15279.fb2 Зеленый Генрих - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Зеленый Генрих - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Однажды я был за что-то наказан; меня не отпустили на обед и заперли в школе, так что мне удалось поесть только к вечеру. В тот день я впервые узнал, что такое голод, и кстати уразумел поучения матушки, которая восхваляла бога прежде всего за то, что он печется о каждой своей твари и заботится об ее пропитании, и внушала мне, что это он создал вкусный домашний хлеб, вняв нашей просьбе; «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» Вообще у меня пробудился интерес к вещам съедобным, и я даже научился разбираться в их свойствах, так как меня окружали почти исключительно женщины, а главным предметом их разговоров была закупка провизии и обсуждение ее качеств. Бродя по дому, я постепенно все глубже вникал в секреты домашнего хозяйства наших жильцов, которые нередко угощали меня за своим столом, и я был столь неблагодарным сыном, что все чужие кушанья казались мне вкуснее, чем матушкины обеды. Всякая хозяйка варит по-своему, — даже если она готовит по тем же рецептам, что и все другие, — и этот особый способ приготовления придает ее стряпне своеобразный вкус, соответствующий ее характеру. Даже самое умеренное предпочтение, отдаваемое той или иной приправе, каким-нибудь корешкам и специям, пристрастие к блюдам чуть-чуть пожирнее или попостнее, поразваристее или пожестче — все это накладывает на ее кушанья определенный отпечаток, красноречиво говорящий о том, что она собой представляет: любит ли она полакомиться или воздержанна в еде, обладает ли нравом мягким или крутым, вспыльчивым или холодным, расточительна она или скупа; таким образом, уже по тем немногим излюбленным блюдам, какие бывают в ходу у горожан, всегда можно безошибочно определить характер хозяйки дома; во всяком случае, я сам очень рано стал таким знатоком и научился инстинктивно узнавать по одному только бульону, как мне следует вести себя с той женщиной, которая его сварила. Что же касается моей матери, то ее кушанья были, так сказать, лишены какого бы то ни было своеобразия. Ее супы были не жирные, но и не постные, кофе не крепок, но и не слаб, она не клала ни одной лишней крупинки соли, но и ни одной меньше, чем надо; она варила попросту, без затей, без манерничанья, как говорят художники, в самых чистых пропорциях; ее кушанья можно было потреблять в больших количествах, не рискуя испортить себе желудок. Ее руки обладали мудрым чувством меры, и, стоя у кухонного очага, она, казалось, повседневно воплощала изречение: «Человек не для того живет, чтобы есть, а ест для того, чтобы жить!» Никогда и ни в чем она не знала излишества и в равной мере не допускала ни в чем недостатка. Эта привычка держаться золотой середины порой начинала мне надоедать, тем более что время от времени я ублажал себя более лакомыми блюдами на стороне, и тогда я был не прочь довольно резко покритиковать ее стряпню, — правда, уже после того, как последняя ложка бывала съедена и я был сыт. Мы всегда садились за стол одни, и чтобы за едой не было скучно, матушка сама любила поговорить со мной, пренебрегая ради этого всеми правилами воспитания; поэтому она никогда не наказывала меня за мои капризы, а вместо того, чтобы строго одернуть меня, предпочитала терпеливо опровергать мои придирки, красноречиво доказывая мне, что человек никогда не может сказать, как сложится его судьба; как знать, быть может, настанет день, когда мне очень захочется сесть за наш стол и покушать вместе с ней, да только тогда ее уж не будет на свете. Хотя в то время мне не верилось, что нечто подобное и в самом деле может когда-нибудь случиться, однако каждый раз, когда матушка говорила это, я испытывал жалость к ней и тайный страх за себя и сразу же признавал себя побежденным. Иногда она не ограничивалась этим и внушала мне, что быть разборчивым в еде — значит платить неблагодарностью за те чудесные дары, которые посылает нам создатель, — и тогда меня охватывал священный трепет перед всемогущим даятелем, и, опасаясь оскорбить его моими речами, я умолкал и погружался в размышления о его чудесной силе и величии.

Время шло, и мое представление о боге постепенно становилось более отчетливым, а общение с ним все более необходимым и благотворным для меня, но как раз в то время я начал стыдливо скрывать от людей свое отношение к нему, а когда мои молитвы стали более осмысленными, в душу мою все чаще закрадывалась какая-то робость, и я никак не мог заставить себя молиться вслух. Матушка была женщина бесхитростная и здравомыслящая; отнюдь не относясь к числу тех, о ком говорят, что они верят горячо, она была попросту человеком верующим. Она считала, что бог существует не для того, чтобы удовлетворять смутное томление человеческого сердца и суетные желания людей; его назначение казалось ей простым и ясным: он был мудрый и заботливый отец всех живых существ, само провидение. Она любила повторять пословицу: «Кто бога забывает, того и бог забудет», — но я никогда не слыхал, чтобы она говорила о горячей любви к богу. Тем более ревностно придерживалась она своей веры; мы были одиноки, и, думая об отдаленном будущем, пока еще темном и неясном для нас, матушка почитала немаловажным своим долгом позаботиться о том, чтобы я никогда не расставался с мыслью о господе, кормильце и заступнике нашем, и своими неустанными попечениями она привила мне животворное чувство упования на бога.

Движимая этой трогательной заботой обо мне, а отчасти поддавшись уговорам одной пустой и лицемерной женщины, она задумала ввести обычай молиться перед обедом, что в нашем доме раньше не было принято, и в один из воскресных дней, когда мы только что сели за стол, она прочла для начала краткую старинную молитву в простонародном духе, велев мне повторять эту молитву следом за ней и впредь читать ее ежедневно перед едой. Каково же было ее удивление, когда, равнодушно проговорив несколько первых фраз, я вдруг замолчал и больше не мог вымолвить ни слова!

Обед стыл на столе, в комнате было тихо, матушка выжидала, но я не издавал ни звука. Она повторила свое приказание, но безуспешно; я по-прежнему молчал с сокрушенным и подавленным видом, и она решила на этот раз отступиться, сочтя мое поведение за обычный детский каприз. На следующий день вся эта сцена разыгралась еще раз, и тогда матушка не на шутку огорчилась и спросила меня: «Почему ты не хочешь молиться? Ты, кажется, стыдишься чего-то?» Так оно и было на самом деле, но я был не в силах признаться в этом, зная, что такое признание все равно было бы только полуправдой, так как матушка явно имела в виду не тот стыд, который я тогда испытывал. Накрытый стол казался мне каким-то жертвенником, и я не мог заставить себя сложить руки, как в церкви, и торжественно читать молитву перед вкусно пахнувшими блюдами, ибо сразу же почувствовал непреодолимое отвращение ко всей этой церемонии. Это был не тот стыд, который духовные лица обычно называют стыдом пред суетным мнением света. Да и кого мне было стыдиться? Ведь в комнате была только матушка, от которой я привык ничего не скрывать, так как знал ее доброту. То был стыд перед самим собой; мне просто был неприятен звук своего собственного голоса, да и впоследствии я так и не научился молиться вслух, даже в полном одиночестве и тишине.

— Я не дам тебе есть, пока ты не прочтешь молитву! — сказала матушка, и я встал из-за стола и пошел в угол; мне стало очень грустно, хотя в этой грусти была и некая доля упрямства. Матушка осталась за столом и сделала вид, будто собирается кушать, но ей не шел кусок в горло, и тогда между нами мрачной тенью пробежала какая-то неприязнь друг к другу; я никогда еще не испытывал этого чувства, и оно было таким тягостным и мучительным, что у меня защемило сердце. Матушка молча ходила по комнате, убирая со стола; однако через некоторое время, вспомнив, что мне пора возвращаться в школу, она снова принесла мой обед и сказала, вытирая глаза, словно в них что-то попало: «На, покушай, упрямый мальчишка!» Тут я тоже расплакался и, усевшись за стол, долго еще всхлипывал и глотал слезы, но, как только мое волнение немного улеглось, съел все с завидным аппетитом. По пути в школу я с облегчением вздохнул, и этот вздох был знаком благодарности за благополучное избавление от всех напастей и за счастливое примирение с матушкой.

Много лет спустя этот случай снова ожил в моей памяти, когда, заехав погостить в родное село, я услыхал там одно предание, сильно поразившее мое воображение, — историю ребенка, жившего в тех местах более ста лет тому назад. В одном из углов кладбищенской стены я нашел небольшую каменную плиту без всякой надписи; на ней виднелся только полустершийся герб и дата: 1713 год. Люди называли это место могилой маленькой ведьмы и рассказывали о ней всевозможные странные и неправдоподобные истории: говорили, будто бы эта девочка, родившаяся в семье знатных горожан, еще в младенческом возрасте проявила необъяснимую склонность к неверию и спозналась с нечистой силой, так что родителям пришлось отвезти ее в наше село и отдать под надзор здешнего пастора, известного своей строгостью и твердостью в делах веры, с тем чтобы он излечил ее от наваждения. Однако пастору так и не удалось ничего добиться: девочка отказывалась произнести самое имя божье, а о святой троице и слушать ничего не хотела; она продолжала упорствовать в своем безбожии и умерла жалкой смертью. Мне рассказывали, что она была на редкость умна и хороша собой, но, несмотря на свой нежный возраст, — ей было всего лишь семь лет, — это была самая злокозненная ведьма. Особенно ловко она обольщала взрослых мужчин; она умела приворожить их одним взглядом, так что они до смерти влюблялись в прекрасное дитя и не раз затевали из-за нее споры и драки. Кроме того, она насылала порчу на домашнюю птицу, особенно на голубей, которых она приманивала со всей деревни в пасторский дом, и околдовала даже самого пастора, так что этот благочестивый человек частенько не возвращал голубей хозяевам, а жарил и поедал их, в ущерб своей бессмертной душе. Я слышал также, будто сила ее чар простиралась даже на водяных тварей и будто бы она целыми днями сиживала на речке и заговаривала форелей, так что эти старые, умные рыбы собирались стайкой у берега и весело резвились у ее ног, сверкая чешуей на солнце. Деревенские старухи любили стращать этими россказнями непослушных ребят и присочинили к этой истории еще много удивительных и фантастических подробностей. Но как бы то ни было, в доме пастора действительно висела старая потемневшая картина, представлявшая собой портрет этого странного ребенка. Это была девочка необычайно хрупкого телосложения, в бледно-зеленом шелковом платье с таким пышным кринолином, что не было видно даже кончиков ее туфелек. Ее стройный и нежный стан обвивала золотая цепь, свисавшая спереди до самой земли. На голове у нее был убор в виде короны из блестящих золотых и серебряных пластинок, переплетенных шелковыми шнурами и нитями жемчуга. В руках она держала детский череп и белую розу. Я никогда не видел более прекрасного, милого и умного детского лица, чем бледное личико этой девочки; оно было не круглое, а несколько удлиненное, в нем была разлита глубокая грусть, блестящие темные глаза смотрели печально и словно молили о помощи, а на сомкнутых устах играла еле заметная улыбка, выражавшая не то лукавство, не то горькую обиду. В этом лице были черты какой-то ранней зрелости и женственности, словно тяжкие страдания оставили на нем свою печать, и всякому, кто на нее глядел, невольно приходило желание встретиться с этой девочкой, чтобы приласкать и приголубить ее. Да и жители старого села вспоминали о ней с безотчетной теплотой и любовью, и в их рассказах суеверный страх переплетался с невольным участием к бедному ребенку.

