15279.fb2 Зеленый Генрих - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Зеленый Генрих - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

А теперь, как совершенный и классический представитель эпохи, показался, под скромным именем литейщика желтой и красной меди, Петер Фишер[142] с пятью сыновьями, мастерами блестящей бронзы. С великолепной курчавой бородой, в круглой фетровой шапочке и кожаном фартуке, он напоминал самого Гефеста[143]. Дружелюбный взор его больших глаз как бы возвещал, что ему удалось усыпальницей Зебальда создать себе нетленный памятник, свидетельство многолетних трудов — озаренное отблеском древней Греции обиталище многих скульптурных фигур, которые в светлом зале охраняют серебряный гроб святого. Так и сам мастер жил со своими пятью сыновьями и со всеми их женами и детьми в одном доме и в одной мастерской, среди блеска новых работ.

Человек, восхищавший меня едва ли в меньшей степени, шагал с отрядом каменщиков и плотников. Это был Георг Вебер, настолько огромный и могучий, что на его серую одежду потребовалось, видимо, очень много локтей сукна. Это был настоящий истребитель лесов. Вместе со своими работниками, которых он подбирал среди таких же рослых и мощных людей, как сам, вместе с этой ратью гигантов он орудовал деревьями и балками так умно и искусно, что не знал себе равных. Он был также упрямый борец за народ и во время Крестьянской войны делал повстанцам пушки из древесных стволов. За это ему в Динкельсбюле должны были отсечь голову. Однако нюрнбергский магистрат освободил его, приняв во внимание его высокое мастерство, и назначил городским плотничьим мастером. Он строил не только красивые и прочные стропила и срубы, но также мельничные постава, подъемные машины, большущие грузовые телеги, и под могучей его черепной коробкой рождались идеи, позволявшие преодолевать любое препятствие и поднимать любую тяжесть. При всем том он не умел ни читать, ни писать.

Так сменялись, представляя целую эпоху, группы выразительнейших фигур, участников подлинной жизни, ушедшей в прошлое, — пока эта часть шествия не закончилась цехом живописцев и скульпторов и появлением Альбрехта Дюрера. Перед ним выступал паж с гербом, где на голубом поле виднелись три маленьких серебряных щита. Этот герб был пожалован Максимилианом великому мастеру как представителю всего мира художеств. Сам Дюрер шел между своим учителем Вольгемутом[144] и Адамом Крафтом[145]. Собственные белокурые локоны исполнителя были разделены пробором посредине и ниспадали на широкие, покрытые пушистым мехом плечи, как на известном автопортрете, и он с изящным достоинством поддерживал торжественность возложенной на него роли.

После того как прошли все, кто строит и украшает город, пред зрителями явился, можно сказать, сам город. Лихой знаменосец в сопровождении двух бородатых алебардистов пронес большое знамя. Он был в пышном костюме с прорезями и высоко держал развевавшееся полотнище, гордо упершись в бедро левой рукой, сжатой в кулак. За ним шел воинственный комендант города в красно-черном камзоле и в латах. Голова его была покрыта широким беретом, над которым колыхались перья. Позади него следовали бургомистр, синдик[146] и члены муниципалитета, среди них — множество уважаемых во всех немецких землях, выдающихся людей, и, наконец, праздничные ряды родовитых граждан. Шелк, золото и драгоценные камни сверкали здесь в безмерном изобилии. Торговые патриции, чьи товары плыли по всем морям, чья стойкость и доблесть проявили себя при защите города ими же отлитыми орудиями и чьи отряды принимали участие в войнах государства, превосходили среднее дворянство пышностью и богатством, равно как единодушием и достоинством осанки. Их жены и дочери двигались, шурша, как большие живые цветы, некоторые — в золотых сетках и чепцах на красиво убранных в косы волосах, другие — в шляпах с развевающимися перьями; у одних шея была окутана тончайшей тканью, у других плечи были обнажены и обрамлены дорогими мехами. В этих блестящих рядах шло несколько венецианских синьоров, а также художников, изображавших гостей и живописно кутавшихся в иноземные плащи, пурпурные или черные. Эти фигуры возрождали в памяти славный город у лагуны и бескрайнюю даль, живописное побережье Средиземного моря.

И вот, наконец, второй широкий ряд трубачей и литавристов, над которыми высился двуглавый орел, загремел музыкой, предшествуя империи и всем, кто олицетворял храбрость и блеск, окружавшие государя. Отряд ландскнехтов с дюжим начальником во главе сразу же создал живую картину тогдашнего военного времен» и тревожного, дикого, гремевшего песнями народного быта. Проникая сквозь лес копий длиной по восемнадцать футов, мысленный взор теперь воссоздавал горы и долы, леса и нивы, за́мки и крепости, широко простершуюся немецкую и франкскую землю, после того как раньше зрители созерцали обведенный стенами богатый город. Кучка вояк, состоявшая из молодежи и нескольких пожилых боевых петухов, так вжилась в наряды, обычаи и песни своего исторического прообраза, что от этого праздника, в слове и картине, пошла особая ландскнехтовская культура, и еще долго повсюду можно было видеть их голые, сожженные солнцем затылки, разрезные рукава с буфами и короткие мечи.

