15279.fb2
Я думал о беге неумолимого времени и, вздыхая, тихо покачивал головой; лишь теперь от звона бубенцов мои мысли совсем пробудились и пришли в порядок. Я подумал, наконец, и о матушке, правда, лишь как о чем-то таком, что само собою разумеется и что утратить невозможно, подумал как о всегда обеспеченном домашнем хлебе. Что матушка тоже когда-нибудь может исчезнуть — этого я не понимал и никогда об этом не думал. Все же я сосредоточенно размышлял об одинокой женщине, грустившей в тихой комнате; мне шел уже двадцать второй год, а я до сих пор не мог дать ей ясный отчет о моих видах на будущее, о том, как я думаю жить на свете. Быстро передвинул я наперед висевшую у меня на поясе сумочку — в ней, помимо носового платка и других предметов, лежали наличные деньги, остаток той суммы, которую, с обычной пунктуальностью, матушка недавно мне прислала. Однако подсчитывать их сейчас не имело смысла, и я передвинул сумку обратно, но не скрыл от себя, что мое маленькое домашнее провидение не одобрило бы моего участия в празднике. Наряд шута стоил, правда, не много, — потому я главным образом и избрал его. Тем не менее мог настать час, когда я горько пожалел бы и об этой скромной затрате. Впрочем, я уже лучше матушки понимал, что необходимо и полезно молодому парню, — особенно сейчас, когда из веселого лагеря до меня как раз донеслась новая песня. Я снова покачал головой, так что зазвенели бубенцы, вскочил и убежал.
Я приятно проводил время, переходя с места на место и знакомясь с окрестностями, то в обществе других гостей, то один. Около полудня я натолкнулся на элегантного Эриксона, шедшего из города. Предметом разговора стало поведение нашего друга Люса. Эриксон пожал плечами и говорил мало, я же выражал удивление и долго распространялся о том, как, мол, не стыдно Люсу так поступать. Я порицал его самым резким образом, и к этому меня еще подзадоривала смутная мысль, что минувшей ночью я лишь случайно удержался от некоего непозволительного порыва, когда Агнеса, в смятении чувств, обвила руками мою шею. Моя добродетель казалась мне несокрушимой, ибо, благодаря проснувшимся воспоминаниям о Юдифи и сильной тоске по ней, я чувствовал достаточную уверенность в себе. И все-таки было странно, что переживания минувших дней, неподходящие и опасные для меня, теперь послужили к тому, чтобы уберечь меня от нынешних соблазнов.
— Готов поспорить, — прервал меня Эриксон, — что сегодня он обманет бедняжку и не возьмет с собой. Следовало бы сыграть с ним шутку, чтобы его образумить. Возьми экипаж и поезжай в город. Если не найдешь этого вертопраха ни дома, ни у его девушки, вези ее сразу сюда; действуй от имени Розалии, скажи, что она так распорядилась, тогда мать не станет возражать. Я за все отвечаю. А Люсу потом просто скажешь, что считал своим долгом исполнить его собственное поручение — ведь он вчера ночью с такой настойчивостью просил тебя взять на себя заботу об Агнесе!
Я нашел эту выдумку вполне приемлемой и сейчас же поехал в город. В пути я встретил Люса, который сидел один в коляске, закутанный в теплый плащ. Однако конусообразный с подвесками головной убор царя и причудливо завитая черная борода в достаточной мере выдавали запоздалого ряженого.
— Куда ты? — крикнул он мне.
— Мне поручено, — ответил я, — разыскать тебя и позаботиться о том, чтобы ты взял с собой эту милую девушку, Агнесу, если ты не подумаешь о ней сам! По-видимому, дело обстоит именно так, и если ты ничего не имеешь против, я заеду за ней, притом от твоего имени. Так хочет красивая вдова, за которой бегает Эриксон.
— Что ж, действуй, сынок! — как можно равнодушнее произнес Люс, хотя явно испытывал некоторое удивление.