Достоверным в этой истории было то, что эта маленькая девочка, происходившая из родовитой, гордой своими предками и строго религиозной семьи, питала упорное отвращение ко всему, что связано с религией и богослужениями, рвала молитвенники, которые ей давали, прятала голову под одеяло, когда ей читали молитву на сон грядущий, а когда ее приводили в мрачную и холодную церковь, она начинала жалобно кричать и уверяла, будто она боится черного человека на кафедре. Она родилась от первого, несчастливого брака своего отца и, наверно, была помехой для его новой семьи. И вот, когда все попытки отучить ее от необъяснимого упрямства кончились неудачно, решено было испробовать последнее средство и отдать ее на воспитание нашему пастору, славившемуся своим суровым благочестием. Если даже сами родители девочки рассматривали все происходившее с ней как нежданную беду и бесчестье для семьи, то пастор, человек бесчувственный и сухой, увидел в этом не больше не меньше как пагубные козни сатаны и счел своим долгом дать им самый решительный отпор. В этом духе он начал действовать, и старый пожелтевший дневник, написанный его рукой и сохранившийся в пасторском доме, содержит его заметки, которые проливают достаточно яркий свет как на его воспитательную методу, так и на дальнейшую судьбу несчастной девочки. Отдельные места показались мне примечательными; я списал их и намереваюсь включить эти отрывки в нижеследующие страницы моих воспоминаний и сохранить таким образом память об этом ребенке, чтобы она не исчезла навсегда.

Глава пятаяДЕВОЧКА МЕРЕТ[27]

«Сегодня пришло письмо от ее высокоблагородия благочестивой г-жи фон М., которая шлет мне, согласно нашему уговору, деньги на содержание дочери; теперь за первые три месяца все получено сполна. Тотчас же отослал расписку и кстати уведомил о том, какие меры мною взяты. Потом занялся маленькой Мерет (Эмеренцией), коей каждую неделю делаю телесное внушение, причем на сей раз решил быть с ней построже и, положив ее на скамью, поучил свежей лозой, горестно воздыхая и моля всевышнего помочь мне завершить сей скорбный труд на благо воспитуемой. Маленькая негодница прежалостно кричала, горько плакала и смиренно просила прощения, однако же упрямства своего все еще не оставила и заданные мною псалмы учить не пожелала. Поэтому, дав ей немного отдышаться, отправил ее в карцер — в темную кладовку, где она долго рыдала и сетовала на свою судьбу; потом притихла и вдруг возликовала, аки три святых мученика в пещи огненной, и радостно запела, и, приложив ухо к замочной скважине, я услыхал, что поет она те самые псалмы, что давеча отказывалась учить, но поет непристойно, на суетный мирской лад, словно бы это были не благолепные стихи, а нескладные песенки, какими глупые и бестолковые няньки тешат младенцев; из чего я вынужден заключить, что все это не что иное, как новые плутни вселившегося в нее сатаны».

«Получил послание от г-жи фон М., исполненное самыми горькими сетованиями. Я все более убеждаюсь, что мадам — прекрасной души человек и истинная христианка. В упомянутом письме, коего страницы хранят следы ее слез, она сообщает, что ее достопочтенный супруг также весьма озабочен поведением маленькой Мерет, которая упорно не хочет исправляться. Все это воистину прискорбно, и я много думал о том, как могло подобное несчастье постигнуть семейство столь высокородное и достославное, и при всем моем к оному почтении все же склонен полагать, что бедняжка многое унаследовала от своего деда с отцовской стороны, человека буйного и безнравственного, к тому же безбожника, коего грехи над нею тяготеют. От телесных внушений толку мало, и хочу теперь испробовать, не поможет ли ей строгий пост. Кроме того, велел жене сшить для нее рубашечку из сурового холста, вместо власяницы, и других нарядов одевать ей не разрешаю, ибо сие одеяние кающейся грешницы ей носить всего более пристойно. Упрямства не убавилось ни на волос».

«Сегодня пришлось отдалить барышню от деревенских детей, настрого запретив ей играть и даже разговаривать с ними, так как она убежала с оными в лес, купалась там в пруду, и, сняв власяницу, кою ей велено было носить, повесила ее на сук древесный, и прыгала и плясала перед ней совсем нагая, и спутников своих на дерзкие насмешки и непотребство подстрекала. Произведено изрядное телесное внушение».

«Нынче была в моем доме пренеприятнейшая сцена. Приходил мельников сын Ганс, здоровенный детина, и пристал ко мне насчет Мерет, — говорил, будто бы он каждый день слышит ее крики и плач, и он-де этого так не оставит; пока я с ним спорил, является молоденький учитель, этот простофиля грозился донести на меня властям, а увидев сквернавку Мерет, весь растаял и давай ее ласкать да целовать. Учителя велел немедленно задержать и отправить к ландфогту. До Мельникова сына я тоже еще доберусь, хотя последний очень богат, никого не боится и, чуть что, сразу лезет в драку. Теперь я и сам был бы готов поверить тому, что говорят на селе, а именно, будто бы сие дитя есть ведьма, если бы суждение это не было противно доводам разума. Впрочем, я уверен, что в ней сидит сам сатана, и взял я на себя обязанность многотрудную».

«Всю прошлую неделю пришлось кормить за своим столом живописца, коего прислала мадам М., чтоб он написал портрет с барышни. В удручении своем родители не намерены брать сие жалкое чадо господне к себе в дом и желают сохранить лишь ее изображение, дабы созерцать его, предаваясь печальным воспоминаниям и покаянным размышлениям, а также хочется им запечатлеть ее удивительную красоту. Особенно настаивает на этом его высокоблагородие. Жена моя ежедневно изводит на живописца два кувшина вина, но этого ему, как видно, мало, потому что он каждый вечер сидит у «Красного льва» и играет там в карты с нашим костоправом. Живописец держится весьма надменно и важно, а посему я почел за лучшее ублаготворять его, и жена подает ему на стол то бекаса, то отварную щуку, что надо будет неукоснительно поставить в мой ежемесячный счет мадам М. Выказал себя настоящим селадоном[28] и пустился было любезничать с Мерет, да и она тотчас к нему привязалась, но потом я ему объявил, чтоб он в мое воспитание не вмешивался. Как увидела Мерет свои старые туалеты (они хранились у меня в шкафу) да как приодели ее в нарядное платьице с шапочкой и пояском, то пришла в радость неописуемую и даже в пляс пустилась. Однако радость ее вскоре была омрачена, ибо мадам пожелала, чтобы Мерет изобразили с черепом в руке, каковой череп (новый, мужской, 1 шт.) я и распорядился принести и дал Мерет, хотя она ни за что не хотела его брать, да и потом все время дрожала и плакала, словно бы держала раскаленное железо. Живописец пустился в уверения, что он якобы может нарисовать череп по памяти, зане сей предмет составляет одну из первых статей его искусства, однако я того не допустил, так как помнил, что писала мне мадам М.: «Все страдания и муки, кои терпит дитя наше, суть наши собственные муки и страдания, и, посылая их Мерет, всевышний дает и нам случай искупить грехи наши и тем помочь ей; а посему прошу ваше преподобие не делать никаких послаблений и не оставлять ваших забот об ее воспитании. Если небу будет угодно ниспослать нашей дочурке просветление и спасти ее для нашего бренного мира или для мира лучшего, — на что я, памятуя о милосердии всемогущего, неустанно уповаю, — как отрадно будет ей тогда знать, что она искупила бо́льшую часть своих грехов, и искупила ее именно благодаря своему упорному неверию, в которое она впала по воле того, чьи пути неисповедимы!» Имея перед глазами сей пример душевного мужества, явленный слабой женщиной, я понял, что не должен упускать удобного случая наложить на маленькую Мерет еще одну суровую епитимью[29], вложив в ее младенческие персты сей страшный предмет. Впрочем, ей дали совсем легкий детский череп, так как живописец пожаловался, что большой череп мужчины слишком нескладно выглядит в ее маленьких ручках, что несогласно с законами его искусства, и держала она его потом уже куда охотнее; к тому же он дал ей в другую руку белую розочку, на что я изъявил свое согласие, ибо сие может быть истолковано как благой символ».

