15279.fb2
Что же касается меня, то мне довелось почерпнуть привороживший меня напиток не из богато изукрашенного волшебного кубка, а из скромной, но прелестной пастушеской чаши, ибо все, что я прочел у Геснера и все, что я узнал о нем, носило в общем, несмотря на отдельные громкие фразы, довольно невинный и безобидный характер и звало меня туда же, куда я и без того стремился, — под зеленые своды деревьев и к тихим лесным ручьям, с той только разницей, что мои сведения о природе и о живописи теперь несколько расширились.
Читая биографию Геснера, я познакомился также и со старым Зульцером[56], который был покровителем Геснера в юности, во время пребывания последнего в Берлине. Поэтому, заметив среди книг несколько томов Зульцерова «Трактата об изящных искусствах», я решил заняться им, так как он явно относился ко вновь открытой мною области. Очевидно, эта книга получила в свое время широкое распространение, потому что она стоит почти в любом старом книжном шкафу и неизменно красуется на всех аукционах, где ее можно довольно недорого купить. Как котенок, заблудившийся в густой траве, я беспомощно плутал в дебрях этого давно уже устаревшего, составленного с энциклопедической обстоятельностью и монументальностью сочинения, принимая все прочитанное на веру и поспешно хватаясь то за одну, то за другую плохо понятую, а часто и вообще спорную мысль, и когда подошло время идти на обед, голова моя была переполнена ученостью; я и сам чувствовал, какой важный и горделивый вид придают мне мои сосредоточенно поджатые губы и широко раскрытые, устремленные вдаль глаза. Собрав все изученные мною труды об искусстве, я снес их в мою комнату и присовокупил к папке с гравюрами покойного Феликса.
После обеда я с трудом заставил себя на минутку заглянуть к бабушке и, рассеянно сунув в карман приготовленный ею подарок, миниатюрную Библию с золотым обрезом и серебряными застежками, тотчас же распрощался с нею и поспешно ушел. Напряженно щуря свои близорукие глаза, бабушка долго еще смотрела мне вслед, и в ее взгляде была сдержанная грусть, — ведь этот благочестивый дар был знаком ее искренней любви, и ей хотелось вручить его мне с подобающей торжественностью. Но очень скоро ее глаза перестали различать меня вдали, ибо, проникнув в тайны искусства, я горел теперь одним желанием: как можно скорее испробовать приобретенные мною познания на деле или, точнее говоря, на деревьях.
И вот, вооруженный папкой и принадлежностями для рисования, я уже шагал под зелеными сводами леса и разглядывал каждое дерево; однако выбрать подходящую натуру оказалось не так-то просто: горделивые лесные великаны стояли плечо к плечу, тесно сплетаясь ветвями, и не хотели выдавать мне своих братьев поодиночке; камни и кусты, цветы и травы, бугорки и кочки — все стремилось укрыться от меня и прильнуть к деревьям, как бы ища у них защиты, все вокруг было слито в одно стройное целое и глядело мне вслед, словно посмеиваясь над моей растерянностью. Наконец могучий бук со стройным стволом, в великолепной зеленой мантии и увенчанный царственной короной, отважно выступил из сомкнутых рядов, словно древний король, вызывающий врага на поединок. Этот богатырь был так статен, каждая его ветвь и каждая купа его листвы были так соразмерны с целым и весь он дышал такой полной радостью бытия, что я был ослеплен удивительной четкостью и определенностью его очертаний, и мне показалось, что я без труда совладаю с ним. И вот я уже сидел перед ним, и моя державшая карандаш рука уже лежала на чистом листе; однако, прежде чем я решился провести первую линию, прошло еще немало времени: чем ближе я присматривался к этому великану, тем более неуловимым казалось мне именно то место, на которое я смотрел, и моя уверенность улетучивалась с каждой минутой. Наконец я отважился наметить несколько линий и, начав с корней, попытался схватить прекрасные формы нижней части несокрушимого ствола; но