15279.fb2
— Там, в том зале, — сказал другой, только что подошедший к собеседникам, — висит точно такой же ландшафт, очевидно работы какого-то новичка, который даже толком не умеет ни грунтовать холст, ни лессировать.
— Значит, он украл у того, вот жулик! — засмеялись остальные и отправились посмотреть на мою злосчастную картину. Я же остановился перед победившей меня работой и, вздыхая, подумал: «Кто смел, тот и съел!» Но когда я стал внимательно разглядывать картину, мне показалось, что все те изменения, которые внес художник, хотя и соответствуют его мастерской технике, для моей сдержанной манеры были бы, пожалуй, вредны. Так как я не владел блеском его богатой палитры, то глубокая содержательность моего первого наброска, свежая непосредственность восприятия богатой природы с ее изобилием образов и форм — все это послужило бы известным возмещением для ценителя искусства.
Когда перед уходом я задержался на мгновение перед моей одинокой картиной, я убедился, что советы мастера не сделали ее лучше, но, напротив, как бы обеднили ее содержание; это доказательство того, что и в подобных случаях нечего зяблику учиться у дрозда.
По существующим правилам я должен был держать картину на выставке восемь дней, и за это время ни одна душа не справилась о ее цене. Затем я ее забрал и до поры до времени прислонил к стене. Сделав это, я отправился в соседнюю каморку, служившую мне спальней, и уселся на свой дорожный сундук; это вошло у меня в привычку, когда мне приходилось обдумывать что-либо важное, — сундук был как бы частью родного дома. Так завершилась моя первая попытка самостоятельно заработать себе на кусок хлеба.
«Что же такое заработок и что такое работа? — спросил я себя. — Одному стоит только пожелать, и счастливый случай без труда принесет ему богатый доход, другой трудится с неустанным, неослабевающим усердием — и это похоже на настоящую работу, но лишено внутренней правды, необходимой цели, идеи. Тут называется работой, вознаграждается и возводится в добродетель то, что там считается праздностью, бесполезностью и сумасбродством. Тут приносит пользу и доход нечто лишенное искренности, а там нечто истинное и естественное никакой пользы, никакого дохода не приносит. В конце концов случай всегда является королем, посвящающим нас в рыцари. Какой-нибудь спекулянт придумывает Revalenta arabica[183][184] (так он это называет), работая затем с осторожностью и терпением; дело приобретает невероятные размеры и блестяще преуспевает; тысячи людей приходят в движение, даже сотни тысяч, зарабатывают миллионы на этом деле, хотя всякий повторяет: «Это надувательство!» Впрочем, надувательством и обманом обычно называют такие дела, от которых ждут прибыли без труда и усилий. Но никто ведь не скажет, что изготовление Revalenta не стоит никакого труда; нет сомнений, что здесь господствуют порядок и трудолюбие, старательность и предусмотрительность, как в любом почтенном торговом доме или государственном предприятии; порожденная случайной мыслью спекулянта, возникла обширная деятельность, начался настоящий труд.
Доставка смеси, изготовление банок, упаковка и рассылка занимают множество рабочих; большое число людей также занято усердной организацией широковещательной рекламы. Нет и одного города на любом континенте, где бы наборщики и печатники не кормились рекламными объявлениями; нет ни одной деревни, где бы какой-нибудь перекупщик не наживал на этом хотя бы малую толику. И все поборы стекаются тысячами ручейков в сотни банкирских домов и направляются дальше почтенными бухгалтерами и немногословными кассирами создателям великой идеи. А в конторе своей с важным видом восседают авторы, погруженные в глубокомысленную деятельность; ибо им надлежит не только осуществлять ежедневное наблюдение и руководство предприятием — им надо изучать и торговую политику, чтобы проложить новые пути для молотых бобов, чтобы защитить их от угрозы конкуренции то в одной, то в другой части земного шара.
Но не всегда в этих помещениях господствует глубокая тишина делового дня, нерушимая строгость порядка; бывают дни, посвященные отдыху, удовольствиям, нравственному вознаграждению, — они приятно нарушают трудовое священнодействие. Доверие сограждан почтило главу дома должностью городского советника, и происходит приличествующее случаю угощение всех подопечных. Или празднуется свадьба старшей дочери, торжественный день для всех, кого это касается, ибо заключен вполне достойный союз с одним из виднейших семейств города; и с той и с другой стороны состояние столь соразмерно взвешено, что какое-либо нарушение супружеского счастья совершенно немыслимо. Уже накануне в дом привезли целый лес пальм и миртовых деревьев, уже развешаны гирлянды цветов; утром улица заполняется любопытными, толпа почтительно расступается перед экипажами, которые бесконечной вереницею подъезжают, отъезжают и снова возвращаются, пока гром фанфар не возвестит начало праздничной трапезы. Но вскоре наступает торжественная тишина — это посаженый отец поднимает бокал и с трогательной скромностью, чтобы не бросать вызов судьбе, описывает свой жизненный путь и воздает благодарность провидению, которое вознесло его, недостойного, так высоко, что он теперь у всех на виду. С простым странническим посохом, который еще до сего времени сохраняется в заброшенной каморке, пришел он некогда в сей достойный город и постепенно, шаг за шагом, но с неутомимой настойчивостью шел путем борьбы, одолевая нужду и заботы, порою чуть ли не теряя мужество; однако, идя об руку с доблестной супругом, матерью его детей, он снова подымал голову и направлял свой взгляд на ту единственную великую цель, которая была перед ним. Долгими одинокими ночами он мучился творческими замыслами, плоды которых теперь облагодетельствовали целый мир, а заодно вознаградили его честные стремления, принесли ему скромное благосостояние и т. д.