«Сегодня г-жа фон М. неожиданно отменила свое распоряжение насчет портрета, и велено мне оный портрет в город не посылать, а оставить здесь. Жалко все-таки, как подумаешь, сколько труда положил на него живописец, каковой был в немалом восхищении от ее миловидных черт. Кабы знать мне об этом раньше, так, право же, он мог бы за те же деньги запечатлеть для потомства мой облик, а то вон сколько всякого добра на него извели, да еще жалованье заплатили, и все понапрасну».

«Получил новый приказ; все светские занятия отныне прекратить, особенно уроки французского, затем что все это признано теперь излишним, равно как и жене моей предписано игре на клавикордах более не обучать, чем девочка, как видно, весьма опечалена. И велено мне впредь содержать ее запросто, как приемыша, и только присматривать, чтоб не было от нее какого-нибудь неудобства или соблазна для посторонних».

«Третьего дня маленькая Мерет пустилась в бега, и большого мы за нее страху натерпелись, но сегодня в полдень ее наконец выследили в Бухенло, на самой вершине холма, где она на власянице своей нагая сидела и на солнце грелась. Волосы распущены, на голове венок из буковых листьев, а через плечо из таковых же листьев перевязь, и лежало перед ней не меньше фунта крупной земляники, коей она уже успела насытиться. Завидев нас, она хотела было ускользнуть, но, видно, наготы своей устыдилась и стала одевать свою власяницу, за каковым занятием мы ее без лишних хлопот изловили. Сейчас она больна, лежит в постели и словно бы не в себе, потому что людей не узнает и говорит бессвязно».

«Отроковице Мерет теперь полегчало, однако она сильно изменилась, все время молчит и как будто совсем ума рехнулась. Призванный нами медик объявил свое заключение, кое сводится к тому, что она и в самом деле может лишиться рассудка и нужно содержать ее под неусыпным присмотром лекаря; он сам вызвался пользовать ее и обещал поставить на ноги, если больная будет помещена в его доме. Однако я тут смекнул, что сего почтенного эскулапа наипаче всего прельщает хорошее вознаграждение да презенты от мадам, а посему и описал ей все дело так, как я сам его мыслю, а думаю я, что премудрый замысел творца близок к завершению, и коль скоро пожелал он принять дитя в свое лоно, то мы, смертные, волю его изменить не в силах, что было бы к тому же и грешно. Словом, описал все так, как оно и есть на самом деле».

Здесь в дневнике пропуск, и лишь через пять-шесть месяцев следуют дальнейшие записи:

«Несмотря на свое слабоумие, дитя пребывает, как кажется, в полном здравии и нагуляло себе пресвежие розовые щечки. Целыми днями сидит в горохе, где ее не видно и не слышно, и пустили ее гулять на волю, так как никакого беспокойства от нее нет».

«Давеча услышал любопытную новость: Мерет устроила себе посреди горохового поля гостиную в шалаше, где принимала, как важная дама, визиты деревенских ребят, и понаносили они ей фруктов и всякой снеди, кои она преисправно в землю зарыла и про запас держала. Там же найден зарытым тот самый череп, что пропал еще в бытность здесь художника, почему я и не мог возвратить его кистеру[30]. А также приманила она к себе воробьев и других птиц и приручила их, отчего был моему полю немалый вред, а стрелять по ним из ружья я не мог, так как боялся попасть в греховодницу. В довершение всего подружилась с ядовитой змеей, которая заползла откуда-то из кустов и угнездилась в ее обиталище; одним словом, пришлось снова взять ее к себе в дом и держать взаперти».

«Мерет снова спала с лица, побледнела, и лекарь объявил, что она не жилец на этом свете. Известил родителей».

«Сегодня бедняжка Мерет выбралась из своей постельки, убежала в горох и там скончалась; должно быть, еще до рассвета, так как мы хватились ее утром, когда же нашли ее на поле, она уже лежала бездыханной в небольшой ямке, ею самой вырытой, и кажется, словно хотела она перед смертью в земле укрыться. Была она вся в пыли, волосы и рубашечка мокрые и тяжелые от росы, щечки еще совсем румяные, и на них тоже капли росы, такие крупные и чистые, ни дать ни взять яблоневый цвет ранним утром. И были мы все в страхе немалом, я же, грешный, сегодня весь день в смятении и места себе не нахожу, ибо из города изволили прибыть г-жа М. с супругом, а жена моя, как нарочно, уехала в К., чтобы купить чего-нибудь поделикатнее к столу и на десерт, потому как мы хотели получше попотчевать их превосходительства. От хлопот голова идет кругом, в доме суматоха и беготня, служанки не знают, то ли обряжать покойницу, то ли приготовлять закуски. В конце концов велел зажарить окорок, который жена неделю назад положила в уксус, — он был уже с душком, — да Якоб поймал в реке три форели, видно, из тех, что приручила блаженной (?!) памяти Мерет: они нет-нет да и подплывут к самому берегу, хотя я давно уже не подпускал ее к воде. К счастью, кажется, не осрамился, и кушала мадам эти блюда с удовольствием. Были все мы в большом горе и два часа с лишком провели в молитвах и размышлениях о смерти, а также в меланхолической беседе о злосчастном недуге покойной, — ибо мы утешаем себя тем, что ее неверие было не что иное, как недуг, коего причины таятся в роковой предрасположенности ее телесной природы, в крови и в мозгу. Говорили также и о больших дарованиях, каковыми оделил ее господь, вспомнили все ее милые причуды и экспромты, порой весьма остроумные, и не мог суетный рассудок наш в слепоте своей сии крайности между собой согласовать. Завтра поутру дитя будет погребено по обряду христианскому, и присутствие высокородных родителей в сем случае весьма кстати, ибо, не будь их здесь, крестьяне могли бы воспротивиться».

«Сей день есть воистину удивительнейший и наистрашнейший из всех, кои мне пережить довелось, и не токмо с тех пор, как связался я, себе на погибель, с этим жалким созданием божьим, но и за всю мою жизнь, доселе столь мирно протекавшую. В урочный час, как только пробило десять, мы тронулись в путь и пошли за маленьким гробиком на кладбище; звонарю велено было звонить в малый колокол, однако делал он это довольно нерадиво, так что временами слушать было тошно; к тому же звон относило поднявшимся в ту пору сильным ветром, который свистел пресердито. И небо было все в тяжелых тучах, и на кладбище ни души, только наша маленькая процессия; зато из-за кладбищенской стены виднелись головы крестьян, коих привлекло сюда праздное любопытство. Как только стали гробик в могилу опускать, вдруг слышим оттуда странный крик, так что всех объял страх и ужас, а могильщик веревки бросил и был таков. Тут наш лекарь, который прибежал на крик, поспешно гвозди вытащил и крышку поднял, и покойница ожила, села, из могилы своей проворно выбралась и на нас поглядела. А как в то самое мгновение Фебовы лучи сквозь облака пробились и ярко заиграли, то была она в своей желтой парче и с блестящей диадемой в волосах точь-в-точь фея или маленькая эльфа. Г-жа фон М. тотчас упала в сильном обмороке, а г-н фон М. с рыданиями рухнул как подкошенный на землю. Сам я от изумления и страха с места не мог сдвинуться и в то мгновение окончательно уверился в том, что все сие есть ведовство. Отроковица вскоре воспряла и обратилась в бегство через кладбище в сторону деревни, да так проворно, словно кошка, так что люди в ужасе разбегались по домам и запирали двери на засов. Как раз в ту пору в школе кончилось ученье, школяры кучей высыпали на улицу, и как увидела детвора бегущую Мерет, так тут уж их ничем сдержать было невозможно: все толпой бросились вдогонку за усопшей, а за ними и сам учитель со своей тростью. Однако она все время мчалась шагов на двадцать впереди всех и не остановилась до тех пор, пока не добежала до Бухенло, где и упала замертво, а подоспевшие дети долго еще суетились вокруг нее, и ласкали, и гладили, и целовали, но все вотще. Об этом узнали мы уже задним числом, так как были тогда в большом смятении и, обретя себе убежище в пасторском доме, сидели там в скорбном молчании, пока тело усопшей не было вновь принесено к нам. Его положили на тюфяк, а безутешные супруги вскоре уехали, оставив небольшую каменную плиту, на коей высечен лишь их фамильный герб и надпись «Anno Domini MDCCXIII»[31]. Теперь лежит она недвижимо, ровно бы мертвая, и никто в доме за всю ночь глаз не сомкнул со страху. Впрочем, лекарь сидит возле нее и сказал, что теперь она почила сном вечным».

«Сегодня лекарь долго делал всевозможные эксперименты и наконец объявил, что девочка точно умерла; сегодня же ее и погребли, потихоньку, чтоб не было шума, и пока больше ничего не приключилось».

Уголок Глатфельдена.

Карандаш. 1834 г.

Глава шестаяЕЩЕ РАЗ О БОГЕ.—ГОСПОЖА МАРГРЕТ И ЕЕ ЛЮБИМЦЫ

С некоторых пор у меня окончательно сложилось отчетливое, но зато несколько отвлеченное и рассудочное представление о боге как о нашем кормильце и заступнике, и я не сказал бы, что этот новый бог пробудил в моей душе более тонкие чувства или более глубокие и радостные раздумья, — ведь теперь он утратил тот сияющий ореол из закатных облаков, каким я мысленно окружал его раньше, и лишь через много лет он снова предстал перед моим внутренним взором именно в этом образе. Говоря со мной о боге и о божественных предметах, матушка подолгу задерживалась на Ветхом завете, предпочитая такие темы, как скитания детей израильских в пустыне, история Иосифа и его братьев, лепта вдовицы и тому подобное, или в виде исключения рассказывала мне притчу из Нового завета о том, как Христос накормил одним хлебом пять тысяч человек. Все эти события чрезвычайно нравились ей самой, и она живописала их с теплым чувством и очень красноречиво, но когда она переходила к волнующей, кровавой драме страстей Христовых, ее красочные рассказы сменялись более сдержанным и как бы по обязанности благочестивым повествованием. И хотя я почитал господа бога и всегда помнил о нем, мой ум и мое воображение подолгу были ничем не заняты, до тех пор, пока я опять не получал пищи для размышлений, прибавляя что-нибудь новое к моим прежним познаниям; и если ничто не побуждало меня обратиться к богу по делу, чтобы изложить ему какую-нибудь очередную просьбу, он был для меня просто бесцветным и скучным существом, которое наводило меня на разного рода праздные и вздорные фантазии, тем более что я часто оставался наедине с самим собой и поэтому никак не мог прогнать эти мысли из головы.

