно и испуганно взглянули друг другу в лицо, руки мои все еще нерешительно обнимали Анну, и я не мог ни выпустить ее, ни крепче прижать к себе. Мне казалось, что если я ее отпущу, то она рухнет в бездонную глубину, и что я ее убью, если буду удерживать силой. Безотчетный страх и печаль осенили наши детские сердца. Наконец руки мои бессильно опустились, и мы оба, посрамленные и пришибленные, горестно уставились в землю. Анна села на камень у самой воды, чистой и глубокой, и принялась горько плакать. Только увидев это, я нашел в себе силы снова подумать о ней — до того я был полностью погружен в свое отчаяние, скован тем ледяным холодом, который вдруг напал на нас. Я приблизился к ней, попытался взять ее за руку и дрожащим голосом окликнул ее по имени. Но девушка спрятала лицо в складках своего длинного зеленого платья и еще пуще залилась слезами. Потом она немного пришла в себя и просто сказала:

— О! Как хорошо нам было до сих пор!

Мне казалось, что я ее понял, — я переживал нечто похожее, хотя и не так глубоко, как она. Поэтому я ничего не ответил, а только тихонько сел неподалеку от нее, и мы оба в мрачном молчании принялись смотреть на реку. В воде сияло ее отражение, лицо ее, увенчанное серебряной короной, смотрело на меня из волн, словно из другого мира, словно лицо водяной феи, которая вот-вот скроется в пучине, покидая обманувшего ее доверие возлюбленного.

В то время как я так упоенно привлек ее к своей груди и целовал, а она в смятении чувств отвечала мне тем же, мы слишком низко наклонили фиал безгрешного блаженства. Влага его обдала нас внезапным холодом, и мгновенное отчуждение вернуло нас из мира заоблачных чувств. Такие последствия невинного порыва нежности у двух молодых людей, которые недавно еще были детьми и тогда поступали точно так же, не испытывая, однако, душевных мук, многим покажутся смешными и глупыми. Нам же все это представлялось совсем не шуточным, и в глубокой скорби мы сидели у воды, которая, как она ни была прозрачна, была не чище, чем душа Анны. Истинной причины этого ужасного происшествия я в то время неспособен был постигнуть. Я не знал, что в этом возрасте алая кровь наша мудрее нашего разума и сдерживает себя сама, когда она вскипает волнами слишком ранней страсти. Анна же упрекала себя за то, что согласилась участвовать в празднестве, — теперь, казалось ей, она была грубо и жестоко наказана за это.

Могучий шум листвы вывел нас из состояния задумчивой грусти, которое было, в сущности, тоже своеобразным переживанием счастья. И мне эти минуты, пока нас не пробудил сильный порыв южного ветра, не менее милы и драгоценны, чем воспоминание о поездке по возвышенности и сквозь еловый лес. Анна тоже, казалось, почувствовала себя ожившей. Мы встали с места, и я заметил, что она улыбается, следя за тем, как с водной поверхности исчезает мое отражение. Но ее решительные движения как бы говорили: «Не смей больше прикасаться ко мне!»

Кони уже давно перестали пить и удивленно стояли на узкой, заросшей кустарником полоске между камнем и водой, где было так тесно, что они не могли пошевелиться. Я надел на них уздечки, помог Анне сесть на коня и повел его под уздцы по узкой тропке, которую кое-где заливала река, в то время как мой конь терпеливо следовал за нами. Так мы добрались до лугов и наконец подошли к высоким деревьям, окружавшим старый пасторский дом. В доме мы не застали ни души, даже дядюшка и его жена ушли на вечернюю прогулку, и в комнатах царила немая тишина. Анна поспешила в дом, я отвел ее коня в стойло, расседлал его и задал ему сена. Затем я пошел наверх, чтобы добыть хлеба для моей лошади, потому что собирался еще поехать верхом досматривать спектакль. И Анна, когда я зашел в комнату, сразу же сказала мне, чтобы я ехал туда. Она уже переоделась и поспешно заплетала косы. Смутившись оттого, что я застал ее за этим занятием, она снова покраснела.

