15279.fb2
Быстро утер я слезы, испустил глубокий вздох и произнес по-старофранцузски печальным голосом, для чего мне не пришлось даже особенно менять свой: «Dame, s'il vous plaist, laissez cestuy cueur en repos!»[226]
Двойной крик был мне ответом, и девушки, как безумные, выбежали из ниши, а затем из церкви; Дортхен, бежавшая впереди, одним махом перепрыгнула через ступени и порог церковных дверей; она была бледна как смерть, но все еще смеясь подбирала платье и, перебежав через кладбище к своей любимой скамейке, бросилась на нее; все это я мог хорошо разглядеть из окна, на которое быстро взобрался.
Дортхен, чье лицо было чуть ли не белее ее белых зубок, откинулась назад, обхватила колени руками, а Розхен воскликнула:
— Боже мой, да ведь это было привидение!
— Да, да, привидение, конечно, привидение! — сказала Дортхен и захохотала как безумная.
— Ты безбожница! Разве ты совсем не боишься? Разве твое сердце не стучит еще сильнее, чем стучало там мертвое сердце?
— Мое сердце? — ответила Дортхен. — Я говорю тебе, оно прекрасно себя чувствует!
— Что же он крикнул? — спросила Розхен, которая все время прижимала к собственному сердцу обе руки и время от времени проверяла, не потеряли ли они способность двигаться. — Что сказал этот французский призрак?
— Он сказал: сударыня, если вам хочется, возьмите это сердце и сделайте себе из него подушку для булавок! Поди назад и скажи, что мы подумаем! Поди, поди, поди!
Она вскочила, сделала вид, что хочет взаправду подтолкнуть хорошенькую служанку к церкви, но вместо этого неожиданно обняла ее и стала осыпать поцелуями. Потом они обе исчезли за деревьями.
Некоторое время спустя я тоже вылез из своего укромного уголка, чтобы закончить последние приготовления к отъезду. Я отправился в садовый флигель и проверил, все ли уложено и готово к путешествию; в самом деле, упаковывая чемодан, я забыл про череп, и мне пришлось отыскивать для него место. Наконец и он был уложен; кстати, это была единственная вещь из тех, которые я когда-то взял из дому, отправляясь на чужбину. Вот почему этот обломок прошлого был мне особенно дорог; долгие годы лежал он в земле родины, потом разделял со мной одиночество моей комнатки; этот немой свидетель видел всю мою жизнь, и с ним я возвращался домой, лишенный, по крайней мере, не всего своего имущества.
Сделав все это, я направился к графу, чтобы побеседовать с ним на прощание и провести последние часы, как того требовал долг благодарности. Но он не хотел и слышать о подобном расставании и настоял на том, чтобы снова проводить меня в город, быть свидетелем того, что я предприму со своими картинами, и узнать, как пойдут мои дела.
— Надо остерегаться, — сказал он, — сразу же после первой неудачной попытки снова попасть в руки какого-нибудь перекупщика.
— Этого не следует бояться, — ответил я, — теперь я достаточно богат, чтобы оставить эти картины пока что у себя и даже привезти их домой, где они послужат свидетельством того, как я провел все последнее время.
— Ничего подобного, — возразил он, — они должны произвести надлежащее впечатление в городе искусств, иначе предстоящее вам решение не будет иметь под собою почвы.
Уйдя от графа, я направился к террасе, где и собирался провести остаток дня до нашей вечерней встречи. На столе гостиной, через которую я проходил, я увидел блюдо со сладостями, которые обычно заворачивают в пестрые бумажки, вкладывая туда какие-нибудь стишки или так называемые девизы. Доротея любила заворачивать подобные лакомства сама и вместо обычных банальных стишков надписывать остроумные эпиграммы, двустишия и строфы песен, которые она отыскивала у самых разнообразных поэтов и на разных языках. Она собирала множество таких изречений и отдавала их печатать на больших листах, которые потом можно было разрезать по мере надобности. У нее был талант подбирать каждый раз подходящие цитаты, так что за десертом общество нередко приходило в восторг от этих забавных и веселых или остроумных и язвительных намеков, которые всегда вносили оживление. Иногда она дурачилась, соединяла две строчки из разных поэтов, и всем казалось, что читаешь знакомые стихи, но неожиданное сочетание знакомого с незнакомым приобретало совершенно противоположный смысл, и это сбивало с толку читателей. У нее хранился запас подобных сладостей в плетеной серебряной корзиночке, она украшала ее цветами и сама, когда случался к этому повод, обносила ею гостей. Меня не особенно привлекала эта забава; но, как правоверный влюбленный, я считал ее если не чем-то замечательным, то все же простительной и даже милой проказой; мы ведь всегда бываем рады, находя маленькие недостатки у тех, кого любим, и не только прощаем их незамедлительно, но подчас распространяем и на них нашу любовь.