Так, в течение некоторого времени я немало страдал от того, что у меня появилось болезненное желание давать богу грубые прозвища и даже ругать его бранными словами, вроде тех, какие я слыхал на улице. Обычно все начиналось с того, что меня охватывало какое-то приятное задорное чувство отчаянной смелости; после долгой борьбы я наконец поддавался искушению и, отчетливо сознавая, что совершаю богохульство, одним духом произносил какое-нибудь из тех запретных слов, после чего сразу же принимался умолять бога, чтобы он не принимал этого всерьез, и просил у него прощения; но меня так и подмывало рискнуть еще разок, и я проделывал все сначала и снова сокрушенно каялся в содеянном, — до тех пор, пока не проходило мое странное возбуждение. Чаще всего это мучительное состояние наступало перед сном; впрочем, после этого я не испытывал беспокойства или недовольства собой. Впоследствии я размышлял над этим и пришел к выводу, что, видимо, это был своего рода эксперимент, бессознательное желание проверить, вездесущ ли бог или нет; дело в том, что это его свойство очень занимало меня в то время, и, очевидно, именно тогда у меня впервые шевельнулась смутная догадка: если бог в самом деле является живым существом, каким мы его считаем, то ни одно мгновение нашей внутренней жизни не может быть сокрыто от него, так что он может наказать нас даже за наши мысли.

Но вскоре я завел новое знакомство, которое избавило меня от бесплодных мучений и помогло моей беспокойной фантазии обрести ту пищу, какой ей не хватало в доме моей матери с ее простым и трезвым взглядом на жизнь; эта дружба заменила мне словоохотливых бабушек и нянек, чьи россказни обычно питают ненасытное воображение детей.

В доме напротив нас было просторное полутемное помещение, выходившее прямо на улицу и целиком заполненное подержанными вещами. Его стены были увешаны старомодными шелковыми платьями, всевозможными тканями и коврами. Входные двери и вся наружная стена дома по обе стороны от них были сплошь увешаны заржавленным оружием, инструментами, приборами и почерневшими от времени картинами с рваным холстом; в лавке стояло несколько столов и сундуков старинной работы, на которых громоздилась диковинная стеклянная и фарфоровая посуда вперемежку с глиняными и деревянными статуэтками. В глубине этого странного склада возвышались горы сложенных друг на друга кроватей и другой мебели, а на плоских вершинах и уступах этого хребта, иногда на самом краю какого-нибудь грозно нависшего одинокого утеса, там и сям виднелись то затейливые часы, то распятие, то восковой ангел, то еще что-нибудь в этом роде. И, наконец, в самом дальнем углу комнаты, где царила мрачная полутьма, неизменно сидела толстая, преклонного возраста женщина в старинном крестьянском наряде, наблюдавшая за тем, как тщедушный седой человечек еще более преклонных лет, имевший под своим началом нескольких подчиненных, суетливо хлопотал, встречая посетителей, которые то и дело заходили в лавку. Эта женщина и была душой заведения, и все приказы и распоряжения исходили от нее, несмотря на то, что она совсем почти не двигалась со своего места, а на улицу и вовсе никогда не выходила. Руки у нее всегда были голые, так как она носила платье с короткими рукавами и с белоснежными, искусно взбитыми буфами, какие были в моде лет сто назад, при наших бабушках, и каких я больше ни на ком не видывал. Это была в высшей степени оригинальная женщина. Сорок лет назад, темная и нищая, она приехала со своим мужем в город, чтобы заработать себе на кусок хлеба. После долгих лет тяжелой и неблагодарной поденной работы ей все же удалось выбиться из нужды; тогда она начала торговать старьем и благодаря своей удачливости и умелому ведению дел составила себе со временем недурное состояние, которым распоряжалась весьма своеобразно. Она с трудом разбирала печатные буквы, совсем не умела писать и не знала счета с помощью арабских цифр, которые ей никак не давались; все ее познания в арифметике ограничивались римской единицей, пятеркой, десяткой и сотней. В той отдаленной и глухой местности, где она провела свою раннюю молодость, люди издавна умели обходиться только этими четырьмя цифрами, и, переняв еще тогда эти своеобразные, освященные тысячелетней традицией приемы счета, она до сих пор пользовалась ими с поразительной сноровкой. Она не вела никаких книг и не делала никаких записей, но могла в любое время воссоздать полную картину оборотов своего заведения, которые часто выражались в тысячах и складывались из множества отдельных мелких статей; для этого она брала кусочек мела, всегда хранившийся про запас в ее кармане, и начинала быстро писать на столе, покрывая его поверхность внушительными колонками из своих четырех цифр. Написав на такой манер все отдельные статьи, которые она помнила наизусть, она достигала своей цели просто-напросто тем, что слюнила палец и принималась так же проворно стирать один столбик за другим, подсчитывая при этом стираемые знаки и записывая в сторонке полученные результаты. Так возникали новые, уже меньшие, группы цифр, значения и названия которых не знал никто, кроме нее самой, потому что это были все те же самые четыре цифры, казавшиеся непосвященным какими-то волшебными языческими письменами. К тому же она была решительно не в состоянии произвести эти действия на бумаге, пером или карандашом, или хотя бы грифелем на ученической доске, так как, во-первых, ей нужен был, по крайней мере, целый стол, чтобы было где развернуться, а во-вторых, она умела набрасывать свои размашистые каракули только с помощью мягкого мела. Она часто жаловалась на то, что ее непрочные записи нельзя хранить, но именно этому обстоятельству она и была обязана своей необыкновенной памятью, таившей все эти несметные полчища чисел, которые так внезапно оживали под ее рукой, наполняясь значением и смыслом, а затем так же быстро исчезали. О соотношении прихода и расхода она не особенно беспокоилась, ведь все затраты на домашние и прочие нужды она все равно покрывала из той же мошны, из которой брался и основной капитал для ее оборотов, и когда набегала лишняя сумма, она тотчас же обменивала эти деньги на золото и клала их на сохранение в ларец со своими сокровищами, где они и оставались лежать навсегда, если часть из них не вынималась оттуда снова и не шла на какое-нибудь особое предприятие или на то, чтобы предоставить кому-нибудь ссуду, — впрочем, последнее делалось лишь в виде исключения, так как обычно она не одалживала деньги под проценты. Ее постоянными клиентами были главным образом крестьяне со всех окрестностей, покупавшие у нее разные веши для своих домашних нужд, и любому из них она уступала свои товары в долг, часто с немалой выгодой, но нередко и с убытком для себя. Таким образом она поддерживала связи со множеством людей, так или иначе зависимых от нее; одни были ей признательны, а другие находились с ней во враждебных отношениях, так что ее непрестанно осаждали должники, просившие повременить или приходившие расплатиться, и все они, — кто в виде предварительного поощрения, кто в знак благодарности за уже оказанную услугу, — подносили ей самые разнообразные дары, словцо наместнику или настоятельнице какого-нибудь монастыря. Всевозможные овощи и фрукты, молоко, мед, виноград, ветчина и колбасы — все это доставлялось ей целыми корзинами и составляло прочную основу того достатка и изобилия в ее хозяйстве, которые позволяли ей жить в свое удовольствие. Эта приятная домашняя жизнь вступала в свои права по вечерам, когда шум под сводами лавки стихал, двери запирались и обитатели дома переходили на жилую половину, выглядевшую еще более странно и необычно, чем сама лавка.

