15279.fb2
Мы оба посмотрели на сверкающую водную гладь, где тихо покачивались ярмарочные барки, а между ними там и сям плавали то яблоко, то салатный лист; однако колбасы что-то не было видно.
— Да ну ее, должно быть, ее щука проглотила! — добродушно заметил я.
Он согласился с этим предположением и спросил меня, не собираюсь ли я что-нибудь приобрести.
— А как же! Я, пожалуй, куплю вот это ожерелье для моей возлюбленной, — ответил я, показывая ему на ожерелье из фальшивых камней в яркой позолоченной оправе.
Теперь он поймал меня на слове и, опутав целой сетью лести и угроз, вынудил немедленно исполнить мое намерение; а любопытство, — на самом ли деле я могу свободно распоряжаться моим таинственным кладом, — подогревало его красноречие. Мне пришлось сбегать домой и обратиться за помощью к моей копилке, ибо другого выхода у меня не было. Через несколько минут я снова вышел из дому и, крепко зажав в кулаке несколько блестящих серебряных монет, с громко бьющимся сердцем подошел к рынку, где меня подстерегал мой злой демон. Мы собрались было поторговаться, но все-таки уплатили за ожерелье столько, сколько запросил итальянец; кроме того, я выбрал еще браслет с агатовыми пластинками и кольцо с красной печаткой; торговец с удивлением глядел то на меня, то на мои новенькие гульдены, но тем не менее принял их; не успел я расплатиться, как мой приятель уже потащил меня по направлению к той улице, где жила моя дама сердца. В уединенном тупичке стояло пять или шесть особняков, владельцы которых, потомки знатных семейств, вели успешную торговлю шелковыми тканями, что позволяло им сохранять образ жизни, достойный их славных предков. Ни трактиров, ни каких-либо торговых заведений не было видно в этом опрятном квартале, как бы дремавшем в тишине и одиночестве; мостовая выглядела чище и ровнее, чем на других улицах, и была отделена от тротуара затейливыми чугунными перильцами. В самом большом и солидном доме жила героиня выдуманных мною небылиц, одна из тех юных, прелестных дам, которые пленяют решительно всем — и своей стройной, изящной фигурой, и розовыми щечками, и большими смеющимися глазами, и очаровательными устами, и пышными локонами, и своей легкой, воздушной вуалью, и облегающими их стан шелками, покоряя неопытных юнцов, разглаживая суровые складки на челе старца и являя собой самое красоту в ее, так сказать, чистом виде. Мы уже подошли к великолепному подъезду, и мой спутник, долго уговаривавший меня передать подарки владычице моего сердца, — я должен был сделать это сейчас же или никогда, — в конце концов дерзко взялся за ярко начищенную ручку звонка и потянул за нее. Однако, несмотря на его плебейскую наглость, — как сказал бы в этом случае аристократ, — у него все же не хватило решительности дать длинный и энергичный звонок; раздался только робкий, еле слышный звук, сразу же замерший в глубине огромного дома. Через несколько минут одна створка дверей чуть заметно приоткрылась, мой спутник втолкнул меня внутрь, и я безмолвно поддался ему, так как больше всего боялся наделать шуму. И вот я стоял в неописуемом смятении перед широкой каменной лестницей, уходившей высоко вверх и терявшейся там среди просторных галерей. Браслет и кольцо я зажал в руке, а ожерелье не помещалось в ней и выглядывало между пальцами. Наверху послышались шаги, отдавшиеся гулким эхом со всех сторон, и чей-то голос громко спросил: «Кто там?» Но я не откликался, сверху меня не было видно, и человек, задавший вопрос, снова удалился, захлопывая за собой двери. Тогда я стал медленно подниматься по лестнице, осторожно оглядываясь по сторонам; по всем стенам висели картины — огромные полотна с причудливыми ландшафтами и аляповатыми натюрмортами; белые потолки лепной работы были местами украшены фресками, а справа и слева от меня, на равных расстояниях друг от друга, виднелись высокие двери из темного, гладко отполированного орехового дерева, обрамленные одинаковыми колоннами и фронтонами из того же материала. Каждый мой шаг будил отзвук под сводами здания, я шёл, с трудом превозмогая страх, и так и не знал, что мне сказать, если меня здесь застанут. Перед всеми дверьми лежали простые соломенные половички, и только перед одной из них был постлан особенно дорогой, изящно сплетенный коврик из разноцветной соломы; тут же стоял старинный золоченый столик, а на нем корзинка, в которой лежало вязанье, несколько яблок и красивый серебряный ножичек; она стояла у самого края, как будто ее только что сюда поставили. Я догадался, что барышня, должно быть, находится за этой дверью, и, помышляя в ту минуту лишь о ней, оставил мои драгоценности прямо на коврике, только кольцо я спрятал на самое дно корзинки, положив его на тонкую маленькую перчатку. После этого я сразу же ринулся вниз по лестнице и выбежал на улицу, где меня с нетерпением поджидал мой мучитель.
— Ну как, отдал? — крикнул он мне навстречу.
— Конечно, — ответил я, чувствуя, как на душе у меня становится легче.
— Неправда, — снова заговорил он, — она все время сидела вон у того окна и даже с места не вставала.
И в самом деле, взглянув на сверкающие на солнце окна, я увидел в одном из них мою красавицу, причем окно было расположено как раз в той части дома, где я только что побывал. Я сильно перепугался, но все же храбро солгал:
— Клянусь тебе, я положил ожерелье и браслет к ее ногам, а кольцо надел ей на палец!
— Побожись!
— Клянусь богом! — воскликнул я.
— А теперь пошли ей воздушный поцелуй, если струсишь, — значит, ты дал ложную клятву; смотри, смотри, она как раз выглянула из окна!
Он был прав: она действительно перевела взгляд, и ее ясные глаза были устремлены прямо на нас; однако выдуманное моим приятелем испытание оказалось дьявольски жестоким, ибо я скорее согласился бы плюнуть в лицо самому сатане, чем исполнить это совершенно непосильное для меня требование. Но другого выхода у меня не было: ведь своей лицемерной клятвой я сам же отрезал себе последние пути к отступлению. Я быстро поцеловал свою руку и помахал ею перед окном красавицы. Девушка, все время внимательно наблюдавшая за нами, звонко расхохоталась и приветливо закивала нам; но я уже пустился бежать со всех ног. Чаша моего терпения переполнилась, и когда я выбежал на соседнюю улицу и мой товарищ нагнал меня, я подошел к нему вплотную и сказал:
— Ну, что ты теперь скажешь о твоей колбасе? Или ты думаешь, что мы квиты? Ведь твоя жалкая история с колбасой и в сравнение не идет с моей, с тем, что я тебе доказал! — С этими словами я, сам того не ожидая, вдруг повалил его на землю и стал бить кулаком по лицу, пока случайный прохожий не рознял нас, воскликнув:
— Эти бесенята мальчишки только и знают, что дерутся!
За все мои детские годы не было еще случая, чтобы я ударил кого-либо из моих сверстников в школе или на улице, этот приятель был первым, и с тех пор я не мог на него спокойно смотреть, а кстати раз и навсегда излечился от лжи.