Очевидно, Доротея была занята тем, что заново наполняла свою корзиночку, но ее неожиданно позвали куда-то. После своей выходки в церкви, а также ввиду предстоящего отъезда я чувствовал себя свободней, чем обычно, и меня не смущали опасения, что хозяйка неожиданно вернется и застанет меня врасплох; поэтому я присел к столу и стал разглядывать плоды сегодняшних трудов Доротеи. В корзиночке лежало уже довольно много плиточек, завернутых в глянцевитую бумагу; когда я стал искать стишки или эпиграммы, приготовленные для них, я увидел целую пачку тонких бледно-зеленых листков, на которых было напечатано одно и то же маленькое стихотворение:
Когда я осторожно развернул листки (они были связаны вместе зеленой шелковой ленточкой), отовсюду глядели на меня эти простые, искренние и все же волнующие слова. Осторожно вынул я наугад из корзиночки одну готовую плиточку, потом другую, слегка раскрыл обертку и в каждой находил ту же самую зеленую песенку. Мне казалось, что я слышу успокаивающий зов перепелочки на опустевшем поле или в глубине леса нежную песенку дрозда, которая медленно нарастает и внезапно обрывается.
Насколько я знал, в этот вечер не предполагалось большого общества, поэтому Дортхен, видимо, готовила свой сюрприз для какого-то предстоящего праздника, о котором я ничего не знал. Я вдруг оставил листки и вышел на террасу, где, бросившись в кресло, провел остаток времени во вздохах и размышлениях. Спустя некоторое время появилась Дортхен с несколькими еле распустившимися бледно-алыми розами, которые она, очевидно, принесла из оранжереи; в руках у нее был подсвечник с зажженной свечой, так как сумерки уже переходили в ночь. Беззаботно принялась она за свою работу, завернула еще с полдюжины сахарных и ванильных плиточек вместе с листочками, все время напевая вполголоса две первые строчки:
пока, с последней плиточкой, она не перескочила на конец:
закончив неожиданной мелодией и несколько громче, на самых низких нотах, на которые был способен ее голос. Затем она спрятала неиспользованный остаток листков в карман, украсила потемневшее серебро розами и, взяв в одну руку нарядную корзиночку, в другую — свечку, покинула гостиную. Я наблюдал за ее грациозными движениями, скрытый наполовину тюлевыми занавесками высокого окна.
Раздался веселый голос капеллана, и я поспешил встретить его, спустившись по ступенькам террасы; в его обществе вошел я снова в дом, в те комнаты, где мы обычно проводили вечера. Этим искусным маневром я стремился отвести от себя подозрение Дортхен в том, что мне известна странная тайна ее корзиночки. Когда мы вчетвером сидели у стола, мне казалось, что время летит слишком быстро; мое себялюбие было польщен общей благосклонностью, благодаря которой моя особа явилась предметом этой последней беседы, и уверенность, что я в последний раз наслаждаюсь присутствием Дортхен, вдвое сокращала оставшиеся часы. Граф утверждал, что привык к моему обществу, и если б дело было в нем одном, он еще долго не отпускал бы меня; капеллан возразил ему, говоря, что я должен отправиться в путь, дабы, как он твердо надеется, благодаря перемене места и возвращению на мою прекрасную родину обрести потерянные идеалы.
Смеясь, я ответил ему, что, если верить некоторым предсказаниям моих сновидений, я, во всяком случае, обрету новые идеи, и я рассказал им о хрустальной лестнице, в ступенях которой спали идеи в образе маленьких женских фигурок. Капеллан подивился этому сну и, все более изумляясь, не сводил с меня глаз, когда я продолжал описывать странные образы сна в те несчастливые дни, так как этим я подтверждал его мнение, что в снах своих я был еще большим безумцем, то есть, по его понятиям, еще большим идеалистом, чем он — наяву. Я рассказал о мосте тождества, о золотом дожде, который я вызвал, летя на коне, о том, как я свалился кувырком с церковной крыши и, наконец, о том, как стоял, полный отчаяния, перед дверью родительского дома, после того как он чудесным образом заблестел и заискрился перед моими глазами.
За ужином мы пили крепкое вино, и оно настолько возбудило меня, что я приукрасил свое повествование множеством добавлений и выдумок и закончил, как настоящий сказочник, который пускает пыль в глаза народу, рассказывая небылицы.
— Ох, и нагородил же он — с три короба! — сказал капеллан; смущенный моим враньем, он употребил грубоватое простонародное выражение; видимо, я взялся не за свое дело и вторгся в его область, так как рассказывал действительно пережитое мною, хотя это все было ничто, пустой сон; граф, со своей стороны, заметил:
— Мы что-то до сих пор не замечали у нашего друга такой разговорчивости. Но раз он на это способен, то, я надеюсь, когда-нибудь он употребит свой дар речи и для более серьезных вещей. Давайте чокнемся за доброе будущее для всех нас!
Он снова наполнил бокалы, мы сдвинули их со звоном, но я не старался вникнуть в потаенный смысл его слов, потому что неожиданно заметил Доротею; она подошла к нам с корзиночкой, украшенной розами.
— Я тоже хочу высказать напутственное пожелание, — сказала она, подойдя ко мне, — но выбор я предоставляю случаю. Вот знакомая вам корзинка с предсказаниями, выберите себе конфету, но только одну, и будьте при этом осторожны и осмотрительны.