Здесь г-жа Маргрет собрала все те предметы, которые в свое время попали в ее руки и особенно понравились ей; она никогда не стесняла себя в этом отношении, и если какая-нибудь вещь казалась ей интересной, она сохраняла ее на память и украшала ею свое жилище. На стенах висели старинные образа на золотом фоне, а в окна были вставлены витражи, и всем этим произведениям искусства она приписывала какое-нибудь необыкновенное прошлое или даже тайную чудодейственную силу, так что в ее глазах они были святыней и она не решалась расстаться с ними, хотя знатоки действительно признавали за некоторыми из них художественную ценность и всячески пытались выманить эти вещи у их невежественной обладательницы. В ларце из черного дерева у нее хранились золотые медали, редкие монеты, филигранные украшения и другие драгоценные безделушки; к ним она питала особое пристрастие и продавала их только тогда, когда это сулило ей особенно большую выгоду. И, наконец, на полках у стены были сложены целые груды огромных, толстенных фолиантов, которые она уже давно усердно собирала. Тут были всевозможные Библии, старинные космографии с бесчисленными гравюрами на дереве, описания путешествий, полные разных чудес и диковинок, курьезнейшие книги по мифологии, какие были в ходу в прошлом веке, с огромными, сложенными в несколько раз цветными гравюрами, уже успевшими основательно порастрепаться; эти наивно написанные книги она попросту называла языческими житиями. Кроме того, у нее была целая библиотека простонародных лубков, из которых можно было узнать о пятом евангелисте, о молодых годах Иисуса, о его приключениях в пустыне, до сих пор еще не известных, о том, что его тело будто бы сохранилось и впоследствии было найдено вместе с какими-то грамотами; о страшных признаниях одного вольнодумца, явившегося с того света, чтобы рассказать о своих мучениях в аду; это собрание дополняли несколько летописей, сонников и книг с описаниями целебных трав. Всякое печатное слово, — о чем бы ни шла речь, — всегда содержало в глазах г-жи Маргрет долю правды, точно так же, как и любое изустное предание, ходившее в народе; и мир божий, отраженный во всех этих книгах и легендах, далекое и близкое, и даже своя собственная жизнь, — все казалось ей в равной мере чудесным и исполненным глубокого смысла; в ней все еще жила стародавняя, простодушная вера в чудеса, не похожая на утонченное суеверие современных образованных людей. Все напечатанное в книгах и услышанное от людей давало обильную пищу ее неуемной фантазии, и, с живым любопытством впитывая все эти новые впечатления, она принимала их на веру и тотчас же облекала их в те свойственные мышлению народа чувственноосязаемые формы, которые, подобно старым бронзовым сосудам, тем ярче блестят, чем дольше они были в употреблении. Все боги и божества древних и современных языческих народов, легенды о них и их изображения в книгах очень занимали ее, тем более что она верила в реальность их существования и думала, что истинный бог борется с ними, стараясь сжить их со света; эта нечисть, еще не вполне подвластная господу богу и не отказавшаяся от своих козней, возбуждала у нее жгучий интерес к себе, смешанный с суеверным страхом, точно так же как и безбожники, чье поведение она могла объяснить себе только тем, что, отрицая существование бога, эти ужасные люди действуют не по своему внутреннему убеждению, а вопреки ему, просто из упрямства. Огромные обезьяны и другие чудища, обитающие в лесах полуденных стран, о которых писано было в ее старинных книгах, сказочные водяные и русалки — все они были в ее глазах не что иное, как целые народы, погрязшие в неверии и опустившиеся до животного состояния, или просто наказанные богохульники; теперь они то каются, то злобствуют, и их жалкая участь — живое свидетельство всесокрушающего гнева господня, хотя порой они не прочь зло подшутить над человеком.

Итак по вечерам, когда огонь в очаге г-жи Маргрет весело потрескивал, из горшков поднимался пар, на столе появлялись сытные деревенские яства, а сама хозяйка восседала в своем покойном, украшенном инкрустациями кресле, — в ее комнату начинали сходиться гости, отнюдь не похожие на тех людей, которых можно было увидеть под сводами ее лавки в дневное время. Все эти друзья и знакомые были бедняки, которых привлекал сюда и аппетитный запах кушаний, приготовленных гостеприимной хозяйкой, и возможность побеседовать о высших материях; они искали отдохновения после дневных трудов и забот и находили его в тех оживленных разговорах, которые здесь велись. За исключением немногих лицемеров, приходивших только ради дарового угощения, все они действительно ощущали потребность в таких задушевных беседах и с искренним увлечением толковали о вещах, выходивших за пределы повседневного, особенно о религии и о таинственных, загадочных сторонах жизни; а так как в ответ на такого рода запросы тогдашнее общество могло предложить им лишь весьма пресную пищу, то они пытались сами отыскать разгадки этих жгучих тайн. Внутренняя неудовлетворенность, неутоленная жажда познания истины, общность судьбы этих людей, все то, что они пережили, стремясь удовлетворить эти свои порывы в суетном мире страстей, — вот что приводило их сюда, а также побуждало вступать в разного рода странные секты, о внутренней жизни которых г-жа Маргрет постоянно разузнавала через своих друзей, ибо она не любила утруждать себя и вообще была слишком мирским человеком, чтобы заниматься такими делами самой. Более того, она резко отчитывала малодушных и зло высмеивала тех, кто склонен был чересчур вдаваться в мистику. Правда, она и сама жить не могла без таинственного и чудесного, но ее увлекали тайны реального, чувственного мира, самой жизни в ее многообразных внешних проявлениях и загадочные судьбы отдельных людей; о таких вещах, как чудесное душевное прозрение, ниспослание благодати, избранничество и тому подобное, она и слушать не хотела, и если кто-нибудь из ее гостей заводил речь об этом, она давала ему хорошую отповедь. Бога она почитала прежде всего за то, что он был мудрым и искусным творцом всего чудесного, что есть на этом свете, но, кроме того, он обладал в ее глазах еще одним свойством, вызывавшим у нее особое удивление и восхищение: она считала его покровителем всех тех, кто энергичен и смел, кто сам кузнец своего счастья и, не имея гроша ломаного за душой, своим умом прокладывает себе дорогу и выходит в люди. Поэтому ничто не радовало ее так, как успехи молодых людей, рожденных бедными и безвестными, но сумевших благодаря своим способностям, бережливости и уму выбиться из нужды, занять известное положение в обществе, да еще и приобрести уважение и доверие высокопоставленных лиц. С живейшим участием, словно дело касалось ее самой, следила она за тем, как преуспевали ее любимцы, а когда их благосостояние возрастало настолько, что они уже могли со спокойной совестью позволить себе кое-какую роскошь, — она щедро одаряла их еще и от себя и разделяла с ними их торжество. Великодушная по натуре, она охотно помогала ближним, причем не столько тем, кто век свой терпел нужду, — им она давала не меньше и не больше чем было принято, — сколько тем, кто начинал обзаводиться кое-каким имуществом, — их она поистине осыпала своими щедротами, хотя подобная расточительность была ей не по средствам. Обычно такие выскочки располагали более солидными связями на стороне, но по своей природной расчетливости старались не терять расположения также и этой странной женщины и поддерживали с ней хорошие отношения, пока наконец их не вытесняло новое поколение фаворитов; таким образом, среди гостей г-жи Маргрет нередко можно было встретить какого-нибудь хорошо одетого господина, стеснявшего этих бедняков своим присутствием и наводившего на них робость своей степенной манерой держаться. А когда такой гость уходил, благочестивые друзья хозяйки упрекали ее в приверженности к суете мирской и к земным благам, что всегда вызывало расхождение во мнениях и жаркие споры.

Люди деятельные и работящие, умевшие вести свои дела успешно и с выгодой, всегда были ей по душе, и, вероятно, именно поэтому в ее дом были вхожи также и некоторые евреи-перекупщики. Неистощимая энергия и неизменная вежливость этих людей, которые частенько заезжали к ней, оставляли у нее тяжелые тюки с товаром, вытаскивали из-под своих затрапезных кафтанов туго набитые кошельки и, ни слова не говоря, не требуя даже расписки, вручали их ей на сохранение, их неназойливое любопытство и добродушная покладистость (впрочем, нисколько не мешавшая им быть непокладистыми и изворотливыми, когда дело шло о торговле), их религиозные обряды, которые они так строго выполняли, их происхождение, связанное с библейскими преданиями, и даже их враждебное отношение к христианам и тяжкая вина, лежащая на их праотцах, — все это вызывало живейший интерес славной г-жи Маргрет, и она охотно принимала у себя этих многострадальных и всеми презираемых скитальцев, когда они появлялись на ее вечерних собраниях, и позволяла им варить кофе или жарить рыбу на ее очаге. Иногда благочестивые христианки были не прочь беззлобно подшутить над ними и упрекали их в том, что вот ведь еще совсем недавно их предки были отъявленными злодеями, что они-де похищали и убивали христианских младенцев и отравляли колодцы, а г-жа Маргрет уверяла, будто вечный жид Агасфер[32] лет двенадцать тому назад ночевал в «Черном медведе» и она два часа подкарауливала у дверей, чтобы увидеть его отъезд, да только понапрасну потеряла время, так как он отправился в дальнейший путь еще до рассвета; в ответ на это евреи только улыбались добродушно и лукаво и по-прежнему пребывали в самом хорошем расположении духа.

Но как бы то ни было, они тоже по-своему чтили бога и придерживались определенных, ясно выраженных религиозных убеждений, а следовательно, имели гораздо больше прав принадлежать к этому кружку верующих, чем два других его завсегдатая, чье присутствие было бы уместно где угодно, но только не здесь; все удивлялись, встречая их в этом доме, и все-таки собиравшееся здесь пестрое и странное общество, как видно, не могло обойтись без них, как нельзя обойтись без соли, придающей всему свою остроту.

Глава седьмаяПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА О ГОСПОЖЕ МАРГРЕТ

То были два отъявленных безбожника. Один из них, гробовщик, изготовивший и собственноручно заколотивший на своем веку уже не одну сотню гробов, был простой и славный, хотя и молчаливый человек, время от времени спокойно и немногословно заявлявший, что не верит ни в вечную жизнь, ни в бога, о котором, по его мнению, мы просто ничего не можем знать. Впрочем, он никогда не насмехался над верующими, и никто не слыхал от него каких-нибудь дерзких речей; даже когда набожные кумушки нападали на него, пытаясь обратить его на путь истинный, он только невозмутимо покуривал свою трубочку и покорно выслушивал их красноречивые проповеди.