Нечто подобное Revalenta arabica происходит и во многих других вещах, с той разницей, что это не всегда бывают безобидные молотые бобы. Но всюду мы видим такое же загадочное соединение труда и обмана, внутренней пустоты и внешнего успеха, бессмыслицы и мудрой деятельности, до той поры, пока осенний ветер времени не развеет всего этого, оставив на чистом поле здесь — остатки состояния, там — пришедший в упадок торговый дом, наследники которого не могут уже или не желают сказать, как он был основан.
Если же я захочу, — размышлял я далее, — привести пример деятельной, богатой трудами и одновременно истинной и разумной жизни, то это жизненный путь и деятельность Фридриха Шиллера. Он, вырвавшись из той среды, которую предназначали для него его семья и владетельный герцог, бросив все, что, по их мнению, должно было его осчастливить, с ранних лет встал на собственные ноги, делая лишь то, что ему казалось необходимым; он использовал историю о разбойниках, дикую, перехлестывающую все пределы благопристойности и нравственности, чтобы вырваться на простор и свет, но, едва достигнув этого, он, беспрестанно движимый внутренним чувством, облагораживался, и жизнь его была не чем иным, как выражением его внутренней сущности, вечной кристаллизацией идеала, заложенного в нем самом и в духе времени. И этот трудолюбивый образ жизни дал ему наконец все, что лично ему было нужно. Он был — да будет позволено так выразиться — ученый домосед, а потому и не стремился стать богатым и блестящим светским человеком. Допустив небольшое отклонение от своего физического и духовного существа, отклонение, которое не было бы «шиллеровским», он мог бы стать им. Но только после его смерти, можно сказать, его честная, ясная и искренняя жизнь, полная труда, стала оказывать свое влияние. Даже если не принимать во внимание все его духовное наследие, нельзя не удивляться вызванному им реальному движению, чисто материальной пользе, которую он принес благодаря преданному служению своим идеалам.
Повсюду, где звучит немецкая речь, известны его произведения: в городах редко найдешь такой дом, где не красовались бы на полках тома его сочинений, да и в деревне, по крайней мере, в двух-трех домах, найдутся они. И чем шире распространяется культура среди всей нации, тем больше они будут умножаться и, наконец, проникнут в самую бедную хижину. Сотни жадных до наживы людей выжидают только, когда окончится срок привилегий наследников[185], чтобы начать распространение плодов благородного жизненного труда Шиллера в таком же количестве и так же дешево, как распространяется Библия, и популярность его трудов, увеличившаяся в первой половине века, вероятно, вырастет вдвое во второй его половине. Какое множество фабрикантов бумаги, печатников, продавцов, служащих, рассыльных, кожевенных мастеров, переплетчиков заработало и заработает себе на пропитание! Движение это — противоположность распространению Revalenta arabica, и все же оно лишь грубая оболочка, содержащая сладкое зерно непреходящего национального богатства.
То было гармоническое, цельное существование: жизнь и мышление, труд и дух сливались воедино. Но случается, что обе стороны жизни, равно наполненные честным трудом и безмятежностью, ведут раздельное существование — так бывает, когда человек изо дня в день вершит свое скромное, незаметное дело, чтобы обеспечить себе спокойную возможность вольного мышления. Так, Спиноза шлифовал оптические стекла. Но уже у Руссо, переписывавшего ноты, это соотношение искажалось до крайности — он не искал в этом занятии покоя или мира, но скорее терзал себя и других, где бы он ни был, что бы он ни делал.
Как же быть? Где определены законы труда и достоинство заработка и где они соприкасаются друг с другом?»
Так я изощрял свои мысли о вещах, в которых у меня пока не было никакого выбора, — ведь нужда и жизненная необходимость впервые встали передо мною во весь рост. Это наконец стало мне ясно; я вспомнил того паука, который заново восстанавливал свою разорванную сеть, и сказал себе, поднявшись: «Ничего не сделаешь, надо начинать сначала!» Я огляделся, ища среди своего скарба какие-либо предметы, которые можно было бы, живописно расположив, использовать для непритязательных небольших картинок. Мне внезапно пришла в голову мысль заняться делом, которое, как я полагал, можно в любую минуту бросить. Нет, не той украшающей живописью, какой занимался художник, похитивший у меня сюжет (да я и не мог бы с ней справиться), но более низкой ступенью искусства, где начинается блеск размалеванных чайных подносов и шкатулок. Правда, я не собирался пасть так низко, но все же я полагал, что мне придется считаться с невежеством и грубым рыночным вкусом толпы и пользоваться дешевыми эффектами. Но как упорно, как судорожно ни искал я в своих папках, мне было жаль всего, что попадалось под руку, каждого листка с эскизом, каждого маленького наброска, и мне ничего не хотелось приносить в жертву, Если я не желал сам губить свои прежние проникнутые радостью творчества труды, я должен был пасть еще ниже и изобрести нечто новое, где уже нечего было терять.