Я спустился вниз; пока я отрезал один кусок хлеба за другим и кормил коня, Анна появилась в окне и, укладывая косы, внимательно смотрела на меня. Медленные движения наших рук в окружающей тишине наполнили нас глубоким чувством счастливого покоя, и нам казалось, что мы могли бы так провести целые годы. Время от времени я сам откусывал от куска хлеба, которым кормил коня, и, видя это, Анна тоже достала из шкафа хлеб и, стоя у окна, стала его есть. Мы не могли не посмеяться над этим. И точно так же, как после нашего торжественного и шумного обеда простой кусок сухого хлеба показался нам таким вкусным, так и эта новая форма наших отношений показалась нам теперь тихой гаванью, в которую после пережитой нами маленькой бури вошло наше судно и в которой мы должны были бросить якорь. Я видел, что и Анну это радует, — она не отошла от окна, пока я не скрылся из виду.

Вид с Зузенберга на Лимматталь. Цюрих.

Масло. 1842 г.

Глава семнадцатаяБРАТЬЯ МИЛОСЕРДИЯ

У самого села мне встретился учитель, который вез домой дядю и его жену; я сообщил им, что Анна уже дома. А немногим дальше встретился мне работник мельника, ведший под уздцы его коня в направлении к дому. Узнав от него, что все уже собрались подле крепости «Цвингури»[108] и что там большое оживление, а добираться туда недолго, я отдал работнику своего коня и решил дойти пешком. Крепостью «Цвингури» служили нам развалины старого замка, расположенные на вершине холма, с которой открывался далекий вид на скалистые горные массивы. Вокруг развалин было сооружено нечто вроде строительных лесов, и казалось, будто это не руины, а строящаяся крепость; повсюду висели гирлянды цветов, как бы в честь торжествующего тирана. Солнце садилось, когда я подошел сюда и увидел, как народ разносит в щепы всю постройку, бросает доски, бревна и гирлянды в огромный костер и зажигает его с разных концов. Чествование Телля тоже было устроено здесь, а не перед его домом, да и вообще оно производилось уже не по Шиллеру, а в соответствии с теми народными чувствами, которые одновременно вспыхнули в тысячах сердец, и окончание представления стихийно перешло в шумное народное торжество. Изгнанные народом деспоты и их свита пробрались в толпу и разгуливали здесь наподобие неких веселых призраков, — они представляли собой самых безвредных реакционеров, каких только можно вообразить. Теперь на всех горах и холмах зажглись масленичные костры, а наш огонь продолжал пылать, разгораясь все больше и больше. Сотни людей образовали возле него широкий круг, и прославленный стрелок Телль проявлял все новые таланты. Он показал себя как певец, более того — как пророк: он спел грозную народную песню о битве при Земпахе[109], и слушатели хором подпевали рефрен. Вино лилось рекой; певцы разбились на несколько хоров; были хоры одноголосые, певшие старинные песни, мужской хор, распевавший на четыре голоса песни современные, смешанные хоры девушек и юношей, хор детей; пела вся эта огромная бурлящая толпа, теснившаяся на горном склоне и озаренная красным светом костра. С гор все сильнее дул теплый южный ветер, он гнал по небу длинные гряды облаков. Чем темнее становилось кругом, тем более бурным делалось веселье. Сперва веселились у развалин старого замка и вокруг костра, потом группами и поодиночке стали спускаться по склону, уходя из широкой полосы красноватого сияния в темную ночь, и из тьмы раздавались звонкие выкрики. Весельем гудели темные нивы, а на горизонте оно сверкало пламенем бесчисленных костров. Древний могучий весенний ветер, который мог принести немало опасностей и бед, пробуждал в людях извечное радостное чувство природы; и когда ветер этот дул прямо в лицо и колыхал яркое пламя, в сознании людей, глядевших на этот костер — символ их политической свободы, пробуждались образы других костров — тех, которые жгли христиане средневековья, и тех, которые жгли язычники в честь весны; может быть, они горели в такой же час и на этом самом месте. Казалось, что в темных громадах облаков плывут полчища исчезнувших поколений, что они порою останавливаются над поющей и ликующей ночной толпой, готовые спуститься вниз и смешаться с людьми, забывшими здесь, у костра, в каком столетии они живут. Но как чудесна была эта возвышенность! Бурая земля, покрытая пробивающейся зеленой травой, казалась нам более мягкой и упругой, чем шелковая подушка, — еще до франков она была в точности такой же для жителей этих краев.