Но все стало опять торжественнее и тише. Прошли четыре пажа с гербами Бургундии, Нидерландов, Фландрии и Австрии, затем — четыре рыцаря со знаменами Штирии, Тироля, Габсбургов и с императорским штандартом, за ними — меченосец и два герольда. После личной охраны императора, вооруженной двуручными мечами, шли гурьбою пажи в коротких златотканых камзолах. Они несли золотые бокалы, опережая императорского виночерпия, и так же перед старшим егермейстером шли охотники и сокольничие. Факелоносцы, чьи лица были закрыты стальной решеткой, окружали императора. В тунике и мантии из золотой ткани, прошитой черным и отороченной горностаевым мехом, в золотых латах, с королевским обручем на берете шествовал Максимилиан Первый, и в чертах его, казалось, воплощается все доблестное, рыцарственное и одухотворенное, что было присуще его эпохе. Таков был и актер, ибо для изображения императора нашелся молодой художник из самых далеких пределов тогдашней Германии, лицо и осанка которого, казалось, были созданы для этой роли.

Следом за императором шел его веселый советник Кунц фон дер Розен, но не как шут, а как проницательный, непобедимый герой веселой мудрости. Он был одет в камзол из розового бархата, плотно прилегавший к телу, причем широкие верхние его рукава были вырезаны большими зубцами. На голове сидела голубая шапочка с венком, в котором розы чередовались с бубенцами. Но к бедру на розовой портупее был подвешен широкий и длинный меч из доброй стали. Подобно своему боевому вождю и государю, он сам был скорее героической поэмой, чем поэтом.

А теперь, бряцая оружием, зашагали, облаченные в стальные доспехи, все те, что от Люнебургской степи до древнего Рима, от Пиренеев до турецкого Дуная бились и проливали свою кровь, — блестящие военные вожди государства; потомственный виночерпий и наместник императора Зигмунд фон Дитрихштейн и достигший поста временного главнокомандующего юрист Ульрих фон Шелленберг; Георг фон Фрундсберг, Эрих фон Брауншвейг, Франц фон Зиккинген, боевые друзья Роггендорф и Зальм, Аидреас фон Зонненбург, Рудольф фон Ангальт и прочие, каждый со своим оруженосцем и трофееносцем, под сенью знамен с перечислением битв и осад, в сопровождении щитов со смелыми и благородными девизами. В этой сцене можно было видеть преимущественно красивые и мощные фигуры, ибо здесь заняли места главным образом те, кто, будучи кузнецами своего счастья, сумели пробиться на вершину жизни и удачи и но своим способностям во всех отношениях были этого достойны. Я немного подался вперед со своего еще скрытого места, чтобы лучше видеть всех проходивших мимо, и поглощал все глазами, словно человек, обладающий даром пронизывать взором оболочку вещей. Совсем забыв о своем участии в игре, я наслаждался великолепием зрелища. И будто сам — потомок исчезнувших союзников империи, я дышал гордой радостью, которая еще возросла, — если только это вообще было возможно, — когда среди ученых советников короля показался знаменитый Вилибальд Пиркгеймер[147]. Во время так называемой «швабской войны» он водил нюрнбергский корпус армии Максимилиана против швейцарцев и описал этот поход. И теперь я вдруг вспомнил о том, что этот самый рыцарственный король со всеми своими полководцами, пожелав вновь покорить мое отечество и включить его в состав империи, вынужден был спустить имперское знамя, поднятое против моих предков, и отступить без успеха, сетуя на то, что он не в силах «побить швейцарцев без помощи швейцарцев»[148]. Так я мог беспечально предаваться национальному самодовольству, не думая о том, что чаши на весах судьбы непрестанно поднимаются и опускаются и что, несмотря на храбрость моих старых швейцарских патриотов, они были не очень-то любимы и ценимы всеми своими соседями.

И я чуть не пропустил минуту, когда окончилось длинное парадное шествие «Последнего рыцаря», и в то время как группы прошедших встречались на широком круговом пути, уже шумел приближавшийся маскарад, где вовсю развернулись все те, кого артистический мир мог выставить в качестве забавных чудаков, остряков, штукарей и выдумщиков.

Фантастическое шествие открывал распорядитель маскарада, восседавший на строптивом осле, а за ним бежали, приплясывая, пестрые шуты Гилиме, Пек и Гугериллис, потешные карлики Меттерши и Дувейндль и много других, — в их толпу вновь замешался и я, весьма безобидный и тихий шут. Затем появился Дионис в венке и с тирсом, ведя за собой косматый, рогатый и хвостатый оркестр. Припрыгивая и притоптывая в такт производимым звукам, парни в козлиных шкурах исполняли какую-то древнюю, странно кричащую и рычащую музыку, высвистывая и мурлыча то в октавах, то в квинтах и перескакивая с самых высоких дискантов на самые низкие басы.