Меж тем груды дрянных романов в доме моего приятеля вырастали все выше, а вместе с ними росло и безрассудство заядлых любителей чтения. Как это ни странно, но старики как будто радовались, глядя на своих бедных дочерей, которые все больше впадали в какое-то наивное распутство, непрестанно меняли любовников и все-таки никак не могли выйти замуж, да так и остались сидеть дома, окруженные целой библиотекой засаленных, дурно пахнувших книжонок и оравой младенцев, игравших с этими книжками и немилосердно рвавших их и без того растрепанные страницы. Тем не менее все в доме по-прежнему читали как одержимые, и даже с еще большим рвением, чем прежде, — ведь теперь это занятие помогало им забыть вечные ссоры, нужду и заботы, так что первое, что бросалось в глаза в их жилище, были книги, развешанные повсюду пеленки да всевозможные сувениры, оставшиеся на память от галантных, но неверных поклонников; рисуночки с гирляндой из цветов, обрамлявшей какое-нибудь изречение, альбомы с любовными стишками и храмами дружбы, деревянные пасхальные яички, в которых был спрятан амурчик, и прочая дребедень. Эта злополучная страсть, а также и другая крайность — увлечение разного рода религиозными теориями и фанатические споры о толковании Библии, которые вели собравшиеся в доме г-жи Маргрет бедняки, — все это было, как мне кажется, лишь отголоском все тех же смутных порывов сердца, поисками иной, лучшей жизни.
Что же касается моего приятеля, младшего отпрыска этой семьи, то его с детства изощренное воображение с годами стало проявляться уже совсем по-другому, толкая его на все более рискованный путь. Он искал в жизни только удовольствий; едва начав обучаться ремеслу приказчика, уже стал усердно навещать трактиры, где целыми днями сидел за картами, и не пропускал ни одного из городских празднеств и увеселений. Для этого ему нужно было много денег, и, чтобы раздобыть их, он пускался на самые невероятные выдумки, мелкое надувательство и плутни, в которых он сам не видел ничего плохого, считая их просто продолжением своего прежнего романтического фантазерства. Сначала он ограничивался лишь сравнительно невинными проделками, но это продолжалось недолго, и вскоре, словно поняв, что ему на роду написано стать вором, он принялся хватать все, что ему попадалось под руку. Ведь он был одним из тех людей, которые нимало не склонны умерять свою неуемную алчность и столь низки душой, что готовы взять хитростью или силой все то, с чем их ближний не хочет расстаться добровольно. Этот низменный образ мыслей порождает целый ряд жизненных явлений, на первый взгляд совсем друг с другом не схожих. Он питает упрямство нелюбимого властителя, который давно уже стал бременем для каждого подданного своей страны, но все еще не желает уступить свое место другому и, отбросив гордость и стыд, живет потом и кровью народа, хотя сам же презирает и ненавидит его; он разжигает угрюмый пыл влюбленного, который получил недвусмысленный отказ, но не хочет смириться с тем, что его любовь отвергнута, и долго еще омрачает чужую жизнь своей грубой навязчивостью; как и во всех этих темных страстях, мы находим его, наконец, и в черством эгоизме разного рода обманщиков и воров, больших и маленьких; и в каком бы виде этот низменный образ мыслей ни выступал, суть его всегда одна; это то же бесстыдное стремление завладевать чужим, которому отдался мой бывший приятель. Мало-помалу я совсем потерял его из виду и знал только, что он успел уже несколько раз побывать за решеткой; однажды, когда я и думать о нем забыл, мне случайно повстречался на улице оборванный бродяга в сопровождении двух стражников, которые вели его в тюрьму. Это был мой старый знакомый, и позже я узнал, что он умер как раз в этой тюрьме.
Мне уже исполнилось двенадцать лет, и матушке пришлось призадуматься над тем, где мне учиться дальше. Планам отца, мечтавшего, что я буду обучаться в основанных обществами взаимопомощи и дополнявших друг друга частных школах, но суждено было осуществиться, так как открытые в то время хорошо оборудованные государственные школы сделали эти заведения ненужными; правительство вновь воссоединенной Швейцарии с самого начала уделяло этому вопросу большое внимание. Старый состав профессоров и учителей городских школ сильно пополнился за счет преподавателей, выписанных из Германии, и был распределен по новым учебным заведениям, учрежденным в большинстве кантонов и делившимся на гимназии и реальные училища. После долгих хождений по присутственным местам и совещаний со знакомыми матушка определила меня в реальное училище, и успехи, достигнутые мною в моей скромной школе для бедняков, которую я покинул с грустным и в то же время радостным чувством, оказались настолько удовлетворительными, что я выдержал вступительный экзамен ничуть не хуже воспитанников старых, пользовавшихся доброй славой городских школ. Ведь, согласно новым порядкам, и эти сыновья зажиточных горожан тоже должны были учиться на общих основаниях. Таким образом, я попал в совсем новую для меня среду. Если раньше я был одет лучше всех моих сверстников и считался первым среди этих бедняков, то теперь, наряженный в мои вечные зеленые курточки, которые я вынужден был донашивать до дыр, я оказался одним из самых скромных и незаметных учеников в классе, — причем не только по части одежды, но и по моему поведению. Большинство мальчиков принадлежало к старинным семействам потомственного бюргерства; некоторые выглядели холеными барчуками и были детьми знатных родителей, некоторые — сыновьями сельских богачей; но все они вели себя одинаково самоуверенно, отличались развязными манерами, а в играх и разговорах друг с другом пользовались каким-то прочно сложившимся жаргоном, приводившим меня в полное недоумение и растерянность. Повздорив, они сразу же пускали в ход руки, награждая друг друга звонкими пощечинами, так что мне было куда легче усваивать новые знания, чем осваиваться с этими новыми нравами, — а незнакомство с ними грозило мне всяческими невзгодами и злоключениями. Лишь тогда я понял, насколько сердечнее были мои отношения с тихими и кроткими детьми бедняков, и я долго еще тайком наведывался в компанию моих прежних друзей, с завистью и в то же время с сочувствием слушавших мои рассказы о новой школе и тамошних порядках.
И в самом деле, каждый день вносил все новые перемены в мой прежний образ жизни. Уже издавна городскую молодежь учили владеть оружием, начиная обучение с десяти лет и заканчивая его почти что в том возрасте, когда юноши уходят на действительную службу; однако до сих пор эти занятия были делом скорее добровольным, и если кто-нибудь не хотел, чтобы его дети их посещали, никто его к этому не принуждал. Теперь же военное обучение было по закону вменено в обязанность всей учащейся молодежи, так что каждая кантональная школа одновременно представляла собой воинскую часть. В связи с этими воинственными упражнениями нас заставляли также заниматься гимнастикой, один вечер был посвящен разучиванию ружейных приемов и маршировке, а другой — прыжкам, лазанью и плаванью. До сих пор я рос, как трава в поле, склоняясь и пригибаясь только по воле капризного ветерка моих желаний и настроений; никто не говорил мне, чтобы я держался прямо, не было у меня ни брата, ни отца, чтобы свести меня на реку или на озеро и дать мне там побарахтаться; лишь порой, возбужденный чем-нибудь, я прыгал и скакал от радости, но никогда не сумел бы повторить эти прыжки в спокойную минуту. Да меня и не тянуло заниматься подобными вещами, так как, в отличие от других мальчиков, росших, как и я, без отца, я не придавал им никакого значения и уже по своему темпераменту был слишком склонен к созерцательности. Зато все мои новые однокашники, вплоть до самых маленьких, прыгали, лазали по деревьям, плавали, как рыбы, проводили целые часы на озере, и главной причиной, заставившей меня приобрести известную выправку и кое-какие навыки в гимнастике, были, пожалуй, их насмешки, — если бы не они, мое рвение остыло бы очень скоро.