Он плотнее закутался в плащ и резко приказал кучеру ехать дальше, а я вскоре остановился перед домом Агнесы. Топот копыт и дребезжанье внезапно остановившихся колес необычно прозвучали на тихой окраинной площади, и Агнеса в тот же миг с сияющими глазами очутилась у окна. Едва она увидела, что из коляски вышел я, ее взор опять омрачился, но все же, когда я вошел в комнату, она еще была полна ожидания.
Ее мать оглядела меня со всех сторон, и, продолжая смахивать старым страусовым пером пыль со своего алтаря, с висевшей над ним картины, с фарфоровых чашечек и хрустальных бокалов, а также с восковых свечей, она принялась болтать:
— Ну, вот и к нам в дом заглянул карнавал, хвала деве Марии! Что за славный шут этот господин! Но скажите, что же это такое? Что сделал господин Люс с моей дочерью? Сидит девочка все утро, не ест, не спит, не смеется и не плачет!.. Это мой портрет, сударь, такой я была двадцать лет назад! Впрочем, кажется, вы уже видели его! Слава Спасителю, мне еще не страшно на него смотреть! Скажите же мне, что с моей деткой? Наверно, господину Люсу пришлось отчитать ее. Я все время говорю: она еще слишком глупа, да и недостаточно образованна для такого важного человека! Ничему не учится и такая неловкая! Да, да, ты только посмотри, Агнеса, разве это у тебя от меня? Неужели ты не видишь по портрету, с каким достоинством я держалась, когда была молода? Разве не была я совсем как благородная дама?
На все это я ответил приглашением, переданным от имени Люса, а также от имени госпожи Розалии; к тому же я привел всякие причины, по которым он якобы не мог явиться сам. Мать Агнесы неоднократно перебивала меня восклицаниями:
— Живей, живей, Нези! Пресвятая Мария! Какие там собрались богатые люди! Чуточку маловата ростом, да, чуточку маловата эта милая дама, но все-таки прелестна! Теперь ты можешь наверстать, если что вчера упустила или сделала не так. Ступай, одевайся, неблагодарная! Надень все те драгоценные вещи, что тебе подарил господин Люс! Вот валяется на ковре полумесяц! Но прежде всего нужно тебе причесать волосы, — с вашего позволения, сударь!
Агнеса уселась посреди комнаты, и щеки ее слегка зарделись от вновь зародившейся надежды. Мать причесала ее с большим искусством. Она не без грации водила гребнем, и я, рассматривая статную женщину и все еще красивые черты ее лица, должен был признать, что ее тщеславие когда-то имело свое оправдание.
Агнеса сидела с обнаженными плечами, осененными мраком ее распущенных волос, и я долго смотрел, как мать расчесывает длинные пряди, умащает и заплетает их, отступая при этом далеко назад, — это было пленительное, умиротворяющее зрелище. Она говорила без умолку, мы же с Агнесой молчали и хорошо знали почему. Из всех этих речей мне было ясно, что Агнеса даже родной матери ничего не рассказала о горе, пережитом ею минувшей ночью, и отсюда я сделал вывод о том, как жестоко должна была страдать девушка.
Наконец волосы были уложены почти так же, как вчера, и Агнеса ушла с матерью в их общую спальню, чтобы облачиться в одежду Дианы; едва справившись с этим, обе они появились снова, и туалет был закончен в моем присутствии, — старухе очень уж хотелось поболтать и узнать возможно больше подробностей о празднике и о том, как все происходило. А затем она сварила крепкий шоколад, свой излюбленный напиток, составные части которого, равно как и печенье, были заготовлены еще с утра, на случай ожидавшегося посещения ассирийского царя.
Теперь бережливая дама решила, что этот ароматный напиток вполне может заменить обед, и она усердно принялась за него, так как сварила целый котелок. Агнеса тоже выпила две чашки и съела изрядный кусок пирога. Я охотно составил им компанию, хотя отведал уже разных яств. Человеку за свою жизнь приходится сталкиваться с самыми неожиданными формами гостеприимства. Теперь мне самому трудно представить себе, что я, наряженный шутом, мирно ел и пил в изящном маленьком памятнике строительного искусства, между Дианой и старой Сивиллой.