С наступлением ночи громче звучали женские голоса. Пожилые люди разошлись по домам, женатые мужчины собрались вместе и разбрелись по своим привычным трактирам, — и тут девушки стали все смелее устанавливать свое господство. Сначала они хохотали, собираясь в кружки, потом все пошло своим чередом — толпа разбилась на парочки, и каждая из них вела себя на свой манер, прячась или показываясь открыто. Когда же, догорая, рухнули костры, толпа начала рассыпаться, народ большими и мелкими группами двинулся в сторону городка, где в ратуше и нескольких трактирах его встречали звуки труб и скрипок. Я долго слонялся в толпе и наконец уселся у догорающего костра, вокруг которого лихо отплясывало несколько мальчишек, а с ними те самые субъекты, которые днем плясали в масках на площади и теперь решили воспользоваться бесплатным удовольствием. В развевающихся по ветру рубахах и высоких бумажных шапках они казались привидениями, вылетевшими из развалин старого замка. Некоторые из них подсчитывали монетки, которые им удалось собрать, другие пытались вытащить из огня обуглившееся полено, а одного из них, выделывавшего самые невероятные прыжки, я принял было за молодого вертопраха, но он, сняв маску, оказался белым как лунь старичком, который суетливыми движениями стал извлекать из остатков костра дымящееся сосновое бревно.

Наконец я насытился этим зрелищем и медленно пошел прочь, раздумывая над тем, вернуться ли домой или отправиться в городок. Плащ, шпага и арбалет давно уже тяготили меня, я взял все это под мышку и быстро спустился с возвышенности. Когда я бежал вниз, то вдруг ощутил себя таким же бодрым и жизнерадостным, каким был рано утром, и чем дальше я шел, тем сильнее испытывал дерзкое желание хоть разок прокутить всю ночь напролет, и одновременно меня мучила мысль о том, что я так легко отпустил Анну. Мне казалось, что я уже достаточно взрослый мужчина, чтобы провести с возлюбленной целую ночь под звуки танца, звон бокалов и веселый смех. Я упрекал себя за то, что, оказавшись таким неловким и слабодушным, упустил представившуюся мне возможность, и тешил себя тщеславной мыслью, что Анна переживает те же чувства, не может уснуть (был уже десятый час) и томится по мне.