Но мне суждено было пережить еще более глубокие перемены в моей жизни. В кругу моих новых приятелей не было ни одного, кто не получал бы дома карманных денег, как правило довольно значительных, — одним родителям это позволял их достаток, другие просто держались издавна заведенного обычая и легкомысленно делали это напоказ. А повод к тому, чтобы тратить деньги, находился всегда, так как даже во время наших обычных учений и игр, происходивших где-нибудь на площади в другой части города, принято было покупать фрукты и пирожки, — не говоря уже о больших загородных прогулках и военных походах с музыкой и барабанным боем, когда мы останавливались на отдых в какой-нибудь отдаленной деревне и каждый считал своим долгом сесть за стол и выпить стакан вина, как то подобает настоящему мужчине. Кроме того, у нас были и другие расходы — на перочинные ножички, пеналы и прочие мелочи, которые мы то и дело обновляли, ссылаясь на то, что они якобы нужны для занятий (хотя на самом деле все эти безделушки были просто очередным модным увлечением); каждый из нас старался не пропустить ни одной экскурсии в соседние города, где мы осматривали всевозможные достопримечательности, и тот, кто не мог себе этого позволить и все время держался в стороне, рисковал оказаться в невыносимом одиночестве и навсегда прослыть самым жалким бедняком. Матушка добросовестно покрывала все чрезвычайные расходы на учебники, письменные принадлежности и прочие нужды, и в этом отношении готова была удовлетворить даже мои прихоти. На уроках черчения я пользовался циркулями из великолепной готовальни отца, прокалывая ими самую добротную бумагу, какой не было ни у кого в классе; при каждом удобном случае я заводил новую тетрадь, а мои книги всегда были облечены в прочные переплеты. Что же касается всего того, без чего можно было хотя бы с грехом пополам обойтись, то матушка упрямо настаивала на своем принципе не тратить ни одного пфеннига попусту и старалась, чтобы и я как можно раньше взял себе это за правило. Исключение она делала лишь в редких случаях, когда затевались какие-нибудь особенно интересные поездки и прогулки, зная, что отказаться от них было бы для меня слишком большим огорчением, и выдавала мне скупо отсчитанную сумму, которая всегда иссякала уже к середине этого радостного дня. К тому же со своим женским незнанием жизни она не удерживала меня в нашем тесном домашнем мирке — чего можно было бы ожидать при ее строгой бережливости, — а предпочитала, чтобы я проводил все свое время в компании товарищей, наивно полагая, что общение с благовоспитанными мальчиками, да еще под присмотром целого штата почтенных наставников, пойдет мне только на пользу; между тем именно это постоянное общение со сверстниками неизбежно заставляло меня во всем тянуться за ними и вело к невыгодным для меня сравнениям, так что я на каждом шагу попадал в самое неловкое и даже фальшивое положение. Пройдя прямой и ясный жизненный путь и сохранив при этом детскую чистоту и простодушие, она и понятия не имела о том ядовитом злаке, что зовется ложным стыдом и распускается уже на заре нашей жизни, тем более что иные старые люди по своей глупости заботливо лелеют этот сорняк, вместо того чтобы его выпалывать. Среди тысяч педагогов, именующих себя друзьями юношества и состоящих в обществах памяти Песталоцци, вряд ли найдется хотя бы десяток людей, которые помнили бы по собственному опыту, что составляет азы психологии ребенка, и представляли бы себе, к каким роковым последствиям может привести их незнание; мало того, даже указать им на это было бы большой неосторожностью, — а то они, чего доброго, набросятся на эту мысль и тотчас же выведут из нее какую-нибудь новую прописную истину.
Как-то раз нам было объявлено, что в троицын день мы отправимся в дальний поход; весь наш небольшой гарнизон, несколько сот школьников, должен был в строю и с музыкой выступить из города и, проделав марш через горы и долины, навестить юных ратников соседнего городка, где намечалось устроить совместные ученья и парады. Эта весть взбудоражила всех нас, а радость ожидания и веселые хлопоты и приготовления волновали нас еще больше. Мы снаряжали по всем требованиям устава наши маленькие походные ранцы, набивали патроны, причем наготовили их намного больше положенного числа, украшали гирляндами цветов наши двухфунтовые пушки и древки знамен, а тут еще стали ходить слухи о том, что наши соседи не только славятся своей солдатской выучкой и выправкой, но сверх того бойки на язык, любят весело покутить и горой стоят друг за друга, так что каждый из нас должен не только прифрантиться и держать себя как можно более молодцевато, но и прихватить с собой побольше карманных денег, чтобы ни в чем не спасовать перед хвалеными соседями. К тому же мы знали, что в торжествах будут участвовать также и представительницы прекрасного пола, что они будут встречать нас в праздничных нарядах и венках при нашем вступлении в город и что после обеда будут устроены танцы. По этой части мы тоже не были склонны уступить своим соперникам; решено было, что каждый раздобудет себе белые перчатки, чтобы появиться на балу галантным и в то же время по-военному подтянутым кавалером; все эти важные вопросы обсуждались за спиной у наших воспитателей, и притом с такой серьезностью, что меня мучил страх, сумею ли я достать все то, что от меня требовалось. Правда, перчатками я смог похвастаться один из первых, так как матушка вняла моим жалобам и, порывшись в своих потаенных запасах, нашла там среди забытых вещей, свидетелей ее далекой молодости, пару длинных дамских перчаток из тонкой белой кожи, у которых она, не долго думая, отрезала верхнюю часть, после чего они оказались мне как раз впору. Зато по части денег я не ожидал ничего хорошего и с грустью думал о том, что мне предстоит сыграть унизительную роль человека, вынужденного воздерживаться от всех удовольствий. Накануне радостного дня я сидел в уголке, предаваясь этим невеселым размышлениям, как вдруг у меня мелькнула новая мысль. Я дождался, пока матушка вышла из дому, а затем быстро подошел к заветному столику, где стояла моя копилка. Я приоткрыл крышку и, не глядя, вынул лежавшую сверху монету; при этом я задел и все остальные, так что они издали тихий серебристый звон, и хотя этот звук был чист и мелодичен, мне все же послышалась в нем некая властная сила, от которой меня бросило в дрожь. Я поспешил припрятать свою добычу, но мною тут же овладело какое-то странное чувство; теперь я испытывал робость перед матушкой и почти совсем перестал разговаривать с ней. Ведь если в первый раз я посягнул на шкатулку под давлением извне, лишь на миг подчинившись чужой воле, и не чувствовал после этого укоров совести, то мой теперешний отчаянный поступок был совершен по собственному побуждению и преднамеренно; я совершил его, зная, что матушка никогда не допустила бы этого; к тому же и сама монета, такая красивая и новенькая, казалось, всем своим видом говорила, что разменять ее было бы святотатством. И все-таки я не чувствовал себя вором в полном смысле этого слова: мою вину смягчало то обстоятельство, что я обокрал только самого себя, да и то лишь в силу крайней необходимости, желая самого же себя выручить из критического положения. Мои ощущения можно было бы скорее сравнить с тем смутным чувством, которое, наверно, бессознательно испытывал блудный сын в тот день, когда он покидал отчий дом, забрав свою долю наследства, чтобы самому истратить ее.