Ввиду хорошей погоды и по просьбе старухи, желавшей похвастать перед соседями, крыша экипажа, когда мы отъезжали, была откинута; мать Агнесы, посылая нам вслед прощальные приветствия и добрые пожелания, махала платком из открытого окна. Спутница моя тайком вздыхала и немного успокоилась, лишь когда мы выехали за ворота. Она принялась болтать, ни одним словом не упоминая о происшествиях минувшей ночи. Она расспрашивала, как задумано сегодняшнее увеселение, кого мы можем встретить за городом и когда оттуда вернемся, ибо не отваживалась еще открыто высказывать свою надежду поехать обратно с Люсом, а не со мной. Я ничего не мог сказать ей по этому поводу и выразил лишь предположение, что все общество разъедется одновременно, хотя, на мой взгляд, сегодня и вовсе не следовало возвращаться домой!
Агнеса так радостно поддержала эту мысль, будто серьезно ее разделяла. Но едва мы с некоторого расстояния увидели сверкавшую белизной виллу, Агнеса снова заволновалась: она краснела и бледнела и, когда на холмике у дороги показалась часовня, пожелала выйти.
Подобрав свое серебряное одеяние, Агнеса поспешила по ступеням наверх и вошла в маленький храм. Кучер снял шляпу, положил ее рядом с собой на козлы, перекрестился и воспользовался свободной минуткой, чтобы прочесть «Отче наш». Таким образом, мне не оставалось ничего иного, как с некоторым смущением подойти к двери часовни и ждать окончания непредвиденной задержки. На дверном косяке висела под стеклом печатная молитва, имевшая приблизительно следующий заголовок: «Молитва возлюбленнейшей, блаженнейшей, всеобнадеживающей святой деве Марии, матери божией, дарительнице, помощнице и заступнице. Одобрена и рекомендована его преосвященством, господином епископом, утесненным женским сердцам к благотворному употреблению», — и так далее. Было также приложено наставление к пользованию с указанием, сколько раз нужно прочесть «Ave»[155] и другие молитвы. Тот же текст, наклеенный на картон, лежал на нескольких старых деревянных скамьях. Кроме них, внутри часовни не было ничего, если не считать простого алтаря, завешенного поблекшим покровом фиолетового цвета. Над алтарем было изображено поклонение ангелов, написанное неискусной рукой, а впереди стояла восковая фигурка Марии в жестком шелковом кринолине с металлическими блестками всех цветов. Вокруг алтаря на стене были развешаны восковые жертвенные сердечки всевозможных размеров, украшенные самым различным образом. В одно из них был воткнут шелковый цветочек, из другого вырывался язык пламени сусального золота, третье пронизывала стрела. Какое-то сердце было целиком завернуто в красную шелковую тряпочку и обвито золотой ниткой, а еще одно было утыкано, как подушечка, большими булавками, должно быть, для изображения горькой му́ки той, что его подарила. Зато сердце, выкрашенное в зеленый цвет и испещренное алыми розочками, казалось, свидетельствовало о радости по поводу достигнутого исцеления.
К сожалению, я не прочел текста самой молитвы, но я мог смотреть только на молящуюся; в своем одеянии языческой богини, с целомудренным полумесяцем над челом, она преклоняла колени на ступеньке алтаря перед восковой женской фигурой. Дрожащими губами прочла она молитву, наклеенную на картон, потом сложила руки, подняла глаза на картину и тихо пробормотала или прошептала положенное число «Ave», которое, к счастью, было невелико. Ощущая эту тишину и наблюдая это зрелище, я почувствовал взаимную связь веков, и мне даже стало казаться, будто я живу на две тысячи лет раньше и нахожусь перед маленьким храмом Венеры где-нибудь среди античного ландшафта. В то же время я считал себя стоящим бесконечно высоко над этой сценой, как трогательна она ни была, и благодарил создателя за гордое и свободное чувство, которое меня наполняло.