С золотым тирсом, увитым листвой, шагал предводитель вакхического шествия. Венок из синего винограда осенял его пылающий лоб. С плеч до самых ног ниспадало, волнуясь, множество пестрых шелковых лент, которые, составляя его праздничное убранство, вились вокруг его стройного нагого тела. Только ноги были в золотых сандалиях. Виноградари, опоясанные фартуками не то на средневековый, не то на античный манер, суетились вокруг нескольких иудеев, которые вернулись из обетованной страны и несли на низко прогнувшейся жерди огромную гроздь винограда. А за ними следовало четверо еще более могучих мужчин, — они несли стоймя четыре сосновых ствола, между которыми висела еще куда большая виноградная гроздь. Все остальные участники вакхической суматохи с тазами, чашами и посохами тянули и толкали колесницу увенчанного плющом бога, над которым высился свод из синих виноградных гроздьев.

Перед показавшейся затем триумфальной колесницей Венеры шли служители Марса — двое нежных мальчиков с барабаном и дудочкой, одетых маленькими ландскнехтами. Шляпы висели у них за спиной, и длинные перья волочились по полу. С лукавой торжественностью исполняли они военный марш, и свирель, скорее нежная, чем бравурная, без устали повторяла одну и ту же фразу, полную томления и страсти. Короли в коронах и со скипетрами, оборванные нищие с сумой, попы и евреи, турки и мавры, юноши и старцы тащили колесницу, на которой покоилась Венера. Ею была не кто иная, как прекрасная Розалия, откинувшаяся на розовом ложе под прозрачным шатром из цветов. Ее платье было из пурпурного шелка, но по покрою напоминало патрицианский праздничный наряд того времени, вроде тех, в каких Альбрехт Дюрер любил рисовать мифологические фигуры. Тяжелая ткань ложилась живописными складками на широких, длинных рукавах и на царственном шлейфе, а широкополая шляпа из пурпурного бархата, окаймленная белыми перьями и украшенная сверкающей золотой звездой, бросала на лицо ее легкую тень. В руке у Венеры была золотая держава, на которой сидели два голубка; они били крыльями и целовались. В числе пленников Венеры по обе стороны колесницы шли языческий философ Аристотель и христианский поэт Данте Алигьери[149]; оба они держались с глубочайшей почтительностью и исполняли обязанности самых приближенных телохранителей и помощников. Она же то и дело посматривала назад, ибо вслед за колесницей шествовал могучий Эриксон, который, изображая дикого человека, предводительствовал свитой Дианы. Его бедра и лоб были увиты густым плющом, на плечи была наброшена медвежья шкура. За ним шли многочисленные охотники с зелеными ветвями на шляпах и шапках, их призывные рога были увиты листвой, а одежда украшена шкурками хорька, рыси, ножками серн и кабаньими клыками. Одни вели гончих и борзых, другие, с крюком альпинистов на поясе, несли на спине горных козлов или же глухарей и связки фазанов, третьи тащили на носилках черную дичь и оленей с посеребренными рогами и копытами. Потом большая группа диких людей пронесла целый лес лиственных деревьев разных пород, где карабкались белки и гнездились птицы. За стволами этих деревьев уже мерцала серебристая фигура Дианы, стройной Агнесы, которую нарядил и украсил Люс. Колесница ее со всех сторон была увешана всевозможной дичью, и головы убитых животных окружали ее голову как бы венком из золоченых рогов и пестрых перьев. Сама богиня с луком и стрелою восседала на скале, из которой бил ключ, изливаясь в ложе из сталагмитов. Дикие люди, охотники и нимфы приближались пестрой гурьбой, чтобы утолить жажду, зачерпнув воду горстью.

Агнеса была в плотно облегавшем ее одеянии из серебристой ткани, которое обрисовывало ее гибкие формы, так что они казались отлитыми из светлого металла. Маленькая чистая грудь была словно вычеканена мастером. От талии, несколько раз обвитой поясом из зеленого флера, платье ниспадало широкими складками, не покрывая, однако, маленьких ножек, обутых в серебряные сандалии и целомудренно выглядывавших из-под него. Среди черных, по-гречески причесанных волос был еле виден блестящий лунный серп, а когда богиня слегка повертывала голову, он иногда совсем скрывался в локонах. Лицо Агнесы было белым, как лунный свет, и еще бледнее обычного; глаза ее пылали темным пламенем и искали возлюбленного, а в сверкавшей серебром груди учащенно билось сердце от принятого ею смелого решения.

А Люс, ее возлюбленный, избравший охотничий костюм ассирийского царя, чтобы иметь право идти подле своей Дианы, едва лишь он увидел Венеру-Розалию, покинул свою богиню и вмешался в триумфальное шествие Венеры. Он смотрел на нее в упор, точно лунатик, и, сам того не замечая, ни на шаг не отходил от ее колесницы.

Сам же я, верный своему старому прозвищу, напялил на себя зеленый наряд шута и украсил колпак с бубенцами сплетением чертополоха и веток остролистника с красными ягодами. Увидев, как обстоят, или, вернее, как идут дела, я теперь воспользовался этой лесной одеждой, чтобы время от времени проскальзывать сквозь странствующий лес и двигаться возле злополучной Дианы; ибо вблизи нее не было ни одного друга, а «дикий человек» Эриксон внимательно смотрел на Люса и Розалию, что, впрочем, мало нарушало его душевное равновесие.