В троицын день я уже с самого утра был на ногах. Наши барабанщики, самые маленькие, а потому и самые бойкие мальчуганы, давно уже встали и, составив внушительный отряд, проходили по улицам, собирая вокруг себя толпы школьников постарше, с нетерпением ожидавших выступления, и мне тоже не терпелось примкнуть к ним. Но матушка все еще хлопотала вокруг меня; она уложила в ранец припасы на дорогу, повесила мне через плечо походную фляжку, наполненную вином, то и дело совала мне еще что-то в карманы и давала материнские наставления, как мне следует вести себя. Я давно уже взял ружье на плечо, пристегнул патронташ, в котором среди патронов был спрятан мой большой талер, и хотел было ускользнуть из ее рук, но тут она удивленно сказала, что мне, наверно, хочется взять с собой хоть немного денег. С этими словами она достала заранее отсчитанные деньги и стала наказывать, как мне ими лучше распорядиться. Их было, правда, не так уж много, но все же вполне достаточно, — это была приличная сумма, рассчитанная не только на самое необходимое, но даже на непредвиденные расходы. Кроме того, в особой бумажке была завернута еще одна монета, — ее я должен был дать на чай прислуге в том гостеприимном доме, где я остановлюсь на ночлег. Хорошенько поразмыслив, я понял, в чем здесь дело: ведь это был, в сущности, первый случай в моей жизни, когда такая щедрая выдача оказалась и в самом деле необходимой, и вот матушка сделала все, что от нее зависело. И все-таки это было для меня неожиданностью; я был очень смущен и взволнован, а когда я спускался по лестнице, из глаз моих брызнули слезы, чего со мной давненько уже не случалось. Мне пришлось задержаться перед дверью, чтобы утереть их, и лишь после этого я вышел на улицу и примкнул к веселой толпе товарищей. Владевшее всеми радостное возбуждение нашло бы горячий отклик в моей душе, согретой трогательными заботами матушки, если бы не спрятанный в патронташе талер, камнем лежавший у меня на совести. Но вот весь отряд был в сборе, раздались слова команды, мы построились и тронулись в путь, и тогда мои мрачные мысли поневоле начали рассеиваться. Меня назначили в авангард, и мы самыми первыми вошли в горы, а внизу, у наших ног, колыхались пестрые ряды далеко растянувшейся колонны, с песней и с развевающимся знаменем шагавшей вслед за нами; здесь, на вольных просторах гор, под ясным утренним небом, я окончательно забыл обо всем на свете, безраздельно отдавшись впечатлениям настоящего, дарившего мне одно прекрасное мгновение за другим, и нетерпеливо ожидая, какая новая жемчужина соскользнет сейчас с золотой нити времени. Наш передовой отряд жил веселой походной жизнью; старый вояка, поседевший на службе в чужих краях, а теперь приставленный к нам, желторотым птенцам, чтобы обучать нас своему ремеслу, сам был не прочь попроказничать с нами, благосклонно внимал нашим неотступным просьбам сделать глоток из чьей-нибудь фляжки и беспрестанно прикладывался то к одной то к другой, осуждая, впрочем, их содержимое. Гордые тем, что с нами нет никого из воспитателей, — они сопровождали основной отряд, — мы с благоговением слушали рассказы старого солдата о походах и боях, в которых он побывал.
В полдень отряд остановился на привал в залитой солнцем безлюдной котловине; в этом диком уголке росли дубы, стоявшие на некотором расстоянии друг от друга, и наше юное воинство расположилось под ними. Что же касается нас, солдат передового отряда, то мы стояли на одной из вершин и с удовольствием поглядывали вниз, на весело шумевший лагерь. Мы притихли и упивались тишиной и ярким блеском чудесного весеннего дня; старик фельдфебель с наслаждением растянулся на земле и, прищурившись, вглядывался в мирные, дышавшие покоем дали, край горных потоков и голубых озер. Хотя мы еще не умели судить о красотах ландшафта (а некоторые, быть может, так никогда и не научились этому), в ту минуту каждый из нас всей душой ощущал прелесть природы, тем более что наше радостное шествие весьма удачно оживляло и разнообразило развернувшийся перед нами пейзаж; мы сами выступали как живые, действующие персонажи этой картины и были, таким образом, избавлены от восторженной чувствительности, свойственной людям, которые любуются природой лишь в качестве бездеятельных наблюдателей. Тогда я еще не чувствовал этой разницы, но впоследствии на собственном опыте убедился в том, что праздное любование могущественной природой один на один с ней изнеживает душу человека и расслабляет ее, не насыщая; мощь и красота природы укрепляют и питают наши духовные силы, только если мы сами — хотя бы внешне — играем в ней какую-то деятельную, осмысленную роль. И даже тогда ее величавое безмолвие все еще подавляет нас; там, где человек не слышит плеска волн, не видит даже бега облаков, ему хочется развести огонь, чтобы заставить ее стряхнуть свой сон и хоть на минуту снова услышать ее живое дыхание. Так мы и поступили: собрав немного хворосту, мы разожгли костер; алые угольки так тихо и приятно потрескивали, что даже наш седовласый суровый командир с удовольствием смотрел в огонь, а голубой столб дыма служил для расположившегося в долине войска сигналом о том, что наш бивак находится здесь; несмотря на горячие лучи полуденного солнца, мы с удовольствием грелись у жаркого пламени костра, и когда мы трогались в путь, нам не хотелось тушить его. С каким наслаждением нарушили бы мы окружающую тишину несколькими выстрелами в воздух, если бы это не было строжайшим образом запрещено! Один из мальчиков уже зарядил свое ружье, однако его сразу же заставили снова извлечь заряд из патронника, что он и сделал по всем правилам искусства, но с таким же неудовольствием, с каким словоохотливый человек превозмогает себя, чтобы не выболтать доверенный ему секрет.
Но вот вечерняя заря позолотила небо, и тогда перед нами предстал наконец дружественный город; из его старинных ворот, украшенных цветами и зелеными ветками, уже двигался нам навстречу отряд мальчиков, вооруженных точно так же, как и мы, и сопровождаемых своими братьями, сестрами и родителями; некоторые присоединились к встречавшим из любопытства, другие — по долгу гостеприимства. Их артиллерия отдала в нашу честь салют из нескольких залпов, и мы придирчиво разглядывали стоявших у жерла пушек маленьких канониров, которые с тем же грациозным вывертом откидывались назад, когда заряжающий прикладывал фитиль к запалу, а после каждого выстрела так же лихо салютовали банником, дергаясь, как деревянные паяцы, то есть проделывали все то же, что было в ходу и у нас. Но еще более веской причиной для зависти были новенькие курковые карабины, которыми были вооружены наши друзья, — ведь у нас имелись только старые кремневые ружья, время от времени разрешавшие себе давать осечку. Правительство этого кантона было известно тем, что в своем стремлении как можно быстрее перенять все самые хорошие и полезные новшества оно нередко тратило больше, чем может себе позволить осмотрительный и бережливый хозяин, и, верное этой привычке, закупило для учеников своих школ новейшие образцы огнестрельного оружия, — хотя даже большие, развитые в военном отношении государства в то время только еще начинали вводить их у себя. И вот пока наши друзья со снисходительной любезностью объясняли нам, что команда «порох на полку» у них больше не отдается и заряжание происходит теперь гораздо быстрее, мы услышали, как сопровождавшие нас взрослые вполголоса выражали свое неодобрение по поводу столь неразумной расточительности. В конце концов мы почувствовали усталость и с удовольствием приняли приглашения родителей, так рьяно споривших друг с другом за право приютить нас у себя и так радушно раскрывавших нам свои объятия, что весь наш отряд тотчас же исчез в их толпе, как мимолетный ливень, мгновенно впитанный горячей, жаждущей влаги землей. Затем они повели нас поодиночке в свои дома, где мы были торжественно приняты и обогреты теплом домашнего уюта, и за все это гостеприимство мы отплатили тем, что каждый из нас, отправляясь в спальню, брал с собой свое ружьецо, — словно он находился в стане врагов, — ставил его у изголовья приготовленной для него кровати и лишь после этого начинал взбираться на нее, для чего ему приходилось пускать в ход все свои гимнастические навыки, так как кровати в домах наших хозяев были необыкновенно высоки.