мой рисунок получался каким-то безжизненным и нескладным; проникавшие сквозь листву солнечные лучи играли на стволе, то освещая его мощные контуры, то снова оставляя их в тени; в полумраке его ветвей вдруг вспыхивало и начинало весело трепетать то серебристо-серое пятно на коре, то изумрудно-зеленая полоска мха; порой на свет показывался дрожащий молодой побег, проросший прямо из корня, порой в самой густой тени проступала совершенно новая, еще не замеченная мною линия, какой-нибудь выступ или углубление, покрытое лишайником; затем все это снова исчезало, сменяясь новыми причудливыми эффектами, хотя сам бук стоял все так же величаво-спокойно и в его раскидистой кроне слышался таинственный шепот. А я все рисовал, рисовал торопливо, наугад, обманывая самого себя, делая один набросок прямо поверх другого, боязливо ограничиваясь той только частью дерева, которую я срисовывал в ту минуту, и был решительно не в состоянии как-то связать ее с целым, не говоря уже о том, что отдельные линии были вообще ни на что не похожи. Мой рисунок разросся до чудовищных размеров и особенно раздался в ширину, поэтому, когда я добрался до кроны, места для нее уже не осталось, и я с трудом нахлобучил ее, широкую и низкую, как лоб негодяя, на бесформенный толстый обрубок, изображавший ствол, так что макушка дерева упиралась в верхний край листа, а его корни болтались в пустоте. Когда я наконец поднял голову и окинул весь рисунок в целом, на меня, ухмыляясь, глядел жалкий уродец, словно карлик в кривом зеркале, а красавец бук еще с минуту сиял всеми красками, еще более величественный, чем прежде, как будто насмехаясь над моим бессилием; затем вечернее солнце ушло за гору, и он скрылся в тени своих собратьев. Мои глаза ничего больше не могли разглядеть, кроме одной сплошной зеленой массы да лежавшей у меня на коленях карикатуры. Я разорвал ее, и если, придя в лес, я был чрезмерно самоуверен и строил самые смелые планы, то теперь я присмирел и спеси у меня поубавилось. Я чувствовал себя отверженным и изгнанным из храма моих юношеских надежд; тешившая меня мечта о цели и смысле жизни, которые я мнил найти в живописи, снова ускользала от меня, и теперь мне казалось, что я и в самом деле бездарность и что из меня никогда не выйдет толку. Понурив голову и чуть не плача, я в унынии побрел дальше, в надежде, что лес сжалится надо мной и я найду для себя что-нибудь полегче. Однако в лесу становилось все темнее, все краски сливались в одну, и равнодушная природа не хотела бросить мне свою милостыню; в моем тягостном унынии я припомнил пословицу: «Лиха беда начало», — и тогда мне пришло в голову, что ведь я еще только начинаю, а первые попытки заняться чем-нибудь всерьез тем и отличаются от детской забавы, что с ними неизбежно связаны неудачи и огорчения. Но от этого на душе у меня стало еще тоскливее, так как до сих пор я жил, не ведая забот и не зная, что значит упорный труд. Прислушиваясь к величавому шуму леса и размышляя о своем воображаемом несчастье, я вспомнил наконец о боге, к которому уже не раз обращался в беде, и снова прибегнул к его покровительству, умоляя его помочь мне, — хотя бы ради моей матушки, — ибо в ту минуту мне живо представилось, как она сейчас одинока и как удручена заботами.
Вдруг я набрел на молодой ясень, который рос посреди лесной прогалины на невысоком холмике, вспоенный просочившимся здесь родником. Его гибкий ствол имел всего каких-нибудь два дюйма в толщину, а удивительно простые и ясные линии его прелестной маленькой кроны с очень правильно и симметрично расположенными листьями, которых было еще так немного, что их можно было пересчитать, вырисовывались на ясном, золотистом фоне вечернего неба так же четко и строго, как и сам ствол. Свет падал на деревцо сзади, так что мне видны были только резкие линии его силуэта; все это было словно нарочно создано для того, чтобы начинающий художник мог испробовать свои силы.