Южные греческие картины сменились северной немецкой сказкой — началось шествие горного короля. Горы из бронзовых уступов и кристаллов были сооружены на его колеснице, и на них покоилась гигантская фигура в мантии из серого меха. Белоснежная борода и волосы рассыпались до бедер и волнами окружали их. На голове короля сверкала золотая корона с высокими зубцами. Вокруг сновали в пещерах и ходах крохотные гномы. Это были настоящие маленькие мальчики. Но горного духа, карлика, стоявшего впереди на колеснице со светящейся лампой рудокопа на голове и с молотком в руке, изображал совершенно взрослый художник, который был ростом едва ли трех пядей, но изящно сложен, с чистым, мужественным лицом, голубыми глазами и белокурой бородой клином. Этот карлик, словно вышедший из волшебной сказки, отнюдь не был какой-нибудь музейной диковинкой; нет, то был опытный, прославленный мастер, живое свидетельство того, что широкий круг деятелей искусства охватывал не только все ветви большого народа, но и все формы физического бытия.

Позади горного короля на той же колеснице стоял чеканщик, который из серебра и светлой меди отбивал небольшие жетоны на память о празднестве. Дракон выплевывал их в звонкий таз, а два пажа, по имени Золото и Серебро, бросали блестящие медальки в толпу зрителей. Наконец, позади один-одинешенек плелся шут Гюлихиш и печально потряхивал пустым кошельком.

А по пятам хромого шута двигалось в прежнем порядке все великолепное шествие: опять прошли цехи, старый Нюрнберг, император и империя, сказочный мир, во второй раз и в третий раз, и все время Люс шел подле колесницы Венеры, а позади шагал внимательный Эриксон; Агнеса же, которой в ее густом лесу не было видно, что происходит, то растерянно озиралась вокруг, то грустно опускала глаза.

Теперь все участники представления расположились тесным строем и запели звучную праздничную песню, выражая в ней свою преданность настоящему королю, власти которого подчинялся весь этот мир сновидений. Длинное шествие продефилировало перед собравшейся в ложе королевской фамилией, затем крытыми переходами направилось во дворец и проследовало по его залам и коридорам, также наполненным зрителями. Довольный и даже веселый монарх, который во всем этом шуме и блеске многоцветного празднества мог в известной мере видеть вознаграждение собственных заслуг, восседал на золотом кресле среди своей семьи и присматривался к той или иной группе проплывавшей мимо него процессии, иногда обращаясь с шуткой к отдельным участникам.

Когда я приблизился к нему, то вспомнил, что у меня с ним есть кое-какие счеты. Незадолго до того я шел в сумерках по тихой улице, чтобы, по совету пьяненького смотрителя мер и весов, скромно пропустить вечерний стакан вина. Мне повстречался незнакомый худощавый человек, который шел быстрым шагом, но когда я, не обратив на него внимания, хотел пройти мимо, внезапно остановился и спросил меня, почему я не оказываю ему должную честь. Я с изумлением посмотрел него. А он уже сорвал с моей головы шляпу, сунул мне ее в руки и сказал: «Разве вы меня не узнаете? Я король!» — после чего удалился в полумраке.

Я водворил шляпу на место, с еще большим недоумением поглядел вслед исчезавшей тени и не знал, как ко всему этому отнестись. Наконец я решил, что если это шутник, позволивший себе глупую выходку, тогда моя честь не затронута; если же это и в самом деле король, тогда — тем более. Ибо, раз королей нельзя оскорбить, то и они не могут оскорбить или унизить, поскольку их личный произвол нарушает всякую обычную связь событий.

Проходя теперь мимо него, я сразу увидел, что это и в самом деле был король. Пользуясь той свободой, которой располагают шуты, я выскочил из рядов, подошел и, подставляя ему голову, весело крикнул:

— Эй, братец король! Что ж ты не срываешь с меня шляпу?

Он пристально посмотрел на меня, очевидно, все вспомнил и сообразил, что под шляпой я подразумеваю чертополох и остролист, о которые он мог уколоться. Но он не сказал ни слова, а только с улыбкой захватил кончиками пальцев два торчавших зубца с бубенчиками на моем колпаке, тихонько поднял его так, что я опять оказался перед ним с обнаженной головой, и медленно опустил колпак на место. Тогда я увидел, что здесь больше ничего не выйдет, оставил свою затею и побрел дальше.