Наконец Агнеса, по-видимому, достаточно уверилась в помощи небесной царицы. Вздохнув, она поднялась и подошла к висевшей неподалеку от меня кропильнице со святой водой. Тут она заметила, что я стою, прислонясь к двери, и внимательно слежу за нею, и вспомнила, что я по всему своему поведению — еретик. Испуганно опустила она кропило в сосуд, быстро направилась ко мне и крестообразными взмахами стала опрыскивать мне лицо. Так она за каких-нибудь двенадцать часов дважды оросила меня — сперва слезами, а теперь святой водой. Невольно я стал вертеть головой, так как капли влаги проникли мне за шиворот. Однако двояко мифологическая дева теперь больше не беспокоилась за возможные последствия моего вольнодумства. Она подхватила мою руку и дала отвести себя к экипажу, где наш возница давно закончил свое духовное подкрепление и готов был ехать дальше. На меня он поглядел с лукавой усмешкой, так как знал народное верование, связанное с этим скромным местом молитвы. Сам он, вероятно, принял это нежное благословение на любовь так, как заядлый пьяница иной раз по ошибке выпивает рюмку сладкого ликера, случайно стоящую перед ним.
В усадьбе, куда мы прибыли, уже царило оживление. Расположенная в широком парке, она, по смешанному характеру построек, свидетельствовала о том, что здесь раньше находилась гостиница и что еще не закончилось превращение ее в летнюю семейную резиденцию. Но было видно, что арендатор или управляющий подумал и о хозяйственных нуждах. Так, очень кстати пришлись отличные сливки, которые Розалия подавала гостям к кофе. Солнце посылало уже такое тепло, что многие наслаждались предложенным напитком на открытом воздухе, перед дверьми недавно возведенных садовых флигелей, другие же сидели внутри, у каминов, или в помещении старой гостиницы, у топящейся печи.
Будучи ненамного смелее моей подопечной, я медленно подвигался с нею вперед. Но красивая хозяйка, которая теперь была в изящном шелковом платье, быстро обнаружила нас и немедленно увела Агнесу внутрь дома.
— Одеяние небожителей, — сказала она, — не особенно подходит к нашему климату, особенно для нас, женщин! Пойдем в комнаты, к огню! Там уже находится царь Вавилона или Ниневии, господин Люс: здесь бы он, наверно, замерз.
Люс, с голыми руками и в батистовой тоге, действительно не выдержал холода в саду и теперь угрюмо сидел у большой печи. Даже кофе, который нам, остальным, так понравился, не рассеял забот, омрачавших его чело. Повседневная одежда, в которой он неожиданно увидел не только Венеру, но и Эриксона, была одной из причин его озабоченности; другой причиной оказалась рьяная деятельность его приятеля, который то катил по двору бочку лучшего пива, то разрезал каравай хлеба, то делал что-нибудь еще, словно он был здесь на поденной плате. При таких обстоятельствах появление Агнесы не было неприятно мрачному ассирийцу. Он сейчас же любезно предложил ей руку как подходящей партнерше на время своего одиночества или пока Розалия была занята перед домом, принимая приходящих из леса участников праздника, а также различных своих родственников и друзей (последних она тоже успела пригласить). Сама необычная бурность страсти, охватившей Люса, принуждала его, как героя на поле брани, к удвоенной осторожности. Опасная простуда, а тем более смертельное заболевание были бы ему теперь некстати, и он должен был исправлять глупость, допущенную им при выборе костюма, скромно держась на заднем плане. И тут серебряная Диана, одеяние которой он же и покупал, отлично пригодилась ему для прикрытия своего промаха.