Я взглянул на нее удивленно и вопросительно; я ведь знал, что в каждом из всех этих изящных пакетиков лежит один и тот же стишок.
— Какой же вы мне советуете взять? — спросил я ее, охваченный глубоким волнением; но она спокойно ответила:
— Я не могу вмешиваться, когда должен высказаться оракул!
— Может быть, взять эту?
— Не знаю!
— Или эту?
— Я ничего не скажу — ни да, ни нет!
— Тогда я выберу эту и благодарю вас за любезность! — воскликнул я, развертывая бумажку, в то время как Дортхен поспешно убрала корзинку.
— Ну, что же там написано? — спросил капеллан. Я был рад его вопросу, так как сам был не в состоянии прочесть эти стихи вслух. Я передал ему листок с просьбой прочесть его. Он продекламировал стихи с выражением.
— Прекрасное изречение! — добавил он. — Вы можете быть довольны; оно основано на благочестивой и надежной жизненной философии, которую в наши дни не часто встретишь! Ну, а теперь, милостивая государыня, дайте и мне попытать удачи, посмотрим, что ждет меня здесь!
Он требовательно протянул руку к нарядной корзиночке. Но Доротея возразила:
— В следующее воскресенье и вам что-нибудь достанется, ваше преподобие! Сегодня получает тот, кто расстается с нами! — Она поспешно отошла и заперла корзиночку в буфет.
На следующее утро, когда граф и я сидели в удобной дорожной коляске, Доротея, которая уже простилась с нами, вдруг снова подошла к экипажу и сказала:
— Все-таки вы что-то забыли! Ваша зеленая книга, господин Генрих, ведь лежит у меня! Хотите, я быстро ее принесу?
— Не нужно! — сказал мой спутник. — Это нас задержит надолго. Если он нам вскорости напишет, как мы надеемся, то мы сможем переслать ему книгу в полной сохранности. Не так ли?
Радостно вздохнув, я кивнул в знак согласия; вместе с книгой, как мне казалось, подле Дортхен остается частица меня самого.
— Я буду держать ее под надежным запором, и с нею ничего не случится! — сказала она, и в момент, когда лошади тронулись, кивнула, провожая меня дружеским взглядом. И все же я тогда видел это прелестное существо последний раз в жизни.
Обе золотые рамы, заказанные заранее, оказались готовы, когда мы с графом прибыли в город, где уже однажды побывали вместе. Мой покровитель постарался сразу же употребить влияние, которого он, благодаря своему титулу и личным достоинствам, еще не лишился и которое в незначительных случаях мог использовать; поэтому мои картины уже через несколько дней висели на наиболее выгодном месте в одном из залов выставки, той самой, где я когда-то так безуспешно начинал свой путь. Они, правда, не были шедеврами, но все же содержали известный смысл; в них можно было увидеть и обещание будущего прогресса, и, быть может, известный предел, достигнутый ограниченным талантом, вечный отдых после первоначального бурного разбега, — отдых бегуна, который успокоился и, отказавшись от дальнейших попыток одержать победу, уселся на краю самой оживленной в искусстве дороги, именуемой «золотая середина».
К моему удивлению, рядом висели и те две небольшие картины, которые я отдал еврею-портному, торговавшему картинами, в обмен на поношенную одежду. Граф, помнивший об этом случае, разыскал их и перекупил из третьих рук. Теперь на них висели ярлыки с гордой надписью «продано». Эта хитрость графа пробудила благоприятное мнение, которое распространилось на все четыре картины, и в ближайшем же обзоре искусств весьма распространенной крупной газеты они были упомянуты в нескольких одобрительных строках, хотя замысел их и не был верно понят критиком. Короче говоря, через несколько дней объявился крупный торговец произведениями искусств, объезжавший мастерские и выставки немецких художников, чтобы приобретать целые коллекции картин для продажи в глухих провинциальных городах. По милости этого покупателя, который собирался приобрести мои картины за скромную цену, мое имя получило бы дополнение в виде «художник такой-то школы», — честь, о которой я прежде не смел и мечтать. Но граф полагал, что я должен продать картины любителю, а не торговцу, и уверял, что уже имеет кого-то в виду.
Но прошло еще несколько дней, и хранитель выставки передал мне письмо, пришедшее с севера на мое имя. Оно было от Эриксона, который писал мне:
«Милый Генрих, я только что прочел в вашей газете, выписанной мною по желанию жены, что ты еще там и выставляешь четыре работы, две небольшие и две побольше. Если ты никому их не обещал, оставь мне любую пару и пришли; я буду твердо на это рассчитывать! Назначь сам приличную цену и не будь слишком щепетилен — мне живется неплохо. Я снова восстановил положение нашей фирмы, даже не трогая денег жены, и, кроме того, приобрел сбережения, а именно двух мальчишек. Старший уже намалевал на стене черта, и даже вишневым вареньем, а сделал он это после замечания матери, что не так страшен черт, как его малюют. Славный малыш, ему еще нет и трех лет. Если будешь посылать мне картины, напиши побольше о себе!»