Спускаясь по парадным лестницам, двигаясь по сводчатым галереям и колонным залам, через площади, освещенные горящей смолой и заполненные колышащимися толпами народа, художники везде проходили мимо своих произведений; наконец шествие закончилось в большом, предназначенном для празднеств здании, помещения которого были приготовлены и украшены для дальнейшей программы. Самый большой зал был приспособлен для банкета, игр и танцев, притом полностью в стиле изображаемого века. Для отдельных групп были предназначены ниши и комнаты, убранные наподобие садов. Когда общая трапеза уже была в полном разгаре, сразу же во всех концах начались танцы и игры. В одном из меньших залов мейстерзингеры устроили при открытых дверях «школу пения». По обычаям цеха, посетители школы состязались здесь в вокальном искусстве, и певцы провозглашались мастерами. Исполнявшиеся стихотворения содержали главным образом взаимные нападки на те или иные направления в искусстве; в них авторы высмеивали высокомерие и причуды людей, сетовали на общественные пороки, а также восхваляли то, что неоспоримо, общепризнанно. Это было как бы общее сведение счетов, — каждое направление, каждая школа имели среди певцов своего представителя, владевшего заранее заготовленными формулами. В том виде, в каком преподносились живые сатирические стихи, содержание их звучало чрезвычайно странно. Певцы однообразно бубнили свои деревянные вирши, однако каждого из них вызывали отдельно, объявляя новый мотив. Тут пели на мотив страстной жалобы Орфея[150], на желтый мотив львиной шкуры, на черный мотив агата, на ежовый мотив, на мотив закрытого шлема, на высокий горный мотив, на мотив кривых зубцов бороны, на гладкий шелковый мотив, на мотив соломинки, на острый мотив шила, на тупой мотив кисточки, на синий берлинский мотив, на рейнский горчичный мотив, на мотив блеска церковных колоколов, на кислый лимонный мотив, на вязкий мотив меда и так далее, и каждый раз раздавался громкий хохот, когда после таких пышных возвещений все снова и снова слышалось прежнее унылое треньканье шарманки. Некоторые певцы, избирая тему, пользовались всем, что было у них перед глазами. Так, некая благородная дама, согласно исполняемой ею роли, надменно отказала сапожнику в танце, и тот отомстил ей громким восхвалением снисходительности многих высокопоставленных дам, у которых легко добиться успеха, если знать, как приступить к делу. На это отозвался дубильщик, подняв старинный вопрос о том, дерзость или скромность скорее приводит к цели. И, наконец, один свечник объявил женщин такими существами, которые всегда готовы предпочесть доступную форму общения с ними, если невозможна иная.

Госпожа Венера, которая с частью своей свиты посетила школу пения, не могла слушать столь грубые речи. С деланным негодованием она поднялась и удалилась в один из боковых покоев, где находился ее двор, включавший в свой состав еще двух или трех миловидных женщин. В соседней, увитой зеленью нише расположились охотники, и несколько юных нимф составляли свиту их богини Дианы. Но нередко нимфы оставляли ее одну, уносясь в танце со своими удалыми партнерами-охотниками. Поэтому я часто садился около Дианы и старался по возможности скрасить одиночество покинутой девушки разговором и обычными мелкими услугами, пока не произойдет желанный поворот. Эриксон приходил и уходил. Из-за своего наряда «дикого человека» он не мог ни танцевать, ни садиться слишком близко к женщинам. Роль эту ему пришлось взять на себя в самые последние дни, в силу возникшей необходимости, и он согласился на нее не слишком неохотно, — она несколько отдаляла его от Розалии, и, таким образом, их отношения не получали преждевременной огласки. Розалия была с этим согласна. Теперь он готов был пожалеть о том, что допустил такое положение, видя, как Люс то и дело подсаживается к его даме, как она смеется, шутит, сияет приветливым оживлением и подзадоривает развлекающего ее изменника милыми в своей наивности вопросами, он же, ослепленный, не замечает недосягаемости уверенной в себе женщины. Ни он, ни Эриксон не видели как бы случайного, беглого, но довольного взгляда, которым она посреди разговора провожала фигуру «дикого человека», когда тот проходил мимо на почтительном расстоянии.

Агнеса уже давно безмолвно сидела возле меня, и медленно, но неудержимо уходили драгоценные часы этой ночи. Под напором бурных чувств, теснивших грудь девушки, она покачивала своими черными локонами и лишь изредка бросала в сторону Люса и Розалии пламенный взгляд; иногда же она смотрела на них со спокойным удивлением, но неизменно видела одну и ту же картину. Наконец замолк и я, погрузившись в унылые размышления по поводу слабости друга, которого ставил так высоко. Словно некое зловещее явление природы, тревожило меня это жестокое непостоянство, переходившее в прямую наглость, и я страдал от ощущения, подобное которому мы испытываем, когда видим во сне безумца, бросающегося в пропасть.

Меня вернул к действительности глубокий вздох: Агнеса заметила, как Люс отправился с Розалией в расположенный но соседству главный зал, где все кипело и бурлило в танце. Неожиданно она предложила мне отвести туда и ее, чтобы потанцевать с нею. Через минуту мы уже кружились вместе с переливчато-пестрой толпой и дважды встретились с розовой Венерой, чье пурпурное одеяние, развеваясь, временами наполовину закрывало танцевавшего с нею Люса. Он приветствовал нас с радостным и довольным видом, как приветствуют детей, видя, что им как будто весело. И снова мы столкнулись под конец вальса. Прелестное дитя понравилось Розалии, и она пожелала, чтобы Агнеса осталась с нею; я же должен был принять участие в представлении шутов, которым сменились танцы.