Начавшиеся на следующий день празднества оправдали самые смелые ожидания. Подстегиваемые духом соревнования, обе состязавшиеся партии закончили учения на плацу с одинаково хорошим результатом; зато против курковых карабинов наших соперников у нас был припасен другой козырь. Если их артиллерия была обучена только холостой стрельбе и совсем не умела обращаться с ядрами, то наша так искусно била по цели, что слова, которые принято говорить в подобных случаях: «А право же, мальчишки знают свое дело получше взрослых!» — на этот раз не были лишены основания, и наши соседи действительно с удивлением смотрели на то, с какой серьезной сосредоточенностью мы наводим свои орудия.
Большой праздничный обед, в котором приняло участие несколько тысяч человек, молодых и стариков, был устроен на зеленом лугу. Популярные среди местной молодежи граждане города произносили застольные речи и сумели взять в них верный тон; не поощряя нашего глупого мальчишеского стремления казаться взрослыми, они стали безобидно подшучивать над нами, что сразу же придало беседе непринужденный характер, сами позабыли о своих годах, но и не впали при этом в ребячество и таким образом показали нам наглядный пример того, как можно веселиться, не теряя головы. Затем из городских ворот пара за парой стали появляться нарядно одетые девочки, с пением проходившие мимо нас, приглашая последовать за ними на ровную, чисто скошенную лужайку, чтобы начать игры и танцы. Все они были в белых платьицах с красной отделкой и являли собой очаровательное зрелище всех оттенков цветущей юности — от кудрявой маленькой девчурки до подростка с первыми чертами взрослой девушки; теперь они стояли широким полукругом, из-за которого там и сям виднелась гордо поднятая голова зрелой красавицы, счастливой матери, пришедшей сюда, чтобы присмотреть за своими нежными отпрысками, а кстати и самой покружиться в легком танце и, пользуясь счастливым случаем, хоть ненадолго почувствовать себя свободнее и моложе, чем в обычные дни. Ведь и мужчины тоже не упустили этого удобного случая и, заявив, что они не могут стоять в стороне, когда их дети веселятся, уже успели скрепить свою дружбу с нами бутылкой-другой доброго вина. Наш доблестный отряд приближался к хороводу шептавшихся друг с другом красавиц сомкнутым строем, никто не изъявлял особого желания идти на приступ первым; мы так старались казаться холодными и равнодушными, что глядели на них мрачно, почти враждебно; и только мелькание и блеск наших белых перчаток, которые мы стали надевать почти одновременно, придали нашей шеренге несколько более праздничный вид. Однако вскоре вам стало ясно, что добрая половина нашего отряда вполне смогла бы обойтись и без перчаток. Дело в том, что мы сразу же резко разделились на две совершенно разные группы, а именно, на тех, у кого дома были старшие сестры, и тех, кто не обладал этим приятным преимуществом. Если первые все до одного оказались ловкими танцорами и вскоре привлекли к себе внимание дам, которые хотели танцевать только с ними, то последние топтались на лужайке неуклюже, как медведи, и после нескольких безуспешных попыток завязать знакомство потихоньку удрали с площадки и собрались за уставленным бутылками столом. Там мы затянули удалую песню и отдались разгульной солдатской жизни, воображая себя суровыми вояками и женоненавистниками и стараясь убедить друг друга в том, что наше молодечество все же производит впечатление на девочек и что они частенько посматривают украдкой в нашу сторону. Мы кутили довольно робко и скромно, скорее из стремления подражать старшим, и не могли преодолеть столь естественного в нашем возрасте отвращения к излишеству; и все-таки этой пирушки было вполне достаточно для того, чтобы в нас заговорили наши ребяческие страсти. Виноделие в той местности было более развито, и тамошние вина были лучше наших; поэтому наши юные соседи совсем иначе представляли себе праздничное веселье и действительно могли выпить больше, чем мы, что полностью подтверждало их репутацию. Тут-то мне и представился случай отличиться, и я очертя голову отдался этому желанию; я был при деньгах, и это давало мне необходимую в таких делах смелость и уверенность в себе, так что вскоре мои сотрапезники почувствовали ко мне известное уважение. Взяв друг друга под руки, мы пошли бродить по городу и его окрестностям, заглядывая во все увеселительные заведения; чудесная погода, праздничное оживление и выпитое вино вскружили мне голову, сделав меня болтливым и задорным, дерзким и находчивым; если раньше я был тихоней, привыкшим стоять в стороне и помалкивать, то теперь я вдруг заговорил громче всех и как-то сразу стал задавать тон, подшучивая над собеседниками и непрестанно упражняясь в остроумии, так что даже самые завзятые острословы, до сих пор едва замечавшие меня, тотчас же оценили по достоинству мою находчивость и стали со мной необыкновенно милы. Сознание того, что я нахожусь в чужом городе и на меня смотрят незнакомые люди, только придавало мне духу. Трудно сказать, что здесь было самое главное: то ли упоение собственным красноречием, то ли пьянящая радость жизни, то ли проснувшееся во мне тщеславие; так или иначе, я утопал в еще не изведанном мною блаженстве, которое охватило меня, пожалуй, с еще большей силой на третий день, когда мы тронулись в обратный путь. Все мы были как нельзя более довольны празднеством, чувствовали себя гораздо свободнее, так как на этот раз шли не в строю, и, прежде чем добраться до дому, пережили еще немало веселых приключений.
С заходом солнца я снова вступил под кров родительского дома. Темное от пыли и загара лицо, еловая веточка, засунутая для красы за ремешок фуражки, следы пороха, нарочно оставленные мною на дуле моего ружьеца и даже, для пущей важности, на губах, — все это ясно подтверждало, что я уже не тот, каким вышел отсюда несколько дней назад. Теперь я был совсем другой человек: я вращался среди самых отъявленных сорванцов, властителей нашего мальчишеского мирка, вел с ними переговоры, и мы согласились на том, что нам следует и впредь продолжать в том же духе. Прежде всего нельзя было допускать, чтобы наши галантные танцоры, или, как мы их называли, неженки, затмили нас в глазах местных красавиц; поэтому было решено, что их изящным манерам мы противопоставим наши суровые солдатские нравы, всевозможные дерзкие набеги, смелые проделки и другие подвиги, чем и стяжаем себе славу отчаянных и опасных людей. Полный этих новых замыслов и все еще опьяненный пережитой радостью, которая не успела утомить меня и которой я не успел насытиться, я чувствовал себя на седьмом небе и долго еще расхаживал по всему дому, с грубоватой развязностью разглагольствуя о своих похождениях, пока матушка не бросила в разбушевавшийся поток красноречия несколько крупиц юмора, сразу же оказавших свое магическое действие, так что я очень скоро успокоился и отправился спать.