Так я незаметно добрался до местечка, где всюду гремела музыка, и когда я зашел в какой-то переполненный зал, где весело кружились юные пары, сердце мое билось учащенно, а кровь неистово клокотала. Я не думал о том, что мы, наверно, единственные шестнадцатилетние подростки, которые участвовали в сегодняшнем празднестве, и еще менее думал я о том, что наши с Анной сегодняшние переживания были бесконечно прекраснее всего, чем наслаждалась здесь эта галдящая молодежь, и что одних только воспоминаний об этом дне было вполне достаточно для того, чтобы я чувствовал себя богатым и счастливым. Я жадно наблюдал за тем, как веселились совершеннолетние, обрученные и женатые молодые люди, мне хотелось им подражать, и при этом я даже не задумывался над тем, что если бы Анна действительно оказалась подле меня, моя хвастливая кровь тотчас же была бы укрощена. Мне, разумеется, не делает чести, что только ее физическое присутствие возвращало мои чувства и мысли к скромности и благородству. Впрочем, у меня было немного времени для раздумий. Мои двоюродные братья и знакомые, считавшие, что я где-то заблудился, приветствовали меня самым радушным образом; я быстро втянулся в водоворот веселья, забыл и самого себя, и свои огорчения и принялся отплясывать со всеми моими тремя кузинами подряд. Я все больше возбуждался, но настоящей радости не испытывал. Это веселье, сопровождавшееся таким шумом и так восхищавшее всех, казалось мне недостаточным. Все молодые люди вокруг меня сияли от восторга, но мне происходящее представлялось бледным мерцанием по сравнению с тем блеском, которого жаждало мое воображение. Я беспокойно расхаживал по комнатам вокруг танцевального зала, пока в одной из них меня не остановила компания парней — они пили пурпурно-красное вино и пели песни. «Вот здесь, — подумалось мне, — я найду свое блаженство». Я пил прохладное вино, цвет которого так ласкал мой взгляд, и принялся самозабвенно петь. Едва окончив одну песню, я уже запевал другую, задыхаясь от быстрого темпа и напрягая голос в наиболее выразительных местах, так что он перекрывал голоса всех окружающих. Удивленные тем, что городской тихоня может пить больше их и орать песни, парни решили не отставать. Мы вступили в соревнование; я все пел и пел, да так увлекся, что только во время какой-то хороводной, когда мне на мгновение пришлось умолкнуть, заметил, как мои кузины, заглядывая в приоткрытую дверь, с изумлением наблюдают за мной во всем моем блеске. Они смеялись, укоризненно покачивали головами, потому что я покинул их общество, и звали меня снова танцевать. Но здесь, с моими собутыльниками, я чувствовал себя настоящим взрослым мужчиной, — совсем как в детстве, когда я мальчишкой разыгрывал из себя забияку. Когда же кое-кто из них снова стал посматривать на девушек, я вместе с двумя буянами выбежал на улицу, и втроем мы пустились расхаживать по городку. Взявшись под руки, мы мчались по улицам, — я и двое здоровенных крестьянских парней. Мы выкрикивали задиристые слова, кричали, пели, испытывая ту бесшабашную радость, которая возникает, когда в одну веселящуюся компанию объединяются совершенно разные люди.

Однако в первом же танцевальном заведении, куда мы завернули по пути, я потерял своих спутников, нашедших, по-видимому, здесь то, что искали; теперь я был один, но продолжал неутомимо бегать из комнаты в комнату. Я посматривал по сторонам, быстро парировал различные остроты, сыпавшиеся на меня, пока не забрел в небольшой зал, где за круглым столом восседали четверо братьев милосердия. Двое уже отделились от остальных и куда-то исчезли. За сегодняшний день эти четыре брата напивались уже в третий раз и находились в том вялом состоянии, когда закоренелым пьяницам уже все на свете безразлично, когда они отпускают сомнительные шутки и допивают свое вино с видом полного к нему равнодушия — пусть, дескать, льется, — а все-таки не дадут и капле пролиться даром.

За тем же столом, но на некотором расстоянии от них сидела Юдифь, которой братья милосердия в соответствии с обычаем предложили бокал вина. Она, видимо, провела в одиночестве весь праздничный день и теперь развлекалась тем, что ловко возвращала этим господам их шутки и двусмысленные остроты, держа их на почтительном расстоянии, для чего требовались немалая находчивость и сила. Она сидела в ленивой позе, откинувшись на спинку стула, и, повернувшись вполоборота, равнодушно бросала в сторону братьев милосердия злые и меткие замечания. Монахи отклеили свои фальшивые бороды и смыли краску с носов. Только старший, обладающий внушительной лысиной и пылающим носом, не мог смыть с лица этот природный красный цвет. Он был самый большой бездельник из них всех и, когда я хотел пройти мимо, крикнул мне:

— Эй, молокосос! Куда идешь?

Я остановился и заметил:

— Милый друг, вы забыли стереть киноварь с вашего носа, по примеру прочих братьев! Спешу обратить на это ваше внимание, чтобы вы случайно не измазали красным вашей подушки.