На длинной веревке Кунц фон дер Розен провел сквозь толпу всех шутов. Каждый нес написанное на плакате своего вида глупости. От более легких веселый советник отделил девять более тяжелых и расставил их перед императором, словно кегли. Теперь перед глазами у всех стояли Спесь, Зависть, Грубость, Тщеславие, Всезнайство, Недоброжелательство, Самолюбование, Упрямство и Нерешительность. Огромным шаром, который с комическими ужимками прикатили остальные шуты, рыцари и бюргеры пытались сразить шутов, изображавших кегли, но ни один даже не зашатался, пока наконец героический король Макс, представлявший весь немецкий народ, не повалил их всех одним ударом, так что они покатились друг через друга.

После этого разгрома было показано шуточное воскрешение: Кунц, в награду победоносному королю, начал показывать ему восставшие из праха скульптуры древнего мира и прежде всего составил из павших шутов группу Ниобид[151], которая, правда, во времена Максимилиана еще лежала в земле. Из этой трагической группы вдруг выделились три грации — то были три изящных юных шута; потом они повернулись кругом, и число их опять уменьшилось на одного — теперь они предстали обнявшимися Амуром и Психеей[152]; наконец взамен них остался один Нарцисс[153]. Но и этот последний внезапно исчез, и на его месте все увидели уже упомянутого мною самого маленького карлика. Он изображал умирающего гладиатора, и притом так превосходно, что все зрители были растроганы и громко выражали свое одобрение. Тогда подбежали все шуты, подняли его и торжественно унесли вместе с перевернутым блюдом для рыбы, на котором он лежал.

Когда развеялось и это облако, стала видна группа Лаокоона[154], представленная Эриксоном и двумя молодыми сатирами, а две большие змеи были изготовлены из проволоки и холста. Требовалось немалое усилие, чтобы с напряженными мускулами оставаться в предписанном положении; но задача эта стала для него еще труднее, когда, судорожно откинув назад голову, он опустил глаза и на миг увидел Розалию, которую вел под руку Люс. Она с улыбкой, но лишь мимоходом обернулась в его сторону и потом, болтая со своим кавалером, затерялась в толпе. Он слышал также, как кто-то вблизи сказал:

— А прекрасная-то Венера все время ходит с этим богатым фламандцем или как его там, фрисландцем, что ли! Впрочем, малый недурен собой, и она, верно, думает: «Красив и богат молодец, — можно и впрямь под венец!»

Как только Эриксон сбросил с себя змей и освободился, он заметался по всему дому, выпрашивая у пирующих знакомых ненужные им части одежды. Весьма странно одетый не то епископом, не то охотником, не то дикарем, он искал исчезнувших и нашел их в большом кругу, в котором объединились сподвижники Вакха, свита Венеры и охотники. Он не был ревнив и стыдился даже мысли о том, что может когда-либо приревновать, — ведь всякая ревность, и обоснованная и необоснованная, равно подрывает достоинство, в котором нуждается настоящая любовь. Он знал только, что на свете все возможно и большие последствия часто проистекают от малого упущения, которое все меняет. Кроме того, он в это время еще не был уверен, проявлять ли спокойствие или тревогу, потому что не знал, какой из этих двух способов поведения скорее мог оскорбить Розалию. Ведь если она не отказывалась так открыто принимать ухаживания голландца и при этом таила особые намерения, то и Эриксон должен был потрудиться понять ее действия.

Так или иначе, спокойствие взяло верх, когда он увидел, что интересовавшая его пара сидит в мифологическом кругу. Он с равнодушным видом занял место поблизости от них, однако вскоре ему пришлось снова напрячь внимание. Люс вел речь о самых безобидных и даже безразличных вещах, но при этом обращаясь непосредственно к даме в том доверительном тоне, какой пускают в ход подобные завоеватели, чтобы заблаговременно приучить свет к неизбежному. Эриксон многое сносил в Люсе и воздерживался от того, чтобы его осуждать. Но теперь в нем все-таки зародилась мысль, не принадлежит ли его приятель к шутникам, главный фокус которых состоит в том, чтобы стянуть золотые часы или отбить у другого жену. Бывают же, думал он, среди мужчин, равно как и среди женщин, такие хищники и хамелеоны, которые счастливы лишь тогда, когда разрушат чужое счастье! Правда, они получают лишь то, что могут взять, и товар обычно стоит их самих! Но в этот раз, право, было бы жаль! И он, снова испытывая и тревогу и восхищение, приглядывался к тому, как Розалия с бесконечной обворожительностью прислушивалась к речам Люса и неотразимой улыбкой подстрекала его к остроумным и самоуверенным рассказам. Поглощенный этим, Эриксон не мог заметить того, что происходило с Агнесой, и того, как я, в качестве ее посланца, еще раз подошел к Люсу и тихо, но настойчиво просил его хоть один раз потанцевать с нею. Люс, как раз сделавший маленькую паузу, встрепенулся, как вспугнутый глухарь на току, но не улетел прочь, а, понизив голос, накинулся на меня:

— Что это за поведение для молодой девушки! Танцуйте друг с другом и оставьте меня в покое!