И вот она была рядом с ним, у источника своей любви, и, казалось, вступила в свои права. Но она не выказывала никакого торжества, никакой самоуверенности и только дышала свободнее, до времени замкнув в себе свой внутренний жар. За короткое время она изведала слишком много горя, чтобы уже забыть его. Серьезная и сосредоточенная, прогуливалась она по комнате под руку с красивым царем, который теперь в шутку выдавал себя за старого Немврода[156] и утверждал, что ему всегда везло на охоте и что теперь он поймал самое богиню охоты. И лишь когда они проходили мимо большого зеркала, она лучше разглядела его измененный блестящий наряд, увидела рядом себя и заметила, что взоры присутствующих следят за удивительной, сверкающей парой. Тогда легкий, веселый румянец чуть окрасил ее белое лицо, но она держалась храбро и сохраняла невозмутимый вид, хотя была, вероятно, единственной в доме, кого причудливый наряд Люса действительно восхищал, — на других он не производил того покоряющего впечатления, на которое в своем помрачении рассчитывал Люс.
Между тем из отдаленных покоев дома донеслась манящая танцевальная музыка, вполне соответствовавшая и желаниям молодежи, и карнавальным обычаям. В бывшем зале гостиницы сохранилась маленькая эстрада для оркестра, теперь увешанная пестрыми коврами и украшенная растениями в горшках. Здесь сидели четыре молодых художника, — они захватили с собой инструменты; эти объединенные сердечной дружбой любители чистого и высокого наслаждения иногда вместе играли по вечерам. Их называли благочестивым квартетом, потому что они, частью из любви к искусству, а частью ради небольшого побочного заработка, играли по воскресеньям на хорах одной из бесчисленных городских церквей. Старшим среди них был красивый, загорелый житель берегов Рейна, небольшого роста, с веселыми глазами и доброй улыбкой, прятавшейся в курчавой бороде. В кругах художников его прозвали «боготворцем», так как он не только чеканил серебряные церковные сосуды красивой формы, но и чистенько резал из слоновой кости распятия и фигуры мадонн. Для усовершенствования в этом искусстве он и приехал с Рейна. Всеми любимый, он отнюдь не отличался фанатизмом и рассказывал про духовенство множество веселых историй. Таким образом, католическая вера была для него как бы старой привычкой, от которой нельзя отстать, но он об этом никогда не думал; к тому же у него всегда стоял наготове привезенный с родины бочонок вина, который он спешно отсылал для наполнения, как только тот опорожнялся.
«Боготворец» играл на виолончели, и притом в костюме виноградаря из шествия Вакха. Первой скрипкой был долговязый горный король, теперь отцепивший бороду и оказавшимся молодым скульптором. Говорили, что он уже два года лепил «несение креста», но никак не мог отойти от известного классического образца. Зато он очень хорошо управлялся со скрипкой. Двое других участников квартета были живописцами по стеклу. Они украшали церковные окна богатыми ковровыми узорами и орнаментом и были неразлучны. Сюда они попали из шествия нюрнбергских цехов, где шли среди мейстерзингеров. Я знал всю эту музыкальную компанию по дешевой харчевне, где часто обедал. Много веселого народа ежедневно сменялось там за всегда занятыми столами, но эти двое художников были единственными, кто носил деньги в кругленьких, крепко зашнурованных кожаных кошельках. Ибо они располагали скромным, но верным заработком, были бережливы и каждое воскресенье получали лишний гульден за игру в церкви.
Сегодня квартет по случаю празднества не жалел своих сил и стройными звуками призывал гостей к танцу. Вскоре несколько пар уже кружилось в просторном зале, в том числе и Агнеса с Люсом; в его объятиях девушка вновь испытывала пробуждавшееся счастье — впервые с начала праздника. Казалось, ей помогла молитва в часовне. Правда, постарались и благочестивые музыканты, а прежде всего «боготворец», который блестящими глазами следил за стройной фигуркой и каждый раз, когда она оказывалась вблизи, с особой силой и нежностью прижимал смычок к струнам виолончели, таким изысканным образом выражая свое восхищение. Я отдыхал, сидя у столика за кружкой свежего пива, с удовольствием наблюдал за музыкантом и отлично понимал, что на ваятеля и ювелира, работающего в серебре и слоновой кости, не может не действовать гонкая красота такой девушки.