Другой безбожник был портной, человек уже не первой молодости, с сединой в волосах, но обладавший вздорным, несносным характером и, как видно, способный при случае устроить своему ближнему какую-нибудь пакость. Если гробовщик вел себя скромно, терпеливо сносил все нападки и лишь изредка и довольно робко высказывал свое суровое кредо, то портной постоянно готов был сам перейти в наступление и находил какое-то удовольствие в том, чтобы задевать чувства верующих грубой шуткой и крепким словцом, заставлял их содрогаться от ужаса, безжалостно подвергая сомнению, отрицая и опошляя все то, что было для них свято, передразнивал, как настоящий Уленшпигель,[33] каждое слово этих простодушных бедняг и вызывал у них своим балаганным юмором греховное желание посмеяться над тем, что не смешно. У него не было ни глубоких мыслей, ни уважения к чему бы то ни было, даже к природе, а единственной его потребностью было отрицать существование бога, вернее сетовать, зачем он все-таки существует, в то время как гробовщик считал, что это для него не так уж важно; зато последний был человек бывалый, еще подмастерьем, странствуя по городам, привык смотреть на мир божий широко открытыми глазами, да и впоследствии продолжал просвещать свой ум и, если был в ударе, любил потолковать о разных диковинках. Портному же нравились только сплетни, да скандалы, да шумные перебранки со словоохотливыми богомолками; его отношение к евреям тоже выдавало его вздорный характер. Если гробовщик, считавший их такими же людьми, как и он сам, относился к ним доброжелательно и был приветлив с ними, то портной всячески дразнил и мучил их и издевался над ними с поистине христианским высокомерием, пуская в ход все известные ему избитые шутки, какими дразнят евреев, так что порой бедняги и в самом деле обижались и в сердцах уходили из комнаты. Обычно дело кончалось тем, что у г-жи Маргрет лопалось терпение и она прогоняла этого злого демона из своего дома; но вскоре он снова появлялся там, некоторое время держал себя немного поосторожнее, говорил тихо и вкрадчиво, и все терпели его, хотя и знали, что все это ненадолго и что вскоре он опять примется за старое. Видимо, все эти люди, так любившие поговорить и поспорить, нуждались в нем как в живой иллюстрации их собственных представлений о том, каким должен быть безбожник; впрочем, его атеизм и на самом деле весьма точно соответствовал этим представлениям; в конце концов всем стало совершенно ясно, что он гонит от себя мысли о боге и о бессмертии главным образом потому, что они мешают ему предаваться пустой и праздной житейской суете, а впоследствии, когда ему пришла пора умирать, он так ныл и причитал, дрожал всем телом и скрежетал зубами и так жаждал облегчить свою душу покаянной молитвой, что добрые христиане могли теперь торжествовать свою полную победу, что же касается гробовщика, то он перед смертью успел еще сам изготовить себе гроб, причем обстругал его с таким же невозмутимым спокойствием, как и тот, с которого он некогда начал свою работу.

Вот что представляло собой это общество, так часто — особенно зимой — собиравшееся на вечерние беседы в доме г-жи Маргрет, и не помню уж, как все это началось, но только с некоторых пор я стал все чаще коротать свои дни в ее удивительном заведении, среди озабоченно снующих покупателей и продавцов, а по вечерам сидел у ног самой хозяйки, которая очень благоволила ко мне. Ее благосклонность я заслужил тем, что слушал разговоры взрослых с неизменным вниманием, о каких бы странных и диковинных вещах ни шла речь. Правда, их изысканий в области теологии и морали, — хотя они нередко были весьма и весьма наивными, — я тогда еще не понимал, но так как и сами собеседники не любили подолгу задерживаться на этих материях и обычно сразу же переходили к тому, что они действительно видели и пережили, то беседа сворачивала тем самым в другое русло, в область натурфилософии[34], где и я кое-что смыслил. Спорщиков занимали прежде всего явления духовной жизни, такие, как сны, предчувствия и тому подобное, для которых они старались найти объяснение в повседневной жизни, но их любознательный ум пытался проникнуть также и в таинственные сферы звездного неба, в глубины моря и в недра огнедышащих гор, о которых им доводилось слышать, — и все это они сводили так или иначе к религиозным воззрениям. Они читали откровения ясновидцев, описания удивительных путешествий на различные отдаленные светила и другие поучительные книжки в этом роде, приобретенные г-жой Маргрет по их совету, а затем спорили о них, высказывая при этом самые смелые догадки, возникшие в их распаленном воображении. Порой кто-нибудь из них подкреплял свои доводы кое-какими научными сведениями, случайно почерпнутыми им где-нибудь, например, в беседе со слугой одного звездочета, утверждавшим, будто через подзорную трубу его господина видны какие-то живые существа на Луне и что-то вроде горящих кораблей на Солнце. Но самым живым воображением обладала г-жа Маргрет, у которой всякий вымысел приобретал плоть и кровь. У нее была привычка по нескольку раз в ночь вставать с постели и подходить к окну, чтобы посмотреть, что происходит в мире под покровом мрака и ночной тишины, причем каждый раз она действительно что-нибудь замечала: то какую-то подозрительную звезду, выглядевшую не так, как всегда, то комету, то какой-нибудь красноватый отблеск в небе, и для всех этих явлений она тотчас же находила особое название. Все окружающие предметы жили в ее глазах своей жизнью, исполненной глубокого смысла; когда солнечный луч попадал в стакан с водой и, пройдя через него, падал на гладко отполированную поверхность стола, весело игравшая радуга с ее семью цветами казалась ей непосредственным отражением того великолепия, которое бывает только на небесах, в самом раю. «Смотрите, смотрите, — говаривала она, — разве вы не видите, какие там чудесные деревья и цветы? а зеленые крылечки и красные шелковые платки? а эти золотые колокольчики и серебристые фонтаны?» — и каждый раз, когда солнце заглядывало в ее комнату, она проделывала этот опыт, «чтобы хоть одним глазком заглянуть на небеса». Муж называл ее за это старой сумасбродкой и вместе с портным беспощадно высмеивал ее. Зато когда речь заходила о привидениях, она чувствовала куда более твердую почву под ногами, ибо уж по этой части она, несомненно, обладала немалым опытом, который дался ей нелегко; да и у всех других было что порассказать на этот счет. Правда, с тех пор как она перестала выходить из дому, с ней не случалось больше ничего особенного, если не считать того, что она частенько слышала возню и стук в старой кладовке да иногда, стоя в полночь или под утро на своем обычном наблюдательном посту у окна, видела, как во мраке ночи по улице бродит черная овца. А иной раз у входной двери стоял карлик, и пока она пристально разглядывала его, желая убедиться, что это не сон, он вдруг начинал расти на ее глазах, все выше и выше, и уже почти доставал до подоконника, так что она едва успевала захлопнуть окно и спрятаться под одеяло. Но все это не шло в сравнение с тем, что ей пришлось пережить в молодости, особенно в те годы, когда она еще жила в деревне и ей доводилось во всякое время суток ходить и полем и через лес. Бывало, ее преследовали какие-то безголовые люди, которые целыми часами шагали рядом с ней по дороге и не отставали, как бы усердно она ни молилась; души умерших крестьян, не нашедшие себе покоя и приходившие по ночам на свое поле, с мольбой протягивали к ней руки; удавленники срывались с высоких елок и с диким завыванием бежали вслед за ней, чтобы облегчить свои страдания, побыв вблизи доброй христианки; мороз пробегал по коже, когда она описывала свое тогдашнее безвыходное положение: ее так и тянуло взглянуть хоть одним глазком на эти жуткие фигуры, а в то же время она отлично знала, как вредно и опасно смотреть на них. Иной раз у нее даже распухал весь бок, левый или правый, смотря по тому, с какой стороны шли за ней мертвецы, и ей приходилось посылать за доктором. Она рассказывала также о колдовстве и чернокнижии и уверяла, что еще в конце прошлого века, в годы ее юности, в деревне сплошь и рядом занимались подобными вещами. Так, например, в ее родных краях у некоторых богатых крестьян, живших большими семьями, были старые языческие книги, с помощью которых они творили самые неслыханные дела. Они подносили пламя к стогу и прожигали в нем дыру, причем сам стог оставался целым, умели заговаривать воду и управлять дымом, заставляя его подниматься из трубы в любом направлении и образовывать разные смешные фигуры, но все это были еще невинные шутки. Гораздо страшнее было попасть в число их недругов, которых они безжалостно сживали со света, — для этого они вбивали в ствол ивы три гвоздя, что-то шептали над ними, и человек начинал медленно чахнуть (отец Маргрет долго мучился по их милости какой-то хворью, но их козни были вовремя раскрыты, и его спасли капуцины), или же насылали порчу на поля своих врагов, так что зерно в колосьях перегорало, а потом сами же издевались над несчастными, когда те голодали и терпели нужду. Правда, люди утешали себя тем, что когда кто-нибудь из этих колдунов созревал для ада, за ним являлся черт и после нелегкой борьбы уносил с собой его душу; однако все это опять-таки нагоняло страх на добрых христиан, и самой рассказчице доводилось видеть окровавленный снег и клочья волос на месте происшествия, что вряд ли можно назвать приятным зрелищем. У таких крестьян всегда было много денег, и когда случалась свадьба или похороны, они отмеряли их четвериками[35] и переносили в больших ушатах. Свадьбы в то время играли с большой пышностью, как в старину. Она еще помнила одну такую свадьбу, на которую собралось человек сто гостей, и все они, мужчины и женщины, приехали верхом. На женщинах были короны из сусального золота, шелковые платья и ожерелья из скатанных в трубку дукатов в три, а то и в четыре ряда; но и тут дело не обошлось без черта: он незаметно прискакал со всеми гостями, и после ужина там творилось такое, что и сказать неловко. В семидесятых годах, когда случился большой неурожай и был голод, эти крестьяне забавлялись тем, что широко открывали двери своих амбаров и молотили в двенадцать цепов, да еще приглашали какого-нибудь слепого скрипача, чтобы он подыгрывал работающим, причем сидеть он должен был на большом каравае, а затем, когда перед амбаром собиралась целая толпа голодных нищих, спускали на беззащитных людей злых собак. Любопытно, что народ считал всех этих сельских богачей, которые тиранили крестьян, опростившимися потомками древних феодалов, прежних владельцев многочисленных замков и крепостей, разбросанных по всей стране.