Я снова сел на землю и решительно принялся за дело, думая, что мне удастся схватить очертания нежного молодого ствола с помощью всего лишь двух параллельных линий; однако природа и на этот раз жестоко посмеялась надо мной: лишь только я принялся зарисовывать это простенькое деревцо и внимательнее присматриваться к нему, как его строгие, бесконечно изящные линии начали словно ускользать от меня. Одна из линий контура так точно повторяла все еле уловимые изгибы другой, эти две линии так незаметно сходились наверху, а молоденькие веточки вырастали из ствола так плавно, под таким строго определенным углом, что малейший неверный штрих мог исказить весь стройный и прекрасный облик деревца. Но я все же взял себя в руки и, внимательно следуя за каждым изгибом избранной мною натуры, опасаясь отступить от нее хотя бы на йоту, довел-таки дело до конца; правда, в моем наброске не было ни уверенности, ни изящества, но у меня все-таки получилась довольно точная, хотя и робкая копия. Почувствовав себя в ударе, я благоговейно пририсовал стебельки травы и землю у подножия дерева и увидел на моем рисунке одну из тех жиденьких библейских пальм, какие встречаются в картинах благочестивых церковных художников и их нынешних эпигонов и оживляют своей наивной прелестью плоскую линию горизонта. Я остался доволен своим скромным опытом и долго рассматривал его, время от времени переводя глаза на стройный ясень, который тихо покачивался под свежим вечерним ветерком и казался мне посланцем благосклонных небес. Радостный и довольный, словно мне удалось невесть что совершить, я отправился в деревню, где меня сразу же окружили родственники, горевшие любопытством увидеть плоды моего паломничества, на которое я возлагал такие большие надежды. Однако когда я вынул из папки свое деревцо, на котором было всего каких-нибудь четыре десятка листочков, на лицах собравшихся, как видно, ожидавших чего-то большего, показались улыбки, а кое-кто довольно беззастенчиво рассмеялся; только дядюшка похвалил мои труды, сказав, что на рисунке тотчас же можно узнать молодой ясень; он ободрял меня, советуя настойчиво продолжать занятия и хорошенько изучить породы деревьев в здешних лесах, в чем он, как лесничий, обещал мне помочь. Он еще хорошо помнил то время, когда жил в городе, так что подобные увлечения не казались ему смешными; к тому же такие заядлые охотники, как он, обычно любят живопись, — вероятно, потому, что она изображает, между прочим, и те дорогие их сердцу места, где они предаются своим радостям и совершают свои подвиги. Поэтому сразу же после ужина он начал читать мне целый курс лекций о свойствах и особенностях различных деревьев и рассказал, в каких местах можно встретить наиболее поучительные экземпляры каждой породы. Но прежде всего он посоветовал мне срисовать этюды его старого друга Феликса, и я с большим усердием занимался этим в течение нескольких следующих дней. В тихие, теплые вечера мы еще несколько раз ходили высматривать места для предстоящего охотничьего сезона, обошли немало чудесных уголков, и повсюду, в долинах и на горных склонах, нас окружал богатый и многообразный мир деревьев.
В этих приятных занятиях прошла первая неделя моего пребывания у дядюшки. К тому времени я уже научился различать кое-какие деревья, и меня радовало, что теперь я могу называть своих зеленых друзей по имени; и только глядя на пестрый ковер всевозможных трав, покрывавших и сухую почву в лесу, и влажную землю в долине, я еще раз серьезно пожалел о том, что мои школьные занятия ботаникой были прерваны в самом начале; я хорошо понимал, что те немногие и к тому же слишком общие сведения, которыми я располагал, совершенно недостаточны для того, чтобы поближе познакомиться с этим крошечным, но бесконечно многообразным мирком, а в то же время мне очень хотелось знать названия и свойства всех тех безымянных стебельков и былинок, что росли и цвели у меня под ногами.
Еще в первые дни моего пребывания в доме дядюшки вся молодежь сговорилась, что в ближайшее же воскресенье мы отправимся в гости. За лесом, в небольшой, уединенно расположенной усадьбе жил брат пасторши со своей дочкой, которую связывали с моими двоюродными сестрами тесные узы девической дружбы. Отец ее был когда-то сельским учителем, но после смерти жены удалился в свою живописную усадьбу, так как он обладал некоторым состоянием, а по характеру представлял собой полную противоположность моему дядюшке. Последний, родом горожанин, готовился уже в юности стать священником и изучал богословие, но потом забросил и позабыл все это, чтобы безраздельно отдаться усердному труду на пашне и буйным утехам охоты; учитель же, несмотря на крестьянское происхождение и весьма скромное образование, был склонен к жизни тихой и благолепной, жизни мудреца и праведника, и, предаваясь размышлениям на теологические и философские темы, изучал книги о жизни природы. Он очень радовался, когда ему представлялась возможность завязать с кем-нибудь умный разговор, и был чрезвычайно любезен с собеседником. Дочь его, которой было лет четырнадцать, росла задумчивой и томной барышней и, в соответствии с желаниями своего отца, напоминала скорее изнеженную пасторскую дочку, чем сельскую девушку, в то время как загорелые и обветренные лица юных наследниц моего дядюшки говорили о том, что они привыкли не бояться никакой работы; впрочем, этот отпечаток свежести не только не безобразил, а скорее даже красил их и очень шел к их задорно блестевшим глазам.