А для Агнесы час-другой все шло, как она хотела. Благочестивые скрипачи были добровольцами и потому играли не слишком часто, так что никто не был утомлен и оставалось достаточно времени для спокойной беседы. Солнце клонилось к закату, и в доме начало смеркаться. Эриксон появлялся то здесь, то там, подобно церемониймейстеру дома, приказывая зажечь, повесить, расставить свечи, смотря но надобности. Потом он исчез, чтобы наладить в зале более поздней постройки простой ужин, которым жизнерадостная вдова хотела угостить приглашенных ею гостей. «На скорую руку», — как бы оправдываясь, сообщал неутомимый гигант, словно ужин этот был его личным делом.
Люс между тем то приходил, то уходил, чтобы осмотреться; потом он исчез и больше не вернулся. Мы ждали его чуть ли не целый час. Агнеса была молчалива и почти не отвечала, когда я к ней обращался. Да и с другими ей не хотелось ни разговаривать, ни танцевать. Наконец, видя, что она устала от ожидания и опять страдает, я предложил ей отправиться в другие залы и посмотреть, что там происходит. На это она согласилась, и я медленно повел ее по комнатам, в которых повсюду развлекались группы гостей, пока мы не достигли кабинета, где за двумя или тремя столиками шла спокойная карточная игра. Здесь, напротив хозяйки дома, сидел Люс, а между ними — двое пожилых мужчин. Они играли в вист. Эти мужчины принадлежали к числу родственников Розалии, желавшей, чтобы они возможно приятнее провели время, и, конечно, Люс поспешил разделить с ней эту жертву. Он был так счастлив и так углублен в свои мысли, что даже не заметил, как мы стали следить за игрой, и, кроме нас, собрались еще зрители.
Партия окончилась. Люс и Розалия выиграли у своих пожилых партнеров несколько луидоров. Это показалось неисправимому Люсу благоприятным знаком и так взволновало его, что он не мог скрыть свою радость. Но Розалия собрала карты и попросила игроков, к которым подошли те, кто сидел за другими столиками, выслушать небольшую речь.
— До сих пор, — начала она с кокетливым милым красноречием, — я была виновна перед Искусством, так как, наделенная житейскими благами, почти ничего не сделала для него! Мне еще более стыдно оттого, что я так хорошо чувствую себя среди художников, и мне кажется, что я хоть в некоторой мере уплачу свой долг благодарности за лестное для меня присутствие здесь стольких веселых питомцев муз, если хоть теперь начну что-нибудь полезное. Между тем для всех покровителей и благотворителей очень важно вербовать сторонников своего дела и действовать вширь, чтобы доброе начинание пустило корни. Так вот послушайте, дорогие друзья! Часа два назад, когда я вышла из дома и обогнула его, чтобы кликнуть слугу, я заметила в укромном уголке сада самого юного и изящного из наших гостей, пажа Золото из свиты горного короля, так великодушно рассыпа́вшего свои сокровища. Мальчику еще нет семнадцати лет. Он стоял со своим товарищем, пажем Серебро, держа в руке вскрытое письмо, бледный, охваченный ужасом, и отирал со своих красивых глаз тяжелые, горячие слезы. Все мы сегодня в открытом для добрых чувств и участливом расположении духа, и потому я не могла удержаться, чтобы не подойти и не осведомиться о причине такого горя. И тут я узнаю, что во вчерашних вечерних газетах было известие о большом пожаре, уже несколько дней бушующем в далеком городе, на родине этого юноши, тогда как мы среди нашей праздничной суеты не имели и понятия об этом. А сегодня паж Серебро, который на рассвете ушел домой и хорошо выспался, а в полдень пришел за своим другом (оба они воспитанники