Мои новые друзья не дали мне одуматься и понять мои заблуждения, теперь я приобрел немалый вес в кругу мальчишек, известных всему городу как первые озорники, и уже следующий день живо напомнил мне все недавние события; воспользовавшись тем, что шумное праздничное веселье все еще не стихало, я решил пустить в ход остатки своего наличного капитала и в обмен на них приобрести новые лавры. Мы уговорились устроить в одно из ближайших воскресений большую загородную прогулку, которая должна была стать новой демонстрацией против возомнивших о себе шаркунов. В своем легкомыслии я даже не дал себе труда подумать, откуда возьму нужные для этого деньги, и не имел, таким образом, никаких определенных планов на этот счет; но когда подошло воскресенье, я в последнюю минуту снова запустил руку в шкатулку, не испытывая при этом ничего, кроме чувства тягостной необходимости и не очень твердого намерения больше никогда этого не делать.
Так я прожил быстро промелькнувшее лето. Наш первоначальный порыв давно уже остыл, и мы снова подчинились повседневному ходу вещей; да и во мне, вероятно, снова победило бы чувство меры и приличия, если бы из моих похождений не выросла новая страсть — безудержное стремление к расточительству, мотовство ради самого мотовства. Мне нравилось, что я могу в любое время покупать те маленькие сокровища, которыми так жаждут обладать дети в моем возрасте, и я постоянно держал руку в кармане, готовый вынуть очередную монету. Все то, что другие мальчики приобретали, выменивая друг у друга, я покупал только за наличные; я раздавал мелочь малышам и нищим, а также делал подарки приятелям, составлявшим мою свиту и старавшимся использовать мое ослепление, пока я еще не одумался. А я и в самом деле действовал в каком-то ослеплении. Я как-то совсем не думал о том, что рано или поздно деньги все-таки должны кончиться; теперь я уже никогда не открывал шкатулку до конца и не смотрел на монеты, а только просовывал руку под крышку, чтобы вынуть одну из них, и никогда не подсчитывал, сколько же я успел растратить. Даже мысль о том, что недостача будет обнаружена, не внушала мне страха; мои школьные дела и работы, заданные на дом, шли не хуже, а скорее лучше, чем раньше, потому что теперь у меня не было неисполненных желаний и ничто не побуждало меня предаваться мечтательной праздности, а ощущение полной свободы действий, возникавшее у меня, когда я тратил деньги, породило привычку делать и все остальные дела как-то более быстро и решительно. Кроме того, я чувствовал, что на меня незримо надвигается беда, и испытывал смутную потребность хоть в какой-то мере уравновесить тяжесть моей вины безупречным выполнением всех своих прочих обязанностей.
Тем не менее в то лето я все время пребывал в тягостном и мучительном душевном состоянии, которое всегда связывается в моей памяти с другими картинами: с голубым небом и с ярким светом солнца, с тихими, утопающими в зелени харчевнями далеко в лесу, где мы тайком собирались на наши пирушки, так что все эти воспоминания до сих пор пробуждают во мне странные, двойственные чувства. Мои приятели, конечно, давно уже заметили, что история с моими деньгами — дело нечистое, но всячески избегали выражать подозрения или задавать какие бы то ни было вопросы, наоборот, они притворялись, будто считают все это в порядке вещей, молча, не пускаясь в лишние рассуждения, помогали мне разменивать новенькие, бросавшиеся в глаза серебряные монеты, а когда мои несметные богатства пришли к концу, холодно и безучастно отвернулись от меня. Они вели себя точь-в-точь как иные взрослые, что считаются порядочными деловыми людьми и преспокойно присваивают себе чужое добро, даже если оно нажито нечестным путем, не допытываясь, откуда оно взялось. Все это нетрудно было предвидеть заранее, и все же их поведение удручало меня, особенно после того, как я заметил, что они относятся ко мне со странной сдержанностью, становятся немного приветливей лишь тогда, когда я снова приношу из дому деньги, но в то же время, по-видимому, ведут разговоры обо мне где-то у меня за спиной, Но если это трусливо-осторожное, а в общем довольно обычное поведение большинства моих товарищей не повело к резкому и болезненному разрыву с ними, то безмерное, не знающее преград себялюбие одного из них и вспыхнувшая между нами ненависть навлекли на меня такие горести и страдания, какие не часто выпадают на долю детей. Это был небольшого роста мальчуган с мелкими, но правильными и приятными чертами лица, сплошь усеянного веснушками. Он был не по годам рассудителен, учился усердно и очень исправно, в разговоре со старшими, особенно с женщинами, старался выражаться степенно и не по-детски умно и поэтому слыл за добропорядочного, весьма способного мальчика. Благодаря своей внимательности и терпению он приобрел сноровку почти во всем, что от нас требовалось в школе, и за какую бы работу он ни брался, все у него получалось как-то ловко и ладно. Мейерлейн, — так звали моего приятеля, — не обладал, однако, какими-либо более серьезными способностями; во всех его многочисленных увлечениях и разнообразных затеях никогда не было ничего нового, ничего своего; у него только то и выходило хорошо, что можно было перенять у товарищей, и им двигало неотступное желание научиться решительно всему, что умели делать другие. Поэтому он мог с одинаковым успехом выполнить какую-нибудь сложную и требующую аккуратности переплетную работу или перепрыгнуть через канаву, далеко забросить мяч или попасть камешком в нарисованный на стене кружок, и все это ценою долгих настойчивых упражнений; в его тетрадях никогда не было ошибок, и они содержались в образцовом порядке, почерк у него был мелкий и красивый, и особенно приятно выглядели ровненькие ряды изящных округлых цифр, которые он выводил с необыкновенной тщательностью. Но самым главным его талантом была особая способность рассудительно толковать обо всем, запутывая самое простое дело и усложняя его мудреными соображениями, и с многозначительным видом высказывать свои догадки и выводы, слишком сложные для нашего возраста. Тем не менее все старались заполучить его в свою компанию, так как с ним не было скучно, он был услужлив, никогда не подводил товарищей и редко ввязывался в наши споры, но зато уж, повздорив с кем-нибудь, с удивительным упорством стоял на своем и доводил дело до конца; все уважали его за это, тем более что он всегда благоразумно вставал на сторону того, кто был действительно прав или же, по крайней мере, умел доказать свою правоту и выйти победителем.