В воскресенье, как только кончился обед, три моих сестрицы, которым было двадцать, шестнадцать и четырнадцать лет и которые носили офранцуженные на городской манер имена Марго, Лизетт и Катон, удалились на свою половину и долго совещались там, то и дело перебегая из одной комнаты в другую и старательно запирая за собой двери. Мы, мальчики, давно уже успели нарядиться и с нетерпением ждали, когда же наконец выйдут наши дамы; однако, заглядывая в щелки и замочные скважины, мы убедились, что это будет еще не так скоро: все шкафы были широко распахнуты, а девушки стояли перед ними с серьезными лицами и держали совет, что им надеть. Чтобы скоротать время, мы принялись поддразнивать сосредоточенно размышлявших девушек; в конце концов мы проникли к ним в спальню, напали на них, выскочив всей оравой из-за огромного шкафа, и, увидев вокруг бесчисленное множество картонок, коробочек, ларчиков и прочих девичьих секретов, не преминули полюбопытствовать, что там лежит. Но они, сопротивляясь с мужеством разъяренных львиц, у которых хотят отнять детенышей, вышвырнули нас за дверь, и все наши попытки вновь взять ее штурмом оказались тщетными. С минуту за дверью все было тихо, затем она неожиданно отворилась, и перед нами предстали, смущаясь, все еще негодуя и в то же время заранее предвкушая свой успех, все три сестрицы в великолепных, но несколько пестрых туалетах; бедняжки, одетые, как одевались их бабушки, несли в руках допотопные зонтики и затейливые ридикюли: один в виде звезды, другой наподобие полумесяца, третий представлял собой нечто среднее между гусарской ташкой[57] и лирой.
Все это поразило бы хоть кого, особенно если принять во внимание, что в вопросах моды мои славные сестрицы были самоучками и, всецело предоставленные самим себе, наряжались без чьей бы то ни было помощи, исключительно по собственному разумению; их маменька питала отвращение к городским нарядам и, приходя домой из церкви, куда она, как пасторша, ходила в кружевном чепце, каждый раз спешила поскорее сбросить его. Других дам в деревне не было, если не считать жены и дочерей нового пастора, но последние так важничали, что к ним было не подступиться; к тому же они ничего не шили сами, а заказывали свои туалеты в городе. Таким образом, мои кузины могли рассчитывать только на свои силы, на скромную сельскую портниху да на кое-какие семейные традиции, которые им удалось возродить путем неустанных поисков в комодах и сундуках, хранивших следы давно забытого прошлого. Поэтому никто не мог бы отрицать, что они достигли в этом деле немалых успехов, и если в тот день мы приветствовали их появление насмешливым: «Ах!» — то это было только притворство, за которым скрывалось самое искреннее восхищение.