Пока я так размышлял, мое намерение предстало передо мной в самом невыгодном свете; уныло опустил я листок с рисунком, который держал в руке, и снова сел на свой дорожный сундук. Неужели таков будет итог столь долгих лет учения, неужели этим завершатся столь великие надежды, столь самонадеянные речи? Неужели я сам закрою себе путь к изобразительным искусствам и бесславно исчезну во мраке, где прозябают бедняки, занимающиеся бездарной мазней? Я не подумал даже о том, что собирался было выступить с серьезной работой, но вороватый ремесленник украл у меня мой успех; я искал лишь уязвимое место в себе самом, так как был слишком самоуверен, чтобы считать себя неудачником, и кончил тем, что, не внеся ясности, со вздохом разрешил себе отсрочку решения, которую уже неоднократно давал себе и раньше, но не сумел использовать, когда дело было в достижении ближайшей необходимой цели.
Так сидел я, снова опустив голову на руки, и мысли мои бродили повсюду, пока не достигли родины, откуда они мне принесли новые заботы, — мне стало казаться, что матушка догадывается о моих затруднениях и беспокоится обо мне. Обычно я писал ей регулярно, в комическом духе описывая незнакомые нравы и обычаи, которые мне приходилось наблюдать, вплетая в свой рассказ анекдоты и шутки, чтобы развеселить ее издалека, а также, пожалуй, чтобы похвалиться своей веселостью. Она отвечала мне добросовестными сообщениями о домашних делах и в ответ на мои шутливые рассказы описывала свадьбы или похороны, разорение одной семьи и подозрительное преуспеяние другой. Так я узнал о смерти дяди и о том, что дети его рассеялись по свету, разбрелись по пыльным дорогам войны, таща за собой тележки с ребятишками, подобно евреям в пустыне. Однако с некоторых пор письма мои стали реже и односложней; казалось, матушка боится спрашивать о причине моего молчания, и я был ей благодарен, так как не мог толком ответить. Уже несколько месяцев я совсем не писал, и она тоже замолчала. И вот, когда я сидел в тишине моей комнаты, послышался легкий стук в дверь, и вошел мальчик, неся в руках письмо, посланное моей матерью, как это было видно по почерку и печатке.
Она не могла более переносить неизвестность, или, вернее, страх, что со мной что-то стряслось, боялась, что не все идет, как хотелось; она желала знать мои обстоятельства и виды на будущее, тревожилась, что я наделал долгов, — ведь она не знала, зарабатываю я что-нибудь или нет, а маленькое наследство было давно истрачено. На случаи нужды, писала она, у нее есть некоторые сбережения, и я смогу ими воспользоваться, если только откровенно напишу ей обо всем.
Мальчик, который принес письмо, не успел еще уйти, — так быстро я пробежал его глазами; когда-то этот ребенок послужил мне натурщиком для моего маленького Иисуса в том христианско-мифологическом или геологическом пейзаже, я изучал на нем необходимые пропорции. Теперь, перебирая свои вещи, я случайно вынул эту картину и положил ее сверху, а мальчик очутился рядом с нею и, указывая пальцем на божественное дитя, проговорил: «Это я!» Благодаря такому трогательному совпадению, происшествие это могло показаться каким-то чудом, — маленький носитель доброй вести предстал как бы посланцем самого божественного провидения, и хотя я не верил в чудеса, даже в виде такой доброй шутки всевышнего, мне чрезвычайно понравилось это маленькое приключение, и материнское письмо доставило мне двойную радость. Так уж случилось, что тот же персонаж, который я поместил в своей картине с целью придать ей оттенок глубокомысленной иронии, теперь вмешался в мои дела, внеся в них нечто от благочестивой притчи, облагородив их смутным намеком на вечность.
Все казалось теперь благополучным и исполнение всех надежд снова возможным, даже весьма вероятным; я ни на минуту не поколебался, принять ли предложенную мне жертву, и ответил матушке несколько смущенно, но откровенно и даже весело. При этом я не преминул сообщить ей о моих странных университетских занятиях, которые в настоящем, правда, отвлекали меня от моей основной задачи, но в будущем должны были принести известную пользу, и, наконец, я снова достиг мыса добрых надежд и обещаний.
Когда матушка получила это письмо и прочла его, она заперла дверь, открыла свой старый письменный стол и из недр его ящиков впервые извлекла на свет сбереженные сокровища. Она сложила талеры в столбики, завернула их несколько раз в плотную бумагу, завязала неуклюжий пакет бечевкой и накапала на него со всех сторон сургучом; она припечатала все это совершенно не по-деловому, да и вообще она старалась напрасно — он был достаточно прочно запакован. — но так ей казалось надежнее. Затем она сунула тяжелый пакет в свою сумочку и быстро направилась окольными путями на почту; она никого не хотела встретить, так как не собиралась говорить, куда несет деньги, если бы ее кто-нибудь об этом спросил. С трудом, дрожащими руками она высвободила тяжелый сверток из шелкового мешочка, протянула его в окно и с чувством облегчения выпустила из рук. Чиновник посмотрел на адрес, потом на отправителя, совершил все необходимые процедуры, выдал квитанцию, и она, не оглядываясь, удалилась, как будто не отдавала деньги, а, наоборот, отняла их у кого-то. Левая рука, на которой она несла эту тяжесть, устала и одеревенела, и она возвращалась домой несколько взволнованная, молчаливо пробираясь сквозь толпу равнодушных людей, которые не способны дать своим детям ни одного гульдена, чтобы не прихвастнуть этим, не пошуметь или не попричитать, не поплакаться по такому поводу. Когда мой дядя был жив и еще проповедовал, он однажды сказал: «Бог хорошо знает, какие люди тихи и скромны, а какие нет, и он любит время от времени ущемить последних, а им, конечно, невдомек, откуда это идет. Мне кажется, что ему это даже доставляет удовольствие!»