Неиссякаемым источником для россказней и небылиц был также католицизм; вокруг нашего города было немало пустующих и покинутых обителей, а некоторые местности по соседству вообще остались католическими, и в тамошних монастырях еще жили монахи. О духовенстве этих монастырей распространялись удивительные легенды, особенно о капуцинах, которые до сих пор действуют рука об руку с палачами, преследуя нечистую силу и занимаясь знахарством среди суеверных крестьян-протестантов. В некоторых отдаленных местностях страны протестантизм пришел в то время в упадок, и люди исповедовали его как-то бессознательно; вместо того чтобы смотреть на католиков сверху вниз, как на темных, одураченных людей, верящих в разные бредни, крестьяне сами разделяли все их предрассудки, хотя и считали, что все это грешно и предосудительно, и не смеялись над католицизмом, а скорее боялись его, видя в нем какую-то страшную языческую ересь. И если они никак не могли представить себе, что вольнодумец — это такой человек, который в глубине души действительно ни во что не верит, то не менее непонятными казались им и те люди, которые верят даже больше, чем надо; сами же они держались середины, то есть веровали лишь в то, что, по их мнению, представляло доброе, а не злое начало.

Муж г-жи Маргрет, которого все звали дедушкой Якобом, а сама Маргрет попросту батюшкой, был старше ее на пятнадцать лет и уже доживал свой седьмой десяток. По части выдумки и фантазии он мало в чем уступал своей супруге, а его воспоминания уходили еще дальше в глубь полного чудесных преданий прошлого, однако в каждом событии он прежде всего видел его смешную сторону, так как весь век свой только и делал, что шутки шутил, и вообще был человек довольно никчемный; если его жена любила потолковать о вещах серьезных и предпочитала рассказывать о страшном, то он знал множество презабавных историй о проделках нечистой силы, а также немало подлинных происшествий, случившихся со знакомыми ему людьми, которые он, однако, тоже безбожно перевирал. В ранней молодости ему довелось увидеть последние ведовские процессы[36], и его исполненные юмора рассказы о шабашах и пирушках ведьм, почерпнутые им из устных преданий, живо напоминали описания таких процессов с их пространными обвинительными заключениями и вынужденными признаниями подсудимых, какие можно прочесть в старинных документах. Это был его конек, и он клялся и божился, что некоторые знакомые ему женщины, известные своими странностями, превосходно умеют ездить на метле, и не раз обещал, что на днях раздобудет у одного знакомого колдуна ту мазь, которой ведьмы смазывают ручку метлы, и непременно попробует, пока он еще жив, устроить выезд из печной трубы. Его слова вызывали у меня бурный восторг, тем более что он собирался взять с собой и меня, — если будет хорошая погода, — и рисовал передо мной самые заманчивые картины этой веселой поездки, во время которой я буду сидеть на ручке метлы перед ним, а он будет крепко держать меня. Он даже наметил места, где можно сделать привал, и называл мне то холм, где, по его сведениям, росло прекрасное вишневое деревцо, то отличную сливу, где мы сможем славно полакомиться, то какую-нибудь лесную поляну с самой сладкой земляникой, где мы устроим целый пир, предварительно привязав метлу к какой-нибудь елке. Решено было, что мы наведаемся также и на соседние ярмарки, — ведь в любой балаган мы могли попасть бесплатно, прямо через крышу. Мы собирались заехать даже к одному сельскому священнику, другу дедушки Якоба, чтобы отведать его знаменитых домашних колбас, но для этого нам пришлось бы, конечно, заблаговременно спрятать метлу где-нибудь в кустах и сделать вид, будто мы давно уж хотели навестить господина пастора, да вот наконец и собрались, а пришли-де мы пешком, благо погода чудесная; зато в дом одной богатой ведьмы-трактирщицы, жившей в другой деревне, мы решили смело въехать прямо через трубу, рассчитывая на то, что она сдуру примет нас за начинающих, но уже подающих надежды колдунов и на славу угостит своими вкусными лепешками с салом и свежим медом из своих ульев. А по пути надо было непременно посмотреть, как живут те редкие птицы, что вьют свои гнезда на высоких деревьях и скалах, и отобрать самых лучших птенцов, — это было уж дело решенное. Как сделать это без всякого вреда для себя, на это у него был свой секрет, он знал заклинание, с помощью которого можно было повеселиться в свое удовольствие, а в заключение оставить черта в дураках.

По части призраков и привидений он тоже был большой знаток, но и тут у него все оборачивалось своей смешной стороной. Если история, о которой он рассказывал, была страшной, то и в ней все равно было что-то в высшей степени комическое, а еще чаще дело кончалось тем, что ему удавалось провести мучившую его нечистую силу и сыграть с ней какую-нибудь веселую шутку.

Словом, он превосходно дополнял свою жену, тоже увлекавшуюся разными фантазиями, и таким образом мне довелось почерпнуть из самого первоисточника все то, что дети образованных родителей обычно узнают из нарочно для них обработанных книжек со сказками. Пусть духовная пища, которую я там находил, была не такой безобидной, как в этих книжках, и не всегда рассчитана на нравственные понятия невинного ребенка, — зато в ней неизменно заключалась какая-нибудь мораль, какая-нибудь глубоко человеческая истина, а собранные г-жой Маргрет старинные вещи были для меня настоящей сокровищницей в смысле богатства зрительных ощущений. Вполне понятно, что под влиянием всего этого мое воображение несколько преждевременно созрело и стало более восприимчивым к сильным впечатлениям, подобно тому как дети из простонародья рано привыкают к крепким напиткам, которые пьют взрослые. Дело в том, что в доме г-жи Маргрет я слышал не только разговоры о чудесах сверхчувственного мира; нередко ее гости вели в моем присутствии жаркие споры о делах житейских, о жизни человеческой вообще и о своей собственной доле, и особенно интересно было послушать самое хозяйку дома и ее мужа, ибо на своем долгом веку они повидали так много печального и смешного, так много заслуженно вознесенных судьбою и незаслуженно обиженных ею людей и сами испытали так много опасностей, лишений и трудностей, из которых они все же выпутывались, что их опыт был как бы собранием примеров на все случаи жизни; они пережили все — и голод, и войну, и мятежи; однако любопытнее всего было их отношение друг к другу, в котором чувствовался элемент драматизма, и порой прорывались наружу некие глубоко спрятанные первобытные, демонические силы, так что, глядя на эту бурную игру страстей человеческих, я по-детски удивлялся, и в душе моей откладывались глубокие впечатления.

Ибо если г-жа Маргрет была живой душой и опорой дома, если она заложила самое основу нынешнего благосостояния семьи и всегда держала бразды правления в своих руках, то муж ее был из тех людей, которые никак не могут найти себе занятие по душе и ничего не умеют делать и которым не остается ничего, как стать мальчиком на побегушках у жены (если такому достанется в жены женщина энергичная) и влачить под сенью ее власти праздное и бесславное существование. Если г-жа Маргрет, сумевшая, — особенно в первые годы замужества, — смело использовать благоприятные обстоятельства того времени, благодаря своей поразительной оборотистости в буквальном смысле слова загребала деньги кучами, то муж ее играл скромную роль услужливого домового, помогавшего ей по хозяйству, был от души рад тому, что ему перепадало от жены, и смешил всех своими забавными проделками. Зная его непосредственность и какую-то отнюдь не мужскую беспомощность и на опыте убедившись в том, что в трудные минуты она не находит в нем надежной опоры, г-жа Маргрет не замечала других его положительных качеств, а потому, не долго думая, решила не подпускать его к заветному ларцу и стала распоряжаться деньгами единовластно. Долгое время ни один из них не видел в этом какого-нибудь ущерба для себя, но потом некоторые кляузники, в том числе и интриган-портной, раскрыли мужу глаза на то, как унизительно его положение, и стали подбивать его, чтобы он наконец потребовал раздела имущества и полного признания своего права распоряжаться им.

Бедняга тотчас же страшно распетушился и, подстрекаемый своими непрошеными советчиками, стал угрожать растерявшейся жене судом, если она не выдаст его долю «совместно нажитого состояния». Она прекрасно понимала, что все это скорее насилие и грабеж, чем честная тяжба, что единственной опорой дома была и всегда будет только она сама, и противилась его требованиям изо всех сил. Однако законы были не на ее стороне, так как суд не смог бы разобраться, какой вклад внес каждый из супругов, а кроме того, муж выдвигал против нее целый ряд облыжных обвинений и заявлял, что после раздела имущества намерен развестись с ней. Сбитая с толку обрушившимся на нее ударом и став предметом сплетен, она чуть не заболела от огорчения и, уже не понимая, что делает, отдала ему половину состояния. Став обладателем всей этой сверкающей груды золота, он тотчас же зашил его в длинные, похожие на колбасы мешочки разной толщины, смотря по размеру монет, сложил эти колбаски в свой сундук, прибил его к полу, прочно уселся на нем и славно одурачил своих доброхотных помощников, надеявшихся, что и им удастся урвать хоть малую толику его богатства. Жить он остался в доме жены, да так век свой и прожил возле нее и за ее счет, и вспоминал о своем сокровище только тогда, когда хотел удовлетворить какую-нибудь прихоть. Между тем она оправилась от удара и вновь пополнила оставшуюся ей часть, а со временем даже удвоила ее; но со дня раздела она думала только о том, как бы вновь завладеть похищенным у нее добром, а это можно было сделать только после смерти мужа. Поэтому каждая размененная им монета была для нее как нож в сердце, и она не могла дождаться, когда же он наконец умрет. Муж, в свою очередь, столь же нетерпеливо ждал ее смерти, чтобы стать безраздельным обладателем всего состояния и пожить на склоне лет в полной независимости. Правда, на первый взгляд никому бы и в голову не пришло, что на их отношениях лежит такая мрачная тень, потому что они жили, как живут любящие старички-супруги, и называли друг друга не иначе как «батюшка» и «матушка». Это было особенно заметно у Маргрет, которая относилась к мужу в общем с той же теплотой и великодушием, как и ко всем людям, и не только терпеливо сносила все его шутовские замашки, но, наверно, не смогла бы прожить и дня без этого человека, бывшего ее спутником в течение вот уже сорока лет; да и он сам тоже чувствовал, что ему не так уж плохо живется с ней, а иногда даже брал на себя хозяйственные заботы и с комически деловым видом возился на кухне, пока его жена в кругу своих восторженных единомышленников уносилась вдаль на крыльях фантазии.