Я ушел, чтобы, как мог, утешить и поддержать обиженную, взволнованную девушку, но меня опередил Эриксон, которому Розалия во время моего разговора с Люсом шепнула несколько слов, по-видимому подбодривших его. Он повел серебристо мерцавшую фигурку в ряды танцующих, стал кружить ее с большой силой и легкостью, и Агнеса, сама вовсе не слабенькая, летала с ним и вокруг него, как если бы ее стройные ножки были из стали. После того ее пригласил Франц фон Зиккинген, который вовсе не хотел доживать свой век в тесных латах. В начавшемся затем танце с фигурами она опять так выделялась своеобразным очарованием, что сам великий мастер Дюрер, подошедший ближе, не отрывал от нее глаз; оставаясь верен своей роли, он вынул маленький альбом и усердно начал рисовать. Эта славная выдумка доставила всем большое удовольствие. Танец прекратился, и собралась толпа, взиравшая одобрительно и почти благоговейно, словно старый мастер и в самом деле появился собственной персоной и стал рисовать на глазах у всех.

Но это еще не было вершиной тех почестей, что выпали в ту ночь на долю Агнесы. Император, прогуливаясь со своей свитой, заинтересовался этой сценой, велел представить ему стройную Диану и в милостивых словах попросил Зиккингена уступить ее на один тур. Грянул весь оркестр, и она об руку с королем празднества обошла весь зал, и везде на ее пути рыцари, благородные дамы и патрицианки склонялись перед ней, а бюргеры снимали шляпы.

Ее лицо расцвело румянцем возбуждения и надежды после такого блестящего успеха. Император торжественно передал ее Зиккингену, а тот — Эриксону, который и отвел ее на место. Однако ее любимый ничего этого не видел и даже не заметил ее возвращения. Розалия за это время сияла с себя широкополую шляпу с перьями и дала ее подержать Люсу. Теперь, когда она сидела с непокрытой головой и приводила белыми пальцами в порядок свои благоуханные волосы, ее красота с еще более ошеломляющей силой действовала на него.

Агнеса побледнела, обратилась ко мне и попросила сказать ему, что хочет вернуться домой. Он сейчас же поспешил к ней, принес ее теплый плащ, галоши и, когда она была надежно укутана, вывел девушку, кивнув мне, во двор, вложил ее руку в мою и, простившись с Агнесой в ласковом, отеческом тоне, попросил меня доставить домой целой и невредимой его маленькую подопечную.

Он пожал нам руки и тотчас же снова исчез в толпе, поднимавшейся и спускавшейся по широкой лестнице.

Мы стояли на улице. Экипажа, в котором Агнеса приехала сюда, полная решимости определить свою судьбу, нигде не было. Она печально подняла глаза на освещенное здание, где все пело и звенело, затем еще печальнее повернулась к нему спиной и пустилась под моей охраной в обратный путь по тихим улочкам, над которыми уже брезжило утро.

Головка Агнесы была низко опущена, в руке она, сама того не зная, сжимала ключ от дома, вещь старинной работы: Люс, по рассеянности, сунул его ей, вместо того чтобы дать мне. Она крепко стиснула ключ, смутно сознавая, что этот кусок холодного ржавого железа ей дал Люс. Это все-таки было от него, а ведь он нынче не слишком часто обращал на нее внимание! За праздничным ужином девушка почти ничего не ела, а позднее я ей раздобыл стакан прохладительного напитка, которым она хоть немножко освежилась.

Когда мы добрались до ее дома, она остановилась молча и не шевелилась, хотя я несколько раз спрашивал ее, дернуть ли за звонок или постучать дверным молотком с изящной наядой вместо ручки. И лишь когда я заметил в ее руке ключ, отпер дверь и предложил ей войти, она медленно обвила руками мою шею и начала сперва стонать, как во сне, а затем бороться со слезами, которые не хотели литься. Плащ сполз с ее плеч, я хотел его подхватить, но вместо этого по-братски обнял ее и стал гладить по голове и шее, потому что лицом она зарылась в мое плечо. В изящной серебряной груди, прильнувшей к моей, я чувствовал нараставшие вздохи и слышал биение сердца. Оно напоминало бормотанье скрытого источника, которое порою слышишь в лесу, лежа на земле. Жаркое дыхание Агнесы скользило по моему виску, и мне чудилось, будто я наяву переживаю сладостную и печальную сказку, какие рассказаны в старых песнях. Невольно вздохнул и я. Наконец бедняжка расплакалась и начала горько всхлипывать. Эти естественные жалобные звуки, вовсе не красивые, но бесконечно трогательные, как горе ребенка, теснились и обрывались в ее горле, у самого моего уха. Она перебросила голову на другое мое плечо, и я бессознательным движением приблизил и свою голову, как бы подтверждая этим ее боль. Тогда листья чертополоха и остролиста на моем колпаке поцарапали ей шею и щеку, она отшатнулась, пришла в себя и вдруг поняла, с кем она. Беспомощно стояла предо мной дважды обманувшаяся девушка и, плача, смотрела в сторону. Тогда я, лишь бы чем-нибудь занять ее, повесил ей на руку плащ, осторожно подвел ее к лестнице и затем вышел, притянув за собой дверь. В доме еще все было тихо, ее мать, по-видимому, крепко спала, и я слышал лишь, как Агнеса со стоном поднималась по лестнице, спотыкаясь о ступеньки. Наконец я ушел и не спеша возвратился в праздничный зал.