Вернувшись домой, матушка нашла крышку стола еще откинутой, ящики, теперь уже пустые, были еще выдвинуты; она заперла их и попутно открыла тот, где в маленькой чашечке лежала для ее повседневных расходов кучка монет, которая словно говорила, что уже нет больше выбора между довольством и нуждой и что теперь даже при всем желании старуха не может ничего себе позволить. Но она об этом не думала, да это и не имело для нее никакого значения. Она закрыла и этот ящик, спрятала письменные принадлежности и сургуч, заперла бюро и, чтобы отдохнуть от трудов, опустилась на свой старый табурет — прямая, как сосенка.
Меня при этом не было, но благодаря знанию ее привычек я отчетливо вижу ее такой еще и теперь — подобно тому как знаток древности по некоторым приметам и отправным точкам восстанавливает общий вид разрушенного памятника.
Пакет с деньгами принес не хозяйский сынишка, как то письмо, — его мне доставил в комнату сам почтальон. Неторопливые солидные шаги по лестнице, которых так давно не было слышно, подняли дух у моих хозяев, даривших меня своим нерушимым доверием; с чувством благодарности приняли они довольно большую сумму набежавшего долга, после того как я не без труда освободил деньги от многих бумаг и бечевок и быстро пробежал приложенное письмо, продиктованное матушке ее неусыпной заботой обо мне.
С удовлетворенной улыбкой расписались в получении долга и портной, и сапожник, и прочие поставщики, изъявляя готовность к дальнейшим услугам. Мне все это доставило столько удовольствия, словно это был мой собственный заработок и я сам раздобыл эти средства для уплаты долгов. Я почти жалел, что больше нечего было оплачивать и что это великолепие так скоро пришло к концу; но мой задор быстро утих, когда я в тот же день стал отдавать добрым знакомым то, что брал у них в долг наличными, и при этом увидел, с каким полнейшим равнодушием они брали деньги. Я понял, что в их глазах я не совершил ничего особенного, и спрятал свое самодовольство в карман. Все же у меня стало легко на душе; я воспринял платежеспособность моей матери до известной степени как свою собственную и вечером отпраздновал скромное торжество освобождения, истратив на него, однако, такую сумму, на которую матушка моя могла бы существовать недели две. Вместе с приятелями я даже пел, и гораздо веселее, чем это случалось за последнее время, пел песню, полную презрения к мирским заботам, как будто для меня миновали все беды на свете.
Но уже наутро, при виде кучки талеров, которая осталась от всего моего богатства, я снова понял, что у каждой веревочки есть кончик. Теперь, когда я внимательней все вычислил и подсчитал остаток, разорвав уже начатую стопку и освободив ее от бумаги, выяснилось, что я могу прожить на это не более трех месяцев. Я немало удивился, как быстро вернулась ко мне моя забота, и даже под конец предположил, что она и не уходила вовсе, как умная ежиха, которая во времена состязания в беге с зайцем[186] спокойно сидела, спрятавшись в борозде, и кричала: «А я уже тут!»
Поэтому я не медлил и предпринял поиски нового заработка; по зрелом размышлении я, как мне казалось, мудро избрал проторенную дорожку и начал писать два небольших пейзажа, без претензии на оригинальность стиля или фантазию, но, наоборот, с тщательнейшим учетом вкусов публики, причем все же клал всякий раз в основу картины отобранные мною правдивые виды природы и не превращал насильственно красоту в неуклюжесть и изящные очертания в бесформенность. Я что достигну этим путем удачи, но в го же время все, к чему я стремился и чем я хотел понравиться, превращалось в моем исполнении лишь в скромный, чистенький рисунок, а вся картина приобретала снова подозрительный налет некоего художественного стиля. Этим я опять же достигал своей цели, — ведь те же люди, которые, говоря о делах обыденной жизни, любят употреблять громкие слова и высокопарные выражения, сразу же морщат нос, если почуют в искусстве что-либо похожее на художественный стиль или своеобразную форму.
Немало тщательности и внимания отдавал я этой работе, но меня беспокоили неуемный бег времени и ежедневное уменьшение моего денежного наличия; все мои помыслы были пронизаны тревогой и надеждой. Об этом кратком периоде я вспоминаю как о спокойном, мирном отрезке жизненного пути, равномерно наполненном скромными желаниями, добросовестным трудом и утешительным ожиданием неведомого успеха. Если при таком положении еще есть кусок хлеба, а мысли о будущих потребностях подстегивают душевные силы, то так можно прожить и до конца жизни. Но понимаешь это лишь тогда, когда надежды сломлены и тебе остается только мечтать о возврате прежних времен, суливших некое туманное будущее.