Он был на полтора года старше меня, однако сошелся со мной ближе, чем все остальные, так что у нас с ним завязалась особенно тесная дружба, и каждую свободную минуту мы проводили вместе. Он превосходно дополнял мой характер и поэтому очень мне нравился. Мои выдумки и затеи всегда били на внешний эффект, и в них было много необычного и фантастического, в то время как он, такой тщательный и точный во всяком деле, вносил во все мои мимолетные порывы и неопределенные замыслы целесообразность и порядок. Мейерлейн оберегал мою тайну так же тщательно, как и остальные мои приятели, хотя благодаря своей сообразительности и умению все подмечать он разгадал ее раньше, чем другие. Однако, в отличие от остальных, он и виду не подавал, что ему что-то известно, наоборот, он старался удерживать меня от явно безрассудных трат и всегда советовал мне употреблять мои деньги на вещи не только приятные, но и полезные, так что его советы казались мне весьма разумными, и я гордился своим знакомством с человеком столь положительным. Но о собственной выгоде он заботился с еще большим рвением, чем все другие, и, не довольствуясь моими щедрыми подачками, весьма предусмотрительно сделал меня еще и своим должником. Он по-хозяйски приберегал каждый полученный от меня грош, пока у него не скопилась небольшая сумма, и, пользуясь удобным моментом, когда я не мог подобраться к своей шкатулке, выдавал мне из этой кассы скупо отсчитанные ссуды, которые мы тут же вместе и тратили, после чего он вносил мой долг в красиво переплетенную книжечку с внушительными заголовками «дебет» и «кредит» на каждой странице. Сверх того, он ловко сбывал мне разные безделушки, бывшие в ходу среди мальчиков, и, продав какую-нибудь вещицу, немедленно вписывал ее стоимость в свою книжечку. Свою ловкость и разнообразные навыки он тоже умел обратить себе на пользу; как некий услужливый дух, он умел делать все и исполнял все мои желания, но отмечал оказанные им услуги в реестре моих долгов, оценивая каждую из них по особой таксе и требуя за нее какую-нибудь мелкую монету. Гуляя со мной, он постоянно подзадоривал меня, предлагая испытать его ловкость. «Хочешь, возьму вот этот камешек и попаду им вон в тот желтый листок?» — спрашивал он, а я отвечал: «А вот не сможешь!» — «Если попаду, будешь мне должен грош, согласен?» — «Ладно!» — соглашался я, и он сбивал листок, а затем проделывал это за ту же плату иногда до трех раз подряд, с каждым разом усложняя свою задачу, и не было случая, чтобы он промахнулся.
После этого он аккуратно заносил сумму моего долга в свою книжечку, и мне так нравилось смотреть, как он любовно выводит свои ровненькие цифирки, что я разражался громким смехом. Тогда он становился серьезен и говорил мне, что смеяться тут нечего, пусть я лучше подумаю о том, что рано или поздно мне придется расплатиться за все, — ведь его книжечка является документом, обладающим законной силой в глазах делового человека! И он снова и снова предлагал мне биться об заклад по самым различным поводам, например, о том, на какой из двух столбов сядет птица, насколько низко пригнется в следующий раз верхушка качающегося от ветра дерева, или же о том, какая по счету волна прибоя на озере будет самой высокой. Иногда по счастливой случайности я выигрывал такое пари, и тогда в его книжке, на странице с заголовком «кредит» появлялась скромная цифра, так странно выглядевшая в своем полном одиночестве, что меня опять смех разбирал, а он видел в этом повод к тому, чтобы сделать какое-нибудь серьезное замечание. Мейерлейн всячески старался внушить мне мысль о том, что уплата долгов является важнейшей обязанностью и делом чести для каждого порядочного человека, и в один прекрасный день, когда лето уже подходило к концу, он преподнес мне неожиданный сюрприз, заявив, что теперь он подбил «окончательный итог», и предъявив мне счет на кругленькую сумму около десяти гульденов, не считая еще нескольких крейцеров и пфеннигов. Он добавил, что мне пора подумать о том, как бы поскорее вручить ему эту сумму; сейчас ему как раз нужны деньги, так как он намеревается купить на свои сбережения одну интересную книгу. Однако в течение ближайших двух недель он больше не напоминал мне об этом и завел тем временем новый счет, причем на этот раз он подошел к делу еще серьезнее, а в его поведении появилось что-то странное. Нельзя сказать, что он стал со мной неприветлив, но теперь мне было уже не так весело с ним, и от нашей былой близости друг к другу не осталось и следа. Я не на шутку приуныл, но это, как видно, ничуть его не трогало; да и сам он впал в какое-то элегическое настроение, вроде того, в каком, должно быть, находился Авраам, когда вел своего сына Исаака на заклание[44] и думал, что расстается с ним навсегда. Через некоторое время он вторично напомнил мне о долге, на этот раз весьма решительно, но без всякой неприязни ко мне, а скорее даже с известной грустью в голосе и отечески озабоченным тоном. Теперь я уже испугался и, дав ему обещание уладить дело, почувствовал страшную тяжесть на душе. Но я никак не мог собраться с духом и взять из шкатулки такую большую сумму, у меня даже не хватало смелости продолжать свои прежние мелкие хищения. Лишь сейчас мне стал вполне ясен весь ужас моего положения: целыми днями я в унынии слонялся из угла в угол, не осмеливаясь даже и подумать о том, что теперь со мной будет. Я испытывал тревожное чувство зависимости от моего приятеля: его присутствие было мне тягостно, но и без него мне было тоже не по себе, — меня все время тянуло к нему: мне не хотелось оставаться одному, а кроме того, я надеялся, что, может быть, мне представится случай сознаться ему во всем и что, воззвав к его благоразумию и снисходительности, я встречу доброжелательное отношение к себе и получу от него дружеский совет и поддержку. Однако он остерегался предоставить мне такую возможность, разговаривал со мной все более сухо и, наконец, стал меня чуждаться, навещая только для того, чтобы немногословно подтвердить свое требование, звучавшее теперь почти враждебно. Он, как видно, догадывался, что я стою накануне кризиса, и поэтому опасался, удастся ли ему вовремя пожать плоды своих долгих трудов и забот, пока их не унесла буря, собиравшаяся над моей головой. И он был прав. Примерно в это время, вняв запоздалому совету одного из знакомых, матушка стала внимательнее присматриваться к моему поведению вне дома и в конце концов узнала, чем я до сих пор занимался. Главным источником ее сведений были, по-видимому, мои бывшие приятели, отвернувшиеся от меня еще до того, как я впал в мое тогдашнее уныние.
Однажды, когда я стоял у окна и глядел то на освещенные солнцем крыши, то на горы, то на небо, пытаясь хоть на минуту обрести душевное спокойствие и не смотреть на стены комнаты, полные безмолвного упрека, матушка каким-то странно изменившимся голосом окликнула меня по имени; я обернулся, — она стояла у стола, склонившись над раскрытой шкатулкой, на дне которой лежали две или три серебряных монеты.
Она строго и печально посмотрела на меня, потом сказала:
— Погляди-ка сюда!
С трудом подняв глаза, я нехотя взглянул в ту сторону и впервые за долгое время вновь увидел дно так хорошо знакомой мне шкатулки. Она зияла пустотой и глядела на меня с укором.
— Так, значит, это правда? — заговорила матушка. — Видно, все, что я о тебе услыхала, подтверждается? А я-то верила, что мой сын честный и добрый мальчик и я могу быть спокойна за него! Как я была слепа и как жестоко обманулась!
Не в силах вымолвить ни слова, я отвернулся и смотрел в угол; чувство горя, раздавленности жгло меня с такой силой, какую не всякому доводится испытать даже за долгую и сложную жизнь; но в этой густой мгле уже мерцала искорка надежды на близкое примирение с матушкой и избавление от всех невзгод. Теперь матушка ясно видела, в какое положение я попал, и под ее открытым взглядом угнетавший меня кошмар стал постепенно рассеиваться; этот строгий взгляд был для меня чудодейственным, благотворным лекарством, исцелявшим меня от мучений, и в ту минуту я был полон несказанной любви к ней, любви, яркими лучами пронизывавшей мрак моего отчаяния и превращавшей его в светлое, блаженное чувство, близкое к победному ликованию, — хотя глаза матушки глядели на меня все с той же глубокой скорбью и непреклонной суровостью. Ведь я совершил проступок, поразивший ее в самое сердце, задевший, как говорится, ее самую чувствительную струну: с одной стороны, по-детски слепую доверчивость этой праведницы, с другой стороны, ее столь же фанатическую бережливость, вызванную неумолимым вопросом о пропитании. Она была не из тех, кого радует самый вид денег, и без лишней надобности никогда не проверяла и не пересчитывала свою наличность; зато каждый гульден, который она вынимала из кошелька, чтобы обменять его на хлеб насущный, был в ее глазах чем-то священным, так как олицетворял для нее судьбу. Вот почему мой проступок пробудил в ее сердце более тяжкие заботы и опасения, чем если бы я натворил что-нибудь другое. Словно пытаясь во что бы то ни стало разуверить себя в том, что все это действительно случилось, она неторопливо перечислила по порядку все мои прегрешения, а затем спросила меня еще раз:
— Так что же, все это и в самом деле правда? Отвечай!