Но через каждые три-четыре месяца; с наступлением одного из четырех времен года, когда сама природа, так резко меняющаяся в это время, напоминала старикам, как недолговечна жизнь человеческая, а их телесные недуги чаще давали знать о себе, — их старая вражда вновь просыпалась, и между ними вспыхивал отчаянный спор. Обычно это случалось темной ночью, когда их мучила бессонница, — и тогда, сидя в своей старинной широкой кровати под общим пестро раскрашенным пологом, они до самого рассвета, не обращая внимания на открытые окна, бросали друг другу в лицо тяжкие обвинения и оскорбительные бранные слова, так что сонные улицы просыпались от их криков. Они упрекали друг друга в прегрешениях давно ушедшей молодости, прожитой в чувственных утехах, и будили тишину ночи, громко споря о делах минувших, о том, что произошло еще до наступления нашего века, далеко в горах и долинах, где успели с тех пор вырасти или, наоборот, исчезнуть целые густые леса, и поминая участников этих событий, которые давным-давно истлели в своих могилах.

Потом муж требовал у жены, чтобы она объяснила, почему она, собственно, надеется пережить его, или жена требовала того же от мужа, и между ними начинался пренеприятный спор о том, кто же из них все-таки будет иметь удовольствие похоронить другого.

Эти отвратительные сцены продолжались и на следующий день, на глазах у всех, кто приходил в их дом, будь то знакомые или чужие, так что бедная женщина в конце концов выбивалась из сил и начинала плакать и молиться; что же касается ее мужа, то он держался как будто даже бодрее, чем обычно: весело насвистывал или же принимался печь себе оладьи, непрестанно бормоча что-то под нос. Отпустив какую-нибудь шпильку, он мог целое утро твердить одно и то же, так что от него только и слышно было: «Пятьдесят один! Пятьдесят один! Пятьдесят один!» — или же добавлял для разнообразия: «Не знаю, не знаю, сдается мне, что старая хрычовка из дома напротив опять отправилась сегодня спозаранку на прогулку! Недаром она купила вчера новую метлу! То-то я видел, как в воздухе что-то такое мелькнуло… верно, ее красная исподница; странно! гм! Пятьдесят один!» — и так далее. При этом в сердце у него все так и кипело от злости, и он норовил побольнее уязвить жену, зная, что своими шутками он причиняет ей еще большие страдания: ведь ее запас злости быстро иссякал, и у нее не было больше сил продолжать эту утомительную перебранку. Зато и она и он располагали другим средством, чтобы насолить друг другу: это средство заключалось в том, что после каждой такой ссоры оба становились до расточительности щедрыми и осыпали подарками всех, кто попадался под руку, словно каждый из них хотел прожить на глазах у другого свое состояние, которого тот домогался.

Муж Маргрет был не то чтобы неверующий, но так как и в бога и в рай он верил весьма своеобразно, то есть так же, как в духов и ведьм, то бог у него был как-то сам по себе, а жизнь сама по себе, и ему дела не было до тех нравственных принципов, которые неизбежно вытекают из веры в бога; он только и знал, что ел да пил, смеялся и сквернословил, балагурил и чудачил, даже и не помышляя о том, чтобы согласовать свой легкомысленный образ жизни со строгими требованиями морали. Впрочем, и его жене тоже ни разу не пришло в голову, что ее земные страсти как-то не к лицу человеку верующему, а потому она никогда не насиловала себя и прямо высказывала все, что ее волновало, выгодно отличаясь в этом отношении от своих лицемерных нахлебников. Она любила и ненавидела, благословляла и проклинала, ни в чем не стесняя себя и ни от кого не скрывая своих душевных порывов, никогда не думала о том, что и сама она далеко не безгрешна, и, не ведая сомнений, всегда смело ссылалась на бога и его всемогущество.

У каждого из супругов было множество полунищих родственников, живших во всех уголках округи. Все они в равной мере тешили себя надеждой получить известную часть солидного наследства, тем более что г-жа Маргрет, питавшая непреодолимую неприязнь к тем, кто безнадежно погряз в нищете, уделяла им от своих щедрот лишь весьма скудные подачки и угощала их за своим столом только по праздникам. В эти дни в ее доме появлялись двоюродные братья и сестры, старые тетки и дядья с мужниной и с ее стороны, со своими отощавшими длинноносыми дочерьми и чахоточными сыновьями, и все эти бедняки несли мешочки и корзинки с жалкими подношениями, рассчитывая приобрести таким образом расположение капризных стариков и унести домой более щедрые ответные подарки. Эта обширная родня резко распадалась на два лагеря, каждый из которых примыкал к одной из враждовавших сторон и разделял с ней надежды на то, что ее недруг умрет раньше и наследство со временем увеличится. Они ненавидели друг друга так же страстно и враждовали так же непримиримо, как и сама Маргрет и ее муж, служившие им примером, и когда, насытившись и отогревшись за непривычно обильной трапезой, все это робкое вначале сборище смелело и начинало чувствовать себя свободнее, тогда между обеими партиями каждый раз разгоралась жаркая перебранка. Мужчины, подбиравшие со стола недоеденные окорока, били ими друг друга по головам, прежде чем спрятать их в свой мешок, а их жены осыпали друг друга бранью, поднося кулак прямо к бледному, заостренному носу соперницы, и отправлялись восвояси с приятным ощущением в желудке, но зато со злобой и завистью в сердце. Взяв под мышку туго набитые узелки, они неторопливыми шагами выходили из городских ворот, чтобы пуститься в дальний путь к своим лачугам, а когда они — все еще в сердцах — расставались где-нибудь на перепутье, глаза их метали колючие взгляды из-под воскресных чепцов, украшенных жалкими лентами.

Все это длилось долгие годы, пока наконец старуха Маргрет не решила подать пример своему мужу, сама отправившись в царство духов и привидений, столь занимавшее некогда ее мечты. Оставленное ею завещание оказалось полной неожиданностью для всех, так как в нем она отказала все свое состояние одному человеку: этим единственным наследником был последний и самый молодой из числа ее фаворитов, так радовавших ее сердце своей ловкостью и преуспеянием в делах, и она умерла в твердой уверенности, что ее денежки не достанутся простофилям, а славно послужат людям дельным, в чьих руках они станут силой. На ее похороны сошлась вся родня супругов, и, увидев, как они обмануты в своих надеждах, все подняли страшный крик и плач. Они единодушно возненавидели счастливого наследника, который преспокойно сложил свое добро на большую повозку, отобрав все то, из чего еще можно было извлечь какую-нибудь пользу. Он оставил несчастным беднякам только наличный запас провизии да собранные покойной книги и старинные вещи, за исключением тех, которые были из золота или серебра или же представляли собой хоть какую-нибудь ценность. Толпа горько сетовавших родственников покойницы не покидала ее дома трое суток, пока не была раздроблена последняя косточка и добытый из нее мозг не был подъеден с помощью последней корочки хлеба. После этого они начали постепенно расходиться, причем каждый успел прихватить на память еще какой-нибудь трофей. Один уносил на плече стопку «языческих книг», связанных толстой веревкой и прижатых для прочности поленом, а под мышкой — узелок с сушеными сливами; у другого за спиной висела на посохе икона богоматери, а на голове покачивался резной сундучок затейливой работы, во всех ящичках которого были ловко уложены картофелины. Тощие долговязые девицы несли изящные старомодные корзины из ивовых прутьев и пестро раскрашенные коробки, заполненные искусственными цветами и поблекшей мишурой; дети тащили восковых ангелочков или какую-нибудь китайскую вазу; и все это очень смахивало на толпу иконоборцев, только что вышедшую из разграбленной церкви. И все же каждый из них припомнил в конце концов, сколько добра сделала ему усопшая, и, решив сохранить свою добычу как память о ней, возвращался домой с грустью в сердце; главный же наследник недолго шагал за своей подводой, — он вдруг остановился, постоял в нерешительности, а затем свернул к первому попавшемуся старьевщику и сбыл ему все свое добро до последнего гвоздя. Затем он отправился к ювелиру, продал медали, чаши и цепи и, не оглядываясь, бодрым шагом вышел из города, захватив с собой только свой разбухший кошель да посох. У него был довольный вид, как у человека, покончившего наконец с неприятным и хлопотным делом.

Теперь в доме остался один только осиротевший старик, живший на остатки тех денег, что достались ему от прежнего раздела и уже успели с тех пор сильно подтаять. Он прожил еще три года и умер в тот самый день, когда ему предстояло разменять свою последнюю монету. Все эти годы он коротал время тем, что старался представить себе во всех подробностях, как он встретится на том свете с женой, с которой он собирался серьезно поговорить, — если она и там «носится со своими сумасбродными выдумками», — и как ловко он высмеет ее, на потеху всем старикашкам — апостолам и пророкам. Он вспоминал и многих других уже умерших приятелей и радовался, предвкушая встречу с ними, когда они тряхнут стариной и припомнят свои былые проказы. Я не слыхал, чтобы он говорил о загробной жизни иначе, как в этом веселом тоне. Но скоро ему должно было стукнуть девяносто, он ослеп, все чаще начинал грустить и сетовать на свои горести и на докучавшие ему недуги и старческую немощь, теперь ему было не до шуток, и он только горестно восклицал, что людей надо просто убивать, пока они не успели стать такой жалкой старой развалиной.

Наконец он угас, как гаснет лампада, когда в ней иссякнет последняя капля масла; люди забыли его еще при жизни, и я, тогда уже подросток, был, пожалуй, единственным из его прежних знакомых, пожелавшим проводить до могилы этот жалкий комочек праха.

Глава восьмаяПЕРВОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