Как только я закончил обе парные картины, кончилась моя спокойная жизнь — снова мне нужно было их пристраивать. После того злосчастного плагиата я не мог решиться отдать их опять на открытую выставку, что, конечно, было признаком дилетантизма и неопытности; полноценный талант легко забывает подобные вещи, и его не беспокоит кучка подражателей, ссорящихся о праве собственности на его идеи и открытия.
Итак, я отправился к известному торговцу, который царил на всех аукционах и приобретал художественные коллекции, а также и новые картины, если они удостаивались милостивого внимания его клиентов — знатоков искусства или будили в нем жажду наживы каким-либо иным загадочным преимуществом. Он владел красивым домом, первый этаж которого был полон так называемыми старыми мастерами, да и новыми картинами; многие из них выставлялись в окнах, но никогда он не брал вещей, подписанных неизвестным именем. Не знаю, было ли это некоторым кокетством или робостью, но я сперва пошел туда без моих картин, намереваясь предложить их торговцу в форме вопроса о том, мне ли принести ему свои произведения или он сам придет взглянуть на них. Мое появление осталось совершенно незамеченным, — владелец магазина стоял с кучкой посетителей и знатоков перед небольшой рамкой: они, сдвинув головы, разглядывали заключенное в ней полотно сквозь лупу, в то время как сам хозяин распространялся об этой редкостной вещи. Затем он, с лупой в руках, повел всю группу в соседнюю комнату, чтобы показать им еще нечто в этом же роде и, сравнивая обе картины, продолжить свои рассуждения, а я на некоторое время остался один. Наконец посетители, уже все вразброд, вернулись, оживленно продолжая разговор; они словно обсуждали некую спасительную истину, которую собирались провозгласить; очевидно, речь не шла о коммерческих делах, — это скорее всего была одна из тех конференций любителей живописи, которые имеют обыкновение собирать подобные торговцы картинами, чтобы придать своей погоне за наживой некоторый налет научного интереса. Теперь владелец магазина заметил мое присутствие и спросил, что мне угодно.
Я довольно смущенно изложил свое дело, чувствуя, что прошу о том, в чем ни один человек не обязан мне идти навстречу, и едва я высказал свое желание, как торговец, не спросив даже, кто я такой, коротко и сухо ответил мне, что моих вещей не купит, после чего он отвернулся.
Этим он дал понять, что разговор закончен, и у меня не оставалось больше предлога задержаться здесь хотя бы на минуту; через четверть часа я был уже снова дома у моих двух картинок.
В этот день я больше ничего не предпринимал, подавленный каким-то тревожным чувством досады и озабоченности. Я никак не мог примириться с тем, что поведение этого торговца ничем не отличалось от поведения других людей, которые отгоняют от себя все, что не соответствует их собственным желаниям, и пытаются обезопасить себя вечнозеленой изгородью отрицательных ответов, ограничиваясь лишь тем, что для их же собственной пользы все-таки проникает сквозь эту ограду.
На следующий день я снова пустился в путь, но благоразумно завернул обе картины в платок и захватил их с собою, чтобы, по крайней мере, их показать. Я направился к торговцу пониже рангом, у которого торговые обороты были значительно меньше, чем у предыдущего, хотя он умел лучше разбираться в предметах искусства и даже сам чистил их, реставрировал и покрывал лаком. Я нашел его в полутемном помещении, среди горшочков и банок, за починкой старого размалеванного полотна, на котором он латал дыры. Он внимательно выслушал меня, сам поставил мои пейзажи в наиболее выгодное освещение, а затем, вытерев руки о передник и сдвинув бархатную шапочку, которая прикрывала его лысину, на лоб, подпер руками бока и сказал сразу же, не долго думая:
— Это вещи неплохие, но они списаны со старых гравюр, и даже с хороших гравюр!
Я был удивлен и раздосадован.
— Нет, — ответил я, — эти деревья я сам рисовал с натуры, и они, вероятно, стоят еще и посейчас, да и все остальное существует в действительности так, как оно показано здесь, только, может, более разбросанно!
— В таком случае мне эти картины тем более не нужны! — возразил он, отвернувшись от пейзажей и снова сдвинув ермолку, — нельзя брать в природе такие сюжеты, которые выглядят как старые гравюры! Нужно шагать в ногу с жизнью и чувствовать дух времени!