Глава четырнадцатаяБОЙ ШУТОВ

Солнце только что взошло, когда я очутился в зале. Все женщины и пожилые мужчины уже удалились. Но над толпой более молодых мужчин колыхались волны неиссякающего веселья, и многие из гостей садились в ожидавшие их экипажи, чтобы незамедлительно, без передышки выехать за город и продолжать кутеж в охотничьих домиках и увеселительных садах, раскинутых в лесах по берегам широкой горной реки.

У Розалии была в этой местности вилла, и она пригласила веселых участников маскарада собраться у нее во второй половине дня; к тому времени и сама гостеприимная хозяйка должна была прибыть туда. Она пригласила еще нескольких дам, и те сговорились, что по случаю масленицы явятся в прежнем наряде: им тоже хотелось возможно дольше наслаждаться блеском празднества.

Эриксон отправился домой переодеться; сняв маскарадный костюм, он облачился в свое повседневное платье и только проявил большую, чем обычно, тщательность. А так как несколько позже и Розалия появилась в современном туалете, который был выбран сообразно с временем года и торжественностью момента, то можно было подумать, что так условлено между ними или что ими владеет одинаковое чувство, и любопытные наблюдатели не оставили без внимания эти нехитрые признаки.

Люс тоже поспешил домой, но с противоположным намерением. В свое время он для этюда к картине с Соломоном заказал костюм древневосточного царя. Длинное одеяние было из тонкого белого батиста, ложившегося множеством складок и украшенного пурпурной, синей и золотой каймой, кистями и бахромою. Головной убор и обувь также приблизительно соответствовали тому стилю, который в древности был распространен на территории Передней Азии. Создавая картину, он своим этюдом не воспользовался. Но теперь это одеяние показалось ему годным для того, чтобы сыграть шутку и появиться при дворе богини любви в качестве вчерашнего короля охотников, облачившегося в праздничный наряд. Для этого он завил волосы и бороду, умастил их благовонными маслами, а на обнаженные руки надел причудливые запястья и кольца. Все это заняло его до полудня, после того как он, в постигшем его ослеплении страсти, вероятно, провел бессонную ночь.

Что касается меня, то я и вовсе не сомкнул глаз и уже ранним утром отправился в путь с большинством приглашенных. Огромные телеги, которые топорщились копьями сидевших на них ландскнехтов, с грохотом катились впереди, а за ними тянулся длинный ряд повозок и экипажей всякого рода. Все это двигалось навстречу яркому утреннему солнцу по опушке живописного букового леса, вдоль высокого, обрывистого берега потока, который, сверкая, шумно мчался, обходя островки, покрытые наносной галькой и кустарником.

В этот мягкий февральский день небо было безоблачно-голубым. Вскоре солнце стало пронизывать деревья, и если на них не было листвы, то тем ярче блестел нежный зеленый мох на земле и на стволах, а в глубине сверкала голубая горная вода.

Пестрая толпа растекалась по живописной группе построек, окруженных лесом и стоявших на береговом пригорке. Лесной домик, старинная гостиница и мельница у пенистого лесного ручья вскоре превратились в один веселый лагерь. Тихие обитатели были застигнуты врасплох и оглушены празднеством; они смотрели и слушали, они дивились и смеялись — бесчисленные удивительные персонажи внезапно окружили их со всех сторон. Что же касается артистов, то картины природы и пробуждающейся весны оживили в них чувства, дремавшие в самых недрах души. Свежий воздух наполнил их радостью, и если веселье минувшей ночи основывалось на заранее продуманной подготовке, то веселье этого дня хотелось срывать наугад и свободно, как плоды с дерева. Театральные костюмы вызывают самые фантастические чувства и желания, и теперь, когда они стали чем-то привычным, уже казалось, что иначе и быть не может; беспечные счастливцы затевали все новые и новые шутки, игры, шалости — и остроумные и самые что ни на есть ребячливые. Иногда вся местность оглашалась благозвучным, уверенным пением — то оно раздавалось под кущей деревьев, то доносилось из кабачка, то — из толпы ландскнехтов, обступивших дочку мельника. Но при всем этом каждый оставался тем, чем был, и вечные человеческие переживания скользили, как легкие тени, но радостным лицам. Ворчливый при случае ворчал, озорной сердил обидчивого, беспечный вызывал придиру на легкую перебранку; неудачник вдруг вспоминал о своих заботах и глубоко вздыхал; бережливый и опасливый украдкой пересчитывал свою наличность, а ветреный, у которого карман уже опустел, удивлял и огорчал его внезапной просьбой о ссуде. Но все это пролетало и, кружась, исчезало, как порыв ветерка над зеркальной гладью вод.