нашей академии и работают рядом), принес ему это письмо. Там сказано, что улица, где тот родился и где живет его уже немолодая мать, превратилась в пепел и мать лишилась крова. Я попросила господина Эриксона спешно навести дальнейшие справки. Юноша необыкновенно одарен. Его в необычно раннем возрасте послали сюда на самые скромные сбережения, чтобы он как можно раньше стал на ноги. — смелое предприятие, которое до сих пор, по-видимому, оправдывалось большим усердием ученика. Теперь все опять оказалось под угрозой. Прежде всего средства к существованию, быть может, навсегда похищены огнем, но, помимо этого, бедняга не может даже поспешить туда, чтобы разыскать свою матушку среди хаоса и руин, так как те несколько талеров, которые для этого нужны, он истратил на карнавал. Его уговорили участвовать потому, что непременно хотели видеть на празднике его стройную юношескую фигуру, и еще потому, что он как раз ожидал присылки из дому денег, которые теперь уже не придут. И вот он бросает себе самые горькие упреки по поводу своего мнимого легкомыслия и так осыпает себя обвинениями, словно сам зажег этот ужасный пожар! Я сейчас же велела злополучному пажу, мотовство которого имело такой печальный конец, отправляться домой и укладывать вещи. Но, мне кажется, следовало бы подумать о том, чтобы он мог вернуться и продолжать учение, после того как устроит и утешит свою матушку. Короче говоря, я хотела бы учредить для бедняги скромную стипендию, которой хватило бы года на два, и здесь же положить начало этому! Я раскладываю карты и держу банк. Признаюсь, мне пришлось познакомиться с азартной игрой на курортах, куда мне случалось сопровождать покойных родителей. Так вот: кто проиграет, должен примириться с этим. А кто выиграет, положит половину выигрыша вот сюда: здесь будет стипендиальный фонд! Участвовать в игре могут только нехудожники. Исключение я делаю для господина Люса, который, я слышала, живет не на средства от своего искусства.
С этими словами она вынула тяжелый кошелек и положила его перед собой на стол. Потом смешала карты и воскликнула:
— Милостивые государи и государыни, делайте вашу игру! Красное или черное?
Удивленное общество помедлило несколько секунд. Затем Люс по-рыцарски поставил золотой и выиграл. Розалия выплатила ему половину, а другую бросила в пустую сахарницу, стоявшую под рукой.
— Очень благодарна, господин Люс! Кто еще ставит? — весело и благосклонно произнесла она.
Пожилой человек, к которому она обратилась со словами: «Смелее, дядя!» — поставил монету в два гульдена и тоже выиграл. Она положила в вазочку один гульден, а другой дала ему вместе с его ставкой. Три или четыре дамы, приободренные этим, все разом рискнули поставить по гульдену и проиграли. Розалия со смехом бросила в сахарницу по полгульдена на каждую. Желая, как он сказал, «отомстить за дам», Люс снова поставил луидор, после чего несколько мужчин выступили с двухталеровыми монетами, а за ними дамы опять отважились ставить кто полгульдена, а кто и целый гульден. Выигрыши и проигрыши сменялись довольно равномерно, но каждый раз что-нибудь падало в сахарницу, и «стипендиальный фонд», как его называла Розалия, рос хотя и постепенно, но все-таки заметно для глаза.
— Это подвигается слишком медленно! — крикнул вдруг Люс и поставил четыре золотых — остаток денег, бывших у него в кошельке.
— Благодарю еще раз! — сказала Розалия, выиграв ставку и бросив половину в фонд.
Трудно было понять, радуется ли Люс вместе с нею. Но он схватил стул и сел напротив красавицы, воскликнув:
— Должно пойти еще лучше!