Так одной-единственной фразой были решены все вопросы стиля. Я снова завернул свои картины и, уходя, бросил печальный взгляд на собрание грубо намалеванных пустяков, которые покрывали стены, потому что считались вещами современными, или, вернее, предрекающими будущее; это были работы неудачников, не умевших обращаться с кистью; они задешево и втемную творили то, что впоследствии выступало в свет, требуя себе места. У меня был весьма жалкий вид, когда я очутился на улице, но с гордостью обедневшего идальго я повернулся спиной к лавке и продолжал свой путь. Не решаясь еще вернуться домой, я бродил по бесконечным улицам и очутился наконец перед лавкой некоего еврея, который, будучи портным, в то же время торговал новым платьем и новыми картинами. У него одевались многие художники, и, благодаря этому, он был вынужден иногда вместо платы получать картину, а иногда брал таковую в залог; постепенно он стал владельцем небольшой картинной галереи и совершил уже не одну выгодную сделку, купив работы попавших в нужду молодых художников, которые впоследствии прославились, или, сам того не зная, случайно получив от несведущих людей ценную вещь. Я заглянул в окно его торгового помещения, где были выставлены картины, и так как меня привлекли царившие там тщательный порядок и чистота, то я вошел, чтобы сделать и ему свое предложение. Торговец тотчас же согласился посмотреть мои полотна и, оглядывая меня с нескрываемым любопытством, спросил, что, где и как, и, наконец, задал мне вопрос, действительно ли я — автор этих вещей и хорошо ли они написаны. Это был совсем не такой наивный вопрос, как могло показаться на первый взгляд, так как он в то же время внимательно вглядывался в меня, чтобы прочесть на моем лице степень справедливою или тщеславного самомнения; так он разглядывал и человека, приносившего ему золотое кольцо, спрашивая, настоящее ли оно; в последнем случае он и сам отлично видел, золото ли это, и своим вопросом хотел лишь узнать, с кем имеет дело; наоборот, в моем случае он сразу же понял, что я за человек, а наблюдая за моим поведением, хотел узнать, как отнестись к предмету продажи. Я, колеблясь, ответил, что пытался сделать эти вещи так хорошо, насколько это было в моих силах, хотя мне и не подобает их хвалить; что, очевидно, они не так уж превосходны, иначе я не стоял бы с ними здесь, но что, во всяком случае, они стоят той скромной цены, которую я прошу за них. Все это ему как будто понравилось, он стал приветлив и разговорчив, время от времени поглядывая на картины — не то нерешительно, не то благожелательно. Я уже начал лелеять надежду, что сейчас что-либо произойдет, по ничего не последовало, кроме неожиданного предложения взять картины на комиссию, выставить их в своем торговом помещении и продать как можно более выгодно и благоразумно. На этом мы и порешили, так как на что-либо большее торговец не соглашался; но его предложение было справедливым и отношение ко мне человечным, он оставил мне надежду — и я с более легким сердцем мог вернуться к себе домой, чем если бы я снова принес обратно свои картины.
Итак, путь заработка остался опять закрытым для меня, — я словно наткнулся на стену, где не находил ни двери, ни даже малейшей лазейки, через которую могла бы пролезть кошка. Правда, во время этих трех посещений я не произнес и ста слов, но мне и сто первое не могло бы помочь; если бы Эриксон был здесь, он бы продал мои картины, потратив всего лишь несколько слов, — он просто вошел бы и сказал: «Что вы раздумываете? Вы должны их взять!» А Фердинанд Люс заставил бы меня выставить их и, пользуясь своим влиянием богатого человека, рекомендовал бы их вниманию других богачей, и я, как сотни других, выскочил бы на широкую дорогу и на ней бы остался. Но оба друга сами отошли от искусства; я даже не знал, где они живут; казалось, что они — где-то в другом мире и что издали они призывают остальных: «Оставьте и вы эту жалкую суету!»
У меня не было других так называемых полезных знакомств в мире художников, я встречался почти исключительно со студентами и начинающими учеными и как общительный вольнослушатель перенимал их словечки и образ жизни. Постепенно, приобретая новые привычки, я сперва потерял внешний, а тем почти и внутренний облик адепта искусства, В то время как собственное решение и чувство долга приковывали меня к материальному творчеству, дух мой привыкал к внутренней сосредоточенности; медлительное, почти не одушевленное больше надеждой воплощение одной какой-либо мысли в рукотворных созданиях казалось ненужным усилием, когда в это же время, на крыльях невидимых слов, мимо меня проносились тысячи образов. Это превратное ощущение овладевало мной тем сильнее, что ведь мое участие в научных занятиях ограничивалось лишь чтением и слушанием, приобретением знаний и наслаждением ими, и я не был на деле знаком с муками научного творчества. Итак, я поворачивался, подобно тени, которая благодаря двум различным источникам света получает двойные очертания и центр которой неясен и расплывчат.
В таком душевном состоянии я, истратив свой последний талер, снова оказался в зависимом положении должника. На сей раз мне было еще труднее начинать все сызнова, так как это было печальным повторением, но дальше все шло само собой, как в тяжелом сне, пока снова не исполнились сроки и не последовало пробуждение вместе с горькой необходимостью уплаты долгов и дальнейшего существования.
Теперь наконец я решился еще раз обратиться за помощью к матери — ибо так уже повелось среди рода человеческого, что молодость, пока это возможно, ищет в трудную минуту прибежища у старости. Молодость, сознающая свои искренние намерения и добрую волю, обычно полагается в своем всеобщем доверии на долгую жизнь, забывая, что, по всему вероятию, ей придется самой справляться с трудностями жизни, и в конце концов она, по отношению и к родителям своим и к своим детям, с печалью убеждается в горькой истине народной пословицы, что скорее мать выкормит семерых детей, чем семеро детей прокормят одну мать.