Я с трудом выдавил коротенькое «да» и дал волю своим слезам; впрочем, это были тихие слезы радости: у меня словно гора с плеч свалилась, и в ту минуту я был почти счастлив.
В глубоком волнении она ходила по комнате и наконец сказала:
— Просто представить себе не могу, что будет с нами, если ты не исправишься! Ты должен твердо обещать мне, что это никогда не повторится! — С этими словами она убрала шкатулку в письменный стол, а ключ от нее положила на обычное место.
— Вот видишь, — продолжала она, — я не уверена, что, разменяв свою последнюю монету, ты не стал бы брать деньги и у меня, хотя ты знаешь, как бережно я их расходую; очень может быть, что ты решился бы на это; но я все равно не могу и не стану запирать их от тебя. Поэтому я оставляю ключ там, где он лежал всегда; мне просто придется положиться на тебя, и все будет зависеть от того, захочешь ли ты исправиться; ведь если ты сам не поймешь, что поступил дурно, то тут уж ничто тебе не поможет, и тогда было бы все равно, когда ты сделаешь нас обоих несчастными — чуть попозже или чуть пораньше!
Как раз в то время нас распустили на каникулы; всю эту неделю я по собственному желанию провел в родительском доме, заглядывая во все его уголки, где я вновь находил мирную тишину и душевный покой прежних дней. Я ходил притихший и грустный и целыми днями молчал, тем более что и матушка была все еще серьезна и строга, время от времени уходила из дому и больше не говорила со мной в прежнем дружеском тоне. Особенно грустно бывало за обедом, когда мы сидели вдвоем за нашим столиком; я не решался заговорить с ней или же сам не хотел нарушить грустного молчания, так как чувствовал, что так надо, и мне даже нравилось, что я грущу, а матушка была погружена в размышления и иногда с трудом сдерживала вырывавшийся у нее тяжелый вздох.
Итак, я безвыходно сидел дома и не испытывал ни малейшего желания выйти погулять и встретиться с приятелями. Лишь изредка я подходил к окну, чтобы взглянуть, что делается на улице, но тотчас же спешил уйти, словно испугавшись тягостных воспоминаний о недавнем прошлом. Среди обломков моего рухнувшего благосостояния имелся большой ящик с красками, причем это были не те твердые камешки, которые обычно дают детям, а настоящие, добротные краски в виде плиток. Еще раньше я узнал от Мейерлейна, что когда пользуются этими плитками, то краски не набирают прямо на кисточку, а сначала растирают их в чашечке с водой. Растворяясь, они давали насыщенные, сочные цвета; я стал проделывать с ними различные опыты и вскоре научился их перемешивать. Прежде всего я заметил, что из желтого и синего цветов получаются самые разнообразные оттенки зеленого, и очень обрадовался этому открытию; затем мне удалось получить различные тона фиолетового и коричневого цвета. Я давно уже с удивлением разглядывал висевшую в нашей комнате старинную картину, писанную масляными красками; это был вечерний пейзаж; закатное небо, в особенности неуловимый переход от желтого к голубому, такой мягкий и постепенный, а также пышные кроны деревьев, которые я находил просто бесподобными, — все это производило на меня сильнейшее впечатление. Пейзаж был написан более чем посредственно, но я считал его удивительным, недосягаемым образцом искусства, — меня поражало, что художник избрал своим предметом хорошо знакомую мне природу и к тому же изобразил ее так мастерски. Взобравшись на стул, я целыми часами простаивал перед этой картиной, пристально, как завороженный вглядываясь в бескрайнюю, лишенную резких линий равнину неба и в огромную, колеблющуюся сеть листвы на деревьях, и в один прекрасный день мне взбрело на ум срисовать ее с помощью моих акварельных красок, — что, конечно, отнюдь не говорило о моей способности трезво оценивать свои силы. Я поставил картину на стол, приколол к доске большой лист бумаги и расставил вокруг себя старые блюдца и тарелки, — так как черепков у нас в доме никогда не бывало. Много дней бился я над этой нелегкой задачей, но был счастлив, что взялся за такое сложное и кропотливое дело; я сидел за работой с раннего утра до темноты и отрывался от нее только для того, чтобы наскоро перекусить. Мирный покой, которым веяло от этой незатейливой, но с чувством написанной картины, снизошел и на мою душу и, отражаясь у меня на лице, постепенно передался матушке, сидевшей у окна за своим шитьем. Я не замечал, насколько далек от натуры уже сам оригинал, а бездонная пропасть, лежавшая между ним и моей копией, смущала меня и того меньше. То было сплошное нагромождение бесформенных, мохнатых клякс, в котором полное незнание основ рисунка соединялось с неумением владеть красками; однако отойдя подальше и сравнив мой труд с картиной, послужившей мне образцом, никто даже и сейчас не мог бы отрицать, что мне удалось в какой-то мере передать общее впечатление от этого пейзажа. Короче говоря, моя затея нравилась мне, и, увлеченный своим делом, я порой даже начинал вполголоса напевать, как бывало раньше, но, словно испугавшись чего-то, сразу же умолкал. Впрочем, вскоре я стал забываться все чаще и теперь уже подолгу мурлыкал себе под нос; сердце матушки смягчилось, и, как подснежники весной, сквозь ледяную кору ее молчания стали пробиваться первые слова ласки и привета, а когда картина была готова, я почувствовал, что матушка восстановила меня во всех прежних правах и вновь возвратила мне свое доверие. Как раз в ту минуту, когда я снимал рисунок с доски, в нашу дверь кто-то постучался, и в комнату торжественно вошел Мейерлейн. Он положил шапку на стул, вынул свою книжечку, откашлялся и, обратившись к матушке, произнес целую речь, в которой излагал свою жалобу на меня и вежливо, но настойчиво просил г-жу Лее, чтобы она сама выполнила мои обязательства; ведь он был бы так огорчен, если бы дело окончилось для нас неприятностями! Затем этот молокосос протянул опостылевшую мне книжку матушке и спросил ее, не угодно ли ей будет ознакомиться с этим документом. Матушка в изумлении посмотрела на него, потом на меня, потом в книжицу и сказала:
— Это что еще такое? Так, значит, ты наделал еще и долгов? Час от часу не легче! Я вижу, вы оба поставили дело на широкую ногу! — продолжала она, пробегая глазами аккуратные колонки цифр, в Мейерлейн непрестанно восклицал:
— Не извольте беспокоиться, госпожа Лее! Здесь все совершенно точно! Так и быть, эту дополнительную сумму, что стоит внизу, я готов уступить, — уплатите мне только по основному счету!