Веселый смех остальных сразу же открыл мне дорогу к их столу. Я присел и выпил стакан вина, после чего они сказали:

— А знаете, этот субъект все-таки нашел нужным сегодня подкрасить себе нос для спектакля!

— Это, право, столь же нелепо, как подкрашивать розу! — ответил я братьям.

— Еще того хуже, — заметил один из них, — ведь подкрашивать розу — значит улучшать божье создание. Но бог милостив, он простит! А вот красить красный нос это значит издеваться над чертом, а черт не прощает!

И разговор пошел дальше в том же духе. Они принялись обмениваться шутками насчет его плеши, но здесь я от них далеко отстал, — они отпустили по этому поводу не менее двадцати различных острот, возбуждавших в воображении самые дикие картины, — каждый из братьев стремился перещеголять другого в неожиданности и смелости образов и выражений. Юдифь смеялась, слушая, как эти шалопаи теперь поносят друг друга, но тем временем лысый брат решил спастись из-под огня острот и попытался перенести его на Юдифь. Она была в скромном коричневом платье, и на груди ее соединялись концы белого платочка; над ними поднималась красивая шея, которую обвивала тоненькая золотая цепочка. Других украшений на ней не было, если не считать пышной кроны каштановых волос. Плешивый брат милосердия подмигнул и запел, уставившись на нее:

На шее твоей белоснежнойЧервонного золота цепь.Но золото так же фальшиво,Как лживое сердце твое.

Юдифь быстро отозвалась:

— Чтобы вы оставили в покое мою белоснежную шею, я вам тоже спою песню о чем-то белом.

Но она не запела, а проговорила своим мелодичным голосом:

Какие нынче времена!Была когда-то скромницей Луна,А ныне, днем, блестя с голов плешивых,Она смущает взор девиц красивых,Стыдись, Луна!А ночью из окнаЯ посмотрела — где моя Луна?Она опять белела у крыльца!Я вылила воды на наглеца.Стыдись, Луна!

Мать Юдифи недавно умерла, а сама она только что выиграла на какой-то иностранный лотерейный билет несколько тысяч гульденов, — от скуки она занималась такими вещами. Теперь Юдифь больше чем когда-либо представляла собой лакомый кусочек для разных мошенников, и плешивый брат, которому она со смехом уже несколько раз давала взаймы разные суммы, вообразил было штурмом взять ее сердце. Ему не повезло, она с таким же точно смехом отказала ему. Но песенка Юдифи намекала, по-видимому, на некоторые особые обстоятельства, сопровождавшие его неудачное сватовство. У остальных трех братьев, как видно посвященных в эти обстоятельства, заблестели глаза, и они принялись гудеть на низких нотах, с трудом удерживаясь от смеха:

Гм! Гм! — Гм! Гм!Гм! Гм! Гм! — Гм! Гм! Гм!

Ритм этого гудения был настолько заразителен, что я присоединился к ним, счастливый тем, что могу подпевать насмешникам: «Гм! Гм! — Гм! Гм! Гм!» В нашем едва освещенном маленьком зале стало тихо и торжественно, и мы с комической 

один чело совсем иной и все-таки тот же самый. Я радовался тому, что жизнь открывала передо мной одну страницу за другой, и я гордился тем, что эти веселые люди считают меня, как мне каза

Глава восемнадцатаяЮДИФЬ

Братья милосердия совсем протрезвились за своими политическими спорами и, хотя время уже давно перевалило за полночь, велели снова наполнить бутылки вином. Но тут внезапно поднялась Юдифь и заявила:

— Женщинам и юнцам пора домой! Не хотите ли пойти со мной, кузен, ведь мы с вами попутчики?

Я согласился, но сказал, что должен сначала разыскать моих родичей, которые, вероятно, также пойдут с нами.

— Они давно ушли, — заметила Юдифь, — время уже позднее. Если бы я не думала, что мы пойдем вместе, я давно была бы дома.