Новые сбережения, которые она, без сомнения, сделала, не могли быть настолько велики, чтобы мне хватило их на уплату долгов, поэтому я решил основательно приняться за дело и предложил ей в письме, где я постарался казаться веселым и скрыл свое настоящее положение, взять закладную на дом. Это будет, так я ей писал, безобидный, спокойный долг, который можно будет легко погасить после того, как я благодаря своему усердию наконец обрету свое счастье, и в крайнем случае это будет стоить нам только немногих процентов. Получив мое письмо, матушка очень испугалась, — она нетерпеливо ожидала меня самого если и не преуспевающим удачником, то, во всяком случае, человеком, достигшим известного достатка. Она поняла, что все надежды снова отодвигаются в неведомую даль. Сбережений у нее на этот раз было немного, так как ей нанесли некоторый ущерб наши жильцы; достойный мастер из палаты мер и весов пал жертвой своих профессиональных привычек, винных проб, и умер, оставив после себя долги, а вечно недовольный чиновник в припадке возмущения тем, что к нему всегда относились пренебрежительно, опустошил небольшую кассу судебных сборов и бежал в Америку, чтобы найти там более справедливых начальников. При этом он задолжал моей матери квартирную плату за год, так что мои беды зловещим образом прибавились ко всем этим несчастным случаям. К этому же присоединилось одиночество, вызванное смертью многих близких; после дяди умер и учитель, отец Анны, многие другие старые друзья ушли из мира, — так ведь всегда бывает: пролетают годы, и из жизни одновременно уходят многие люди, чей срок исполнился. Правда, матушка и не стала бы советоваться с родственниками, если бы они были живы, но все же наступившее одиночество усиливало ее боязнь, и, чтобы заняться чем-либо и ощутить движение жизни, она пошла навстречу моим желаниям. Вскоре она отыскала дельца, который обещал ей требуемую сумму, пустив при этом в ход все возможные оговорки, пока матушка безмолвно ожидала в качестве робкой просительницы. Затем, после полученных от него указаний, она еще долго обивала пороги различных контор, пока наконец ей не вручили вексель, который она с радостью переслала мне. В своем письме она ограничилась описанием всех этих мытарств, не терзая меня наставлениями и упреками.
Но когда я писал письмо, то, боясь спросить слишком много, в последнюю минуту уменьшил необходимую мне сумму почти наполовину и думал, что сумею вывернуться. Поэтому денег, полученных по векселю, едва оказалось достаточно, чтобы уплатить все мои долги, и если я хотел обеспечить себя хотя бы на короткое время, я был вынужден просить отсрочки у наиболее состоятельных кредиторов из числа тех, кто дружески ссудил меня деньгами. По некоторым нерешительным ответам я понял, что моя просьба оказалась неожиданной, и чувство стыда заставило меня взять ее обратно. Только один из кредиторов, видя краску смущения на моем лице, отказался на время от денег, хотя и собирался вскорости уехать. Он разрешил мне вернуть свой долг, когда мне это будет удобнее; он, по его словам, мог пока обойтись без этих денег и обещал мне при случае дать о себе знать.
Благодаря его любезности я мог спокойно пожить еще несколько недель. По этот случай пробудил во мне серьезные мысли о моем положении и о себе самом, о духовном состоянии моего «я». Задавшись целью наглядно представить себе свою сущность и становление самого себя, я, по внезапному желанию, купил несколько стоп писчей бумаги и начал описывать свою прежнюю жизнь и пережитые испытания. Но едва я погрузился в эту работу, как сразу же начисто позабыл свои критические намерения и всецело предался созерцательным воспоминаниям обо всем, что когда-то будило во мне радость или печаль, всякая забота о настоящем исчезла, я строчил с утра до вечера, день за днем, но не как человек, отягощенный заботами, — нет, я писал гак, словно сидел в собственной беседке, окруженный весенней природой, со стаканом вина по правую руку и с букетом свежих полевых цветов — по левую. В том мрачном сумраке, который давно уже обступил меня, мне начинало казаться, что у меня вовсе не было юности; и вот теперь под моим пером развернулась живая молодая жизнь, которая, несмотря на убогость всего, что было вокруг, захватила меня, приковала мое внимание и преисполняла меня то счастливыми, то покаянными чувствами.
Так я дошел до того момента, когда, будучи рекрутом, я стоял в воинском строю и, не имея возможности двинуться с места, увидел на дороге прекрасную Юдифь, отправлявшуюся в Америку. Тут я отложил перо, так как все пережитое мною с той поры было слишком еще животрепещущим. Всю эту кучу исписанных листов я немедля отнес к переплетчику, чтобы одеть рукопись в зеленый коленкор, мой излюбленный цвет, и затем спрятать книгу в стол. Через несколько дней, перед обедом, я отправился за ней. Но мастер, очевидно, не понял меня и переплел книгу так изящно и изысканно, как мне и в голову не приходило ему заказывать. Вместо коленкора он положил шелковую материю, позолотил обрез и приделал металлические застежки. У меня были с собой все мои наличные деньги; их бы хватило еще на несколько дней жизни, теперь я должен был выложить их все до последнего пфеннига переплетчику, что я, не долго думая, и сделал, и вместо того, чтобы пойти пообедать, мне оставалось лишь отправиться домой, неся в руках самое бесполезное на свете сочинение. Впервые в жизни я не обедал и прекрасно понимал, что теперь пришел конец как займам, так и оплате их. Через несколько дней это неприятное событие, конечно, все равно бы наступило; все же оно поразило меня своей неожиданностью и спокойной, но неумолимой силон. Вторую половину дня я провел у себя в комнате и, не поев, лег в постель раньше обычного. Тут мне внезапно припомнились мудрые застольные речи матушки, когда я еще маленьким мальчиком капризничал за едой и она мне говорила, что когда-нибудь, возможно, я буду рад хотя бы такому обеду. Следующим моим ощущением было чувство почтения перед естественным порядком вещей, перед гем, как все складывается закономерно: и в самом деле, ничто не может заставить нас с такой основательностью осознать законы необходимости в жизни, как голод: человек голоден потому, что он ничего не ел, и ему нечего есть потому, что у него ничего нет, а нет у него ничего потому, что он ничего не заработал. За этими простыми и неприметными мыслями последовали другие вытекающие из них размышления, и так как мне совершенно нечего было делать и к тому же я не был обременен никакой земной пищей, я снова продумал всю свою жизнь, несмотря на лежавшую на столе книгу, переплетенную в зеленый шелк, и вспомнил все свои грехи, но голод непосредственно вызывал жалость к самому себе, а потому я и к ним испытывал мягкое снисхождение.