Следуя многолетней привычке путешественника, он обычно не выходил из дому, не имея при себе более или менее значительной суммы в банкнотах. Так и теперь где-то в его одеяниях был запрятан бумажник. Люс извлек его и положил перед собой банкнот в сто рейнских гульденов. Потеряв эти деньги, он поставил на карту второй банкнот, третий и так до десятого, который был последним. Все эти ставки были сделаны в течение двух минут, не более. Поэтому Розалии хватило одной улыбки и одного сияющего взгляда, который, почти не дыша, она обратила на Люса. Его банкноты от первого до последнего она, не сняв половины, бросала в сахарницу. Молниеносная быстрота, с какой играл случай, сообщала этой сцене своеобразную прелесть и производила такое впечатление, будто розовощекая банкометша была не простой смертной, а обладала колдовской силой.
— Теперь довольно! — воскликнула она. — Тысяча гульденов, не считая звонкой монеты. Больше пятисот гульденов в год такому юнцу не требуется. Значит, мы можем поддерживать его два года и для этого внесем деньги банкиру. Но раньше мальчик должен побывать дома. Пусть завтра же выезжает!
После этого она стала описывать нам сцену предстоящей встречи между матерью, разоренной пожаром, и сыном, так неожиданно подоспевшим с помощью, рассказала еще раз, как этот цветущий юноша, который вдали от родного гнезда, среди веселья маскарада, был настигнут ужасной вестью, стоял, объятый отчаянием, борясь с горькими слезами. В радости своей она была так хороша, что, казалось, достигла вершины женского очарования. Отблеск ее красоты упал и на лицо Люса, когда она через стол сердечно пожала ему руку и сказала:
— Неужели и вы не радуетесь лучу солнца, которым мы вам обязаны? Без такого проявления вашего великодушия не удалось бы так скоро оказать мальчику помощь! Зато вы будете председателем нашего комитета, а сегодня поведете меня к ужину!
При этих словах ее мысли как будто приняли иное направление, она встала, попросила извинить ее и удалилась. Вслед за ней через те же двери быстро вышел и Люс, словно вспомнив, что хотел ей что-то сказать. Прошло полчаса, и Розалия вернулась под руку с Эриксоном, чтобы во главе своего веселого гарнизона идти к столу. Люс больше не появлялся; говорили, что он отправился в лесной лагерь, который хотел еще как следует осмотреть, пока там кипело веселье.
О том, что произошло за эти полчаса, впоследствии стало довольно подробно известно тем, кто так или иначе был причастен к событиям. Люс с внезапной решительностью стремительно пошел следом за исчезнувшей Розалией и настиг ее в уединенной комнате, где она намеревалась обменяться несколькими словами вовсе не с ним. Схватив ее за обе руки, он объявил ей о своей глубокой и благоговейной любви и потребовал, чтобы она дала ему счастье и успокоение, ибо дать их может только она одна. Он твердил, что она — самая женственная из женщин, божественная жена, какая лишь один раз приходит в мир, прекрасная, светлая и веселая, как звезда Венеры, умная и добрая, не имеющая себе равных. Теперь он знает, почему до сих пор жил в заблуждениях и колебаниях, предчувствуя и разыскивая самое лучшее, но не обретая его. А ныне перед ним неумолимый долг и неотъемлемое право завоевать это лучшее. Никакие соображения не помешают ему в этот решающий час перейти по шаткому, узкому мостику, отделяющему его от истинного бытия, и предложить ей цельную, не нарушаемую никакими случайностями жизнь, такую жизнь, которая сама есть необходимость, но не железная необходимость, а золотая. Ибо невозможно, чтобы какой-либо другой смертный мог так знать и чтить ее, как он. Он чувствует это как непреложную истину, она бурным пламенем пылает в его душе, и жар этот — одновременно и свет: свет понимания, который должен быть обоюдным.
Много наговорил он таких громких фраз, вовсе не свойственных ему. Но при этом он был так хорош собой и полон такого искреннего увлечения, что Розалия никак не могла отразить этот натиск просто шуткой или обидным словом, хотя даже тот костюм, в котором он нынче появился и ее доме, неприятно поразил ее.