С этими мыслями я спокойно уснул. Проснулся я в обычное время, впервые в жизни не зная, что буду есть. С некоторых пор я отменил завтрак, считая его излишней роскошью, теперь я был бы счастлив получить его, но хозяева не должны были знать, что я голодаю, — мне было совершенно ясно, что в моем новом положении самой насущной необходимостью являлась строжайшая тайна. К этому времени я остался один, почти вся молодежь разъехалась, и поэтому не было ни одного человека, которому я мог поверить такой необычайный факт. Ибо тот, кто, не будучи нищим, в один прекрасный день фактически лишен возможности поесть, хотя и живет в обществе, производит такое же впечатление, как собака, которой привязали к хвосту суповую ложку. Поэтому я не мог сидеть спокойно, спрятавшись за своими намалеванными на холстах лесами, и в обеденный час был вынужден выйти. На улице светило яркое весеннее солнце; люди весело обгоняли друг друга, каждый торопился к своему обеденному столу. Я спокойно проходил мимо них, не обращая на себя ничьего внимания, и при этом заметил, что мне хочется не столько хорошего обеда, сколько одного из тех свежих поджаристых хлебцев, которые я видел в витринах булочных: так в конце концов все желания и потребности свелись к этому самому простому и всеобщему средству питания, вновь подтверждая справедливость древнего изречения о хлебе насущном.
Однако теперь задача была в том, чтобы, проходя мимо булочной, ни на мгновение не задержать на ней жадною взгляда и таким образом сохранить превосходство своего духовного существа. Поэтому, вместо того чтобы бродить без цели, я быстрым шагом отправился в открытую картинную галерею, чтобы там провести время в созерцании шедевров, творцы которых тоже немало испытали в своей жизни. Мне удалось на несколько часов укротить природные силы, терзавшие меня, и позабыть о споре, развернувшемся между ними и мной. Когда музей закрылся, я вышел из города и расположился в шумящей свежей листвой рощице, на берегу реки, где и провел в относительном покое весь остаток дня дотемна. За два долгих дня я отчасти уже привык к моему мучительному состоянию, мною овладело чувство печального смирения, и мне казалось, что еще можно терпеть, лишь бы не было хуже. Я слышал, как птицы постепенно перестали щебетать и для всего живого настал ночной покой, лишь издали доносился веселый шум города. Вдруг поблизости прозвучал крик какой-то птицы, задушенной куницей или лаской, тогда я поднялся и отправился домой.
Почти так же прошел и третий день, только теперь все тело мое испытывало усталость, я медленнее переставлял ноги, и даже мои разбросанные мысли стали еще менее связными. Мной овладело равнодушное любопытство, я хотел узнать, что же будет дальше, пока наконец иод вечер, когда я сидел в городском саду довольно далеко от дома, чувство голода не возобновилось с такой силой и так мучительно, как будто бы на меня где-то в пустыне напал тигр или рыкающий лев. Я ясно понимал, что мне угрожает смерть. Но даже она в этот час самого тяжкого испытания не заставила меня отказаться от своего решения — ни к кому не обращаться за помощью. Я зашагал к себе домой твердо, насколько это мне удавалось, и в третий раз лег спать, не поев; к счастью, мне помогла мысль о том, что мое положение не хуже и не позорнее положения путника, который заблудился в горах и вынужден был прожить там три дня без пищи. Если бы не эта утешительная мысль, мне пришлось бы провести очень трудную ночь, а тут я, по крайней мере, под утро забылся призрачным сном и проснулся лишь тогда, когда солнце стояло уже высоко в небе. Правда, я теперь чувствовал себя вконец ослабевшим и больным и не знал, что же делать.
Только теперь мною по-настоящему овладела тоска, я чуть было не заплакал и вспомнил о матушке, совсем как заблудившийся ребенок. И вот, когда я подумал о ней, даровавшей мне жизнь, мне вспомнился также ее высокий покровитель и обер-провиантмейстер, всемилостивый бог, присутствие которого чувствовал всегда и я, хотя он и не был для меня управителем домашних дел. А так как в христианской религии еще не были введены беспредметные молитвы, то и я, плывя по спокойному морю жизни, давно отучился от подобных обращений. Та молитва, после которой мне сразу же встретился безумный Ремер, была на моей памяти последней.