Впрочем, и наши костюмы по смелости и пестроте не уступали нарядам наших девиц. Мои братья были одеты в куртки довольно грубого сукна, но их покрой, выдуманный деревенским портным, был более чем оригинален, и в нем было даже что-то вызывающее. На куртках было нашито бесконечное множество блестящих медных пуговиц с выбитыми на них скачущими оленями, медведями на задних лапах и другими дикими зверями; дядюшка приобрел эти пуговицы по случаю, оптом, так что их должно было хватить на всех его внуков и правнуков. Бывало, что братья теряли свои украшения, — тогда деревенские мальчишки их подбирали и играли на них, как на деньги; постепенно они стали на селе чем-то вроде разменной монеты, причем каждая штука шла за шесть костяных или оловянных пуговиц. На мне был мой зеленый мундирчик с красными шнурами и белые панталоны в обтяжку; жилетки я не надел, чтобы лучше была видна моя щегольская рубашка, но зато небрежно повязал вокруг шеи подаренную бабушкой шелковую косынку, а доставшиеся мне в наследство от отца золотые часы, с которыми я так и не научился обращаться, висели на голубой ленте с вышитыми цветами, найденной мною в одной из матушкиных картонок. С фуражки я давно уже спорол козырек, который казался мне филистерским предрассудком, и этот кургузый головной убор, оставлявший мой лоб незакрытым, окончательно дополнял мое сходство с балаганным шутом. Я полагаю, что для человека мыслящего и стремящегося к красоте внутренней все эти внешние украшения должны казаться смешными, причем люди думают о них тем меньше, чем лучше они познали свой идеал прекрасного и чем больше подошли к нему в своей деятельности, и наоборот: чем дальше человек от того, что представляется ему истинно прекрасным, тем больше он привержен к разного рода мишуре. К сожалению, именно это пристрастие к внешней красивости нередко задерживает нравственное развитие молодого человека, — особенно если у него нет отца, — ибо кто же, как не отец, может своей добродушной насмешкой исцелить сына от его заблуждений и твердой мужской рукой направить его помыслы к высокому и истинно прекрасному.
К жилищу старого учителя вели две дороги: выбрав более близкую, мы должны были подняться на гору, возвышавшуюся за деревней, и, пройдя по ее длинному гребню, спуститься по противоположному склону в другую долину, которая отчасти напоминала нашу, но была несколько меньше и имела более округлую форму; здесь, на берегу глубокого синего озера, занимавшего почти всю долину, стоял, отражаясь в воде, гостеприимный дом, где жили учитель и его дочка; другой, более длинный, но легкий путь пролегал по дну нашей долины, вдоль речки, которая впадала в это же озеро, так что, спустившись вниз по течению и пробравшись сквозь густые заросли по ее берегам, мы могли попасть к цели нашего путешествия, обойдя гору.
В тот конец мы предпочли отправиться вдоль приветливых берегов веселой речки; через гору, более трудным путем, мы решили идти вечером, когда станет прохладнее. Вскоре наша красочная, издалека бросавшаяся в глаза процессия вступила в зеленую долину и долго шла по ней, пока мы не очутились в очаровательном уголке, полном дикой прелести, где лес спускался к воде с обеих сторон, осеняя ее своим темным, прохладным шатром, так что нам приходилось отгибать низко нависшие ветви. Порой он окружал ее сплошными непроницаемыми стенами листвы, порой снова расступался, обнажая прогретую солнцем песчаную полосу берега, на которой росла дружная семья светлых стройных елей; местами на берегу и в воде лежали скатившиеся сверху обломки скал, и речка низвергалась через них водопадом, а сквозь росший на обрыве кустарник там и сям проглядывали полуразрушенные утесы, с которых сорвались эти глыбы; от шедшей у самой воды дорожки то и дело ответвлялись боковые тропки, манившие в темную таинственную глубь леса. Платья девушек — красное, синее и белое — яркими пятнами выделялись на фоне темно-зеленой листвы, а пуговицы моих кузенов, прыгавших с камня на камень, вспыхивали золотом, своим блеском соперничая с серебряными зайчиками волн. Нередко нам попадалась на глаза какая-нибудь лесная или водная тварь: сначала мы нашли перья дикого голубя, как видно растерзанного коршуном, потом из воды показалась змея, стрелой промелькнувшая на гладкой прибрежной гальке, а в мелкой лужице, отделенной от реки полоской суши, билась, сверкая чешуей и боязливо тыкаясь носом в окружавшие ее со всех сторон камни, забравшаяся туда форель; однако как только мы приблизились, она одним прыжком очутилась в бурлящем потоке и скрылась в родной стихии.
Мы не заметили, как обошли всю гору кругом; приветливая зеленая чаща расступилась, и перед нами внезапно открылся вид на темно-синее, осыпанное блестками серебра озеро, которое мирно спало в своих живописных берегах, озаренное мягким светом и убаюканное невозмутимой тишиной воскресного дня. Озеро окаймляла узенькая полоска возделанной земли, а вокруг стеною стоял лес, за которым прятались и другие поля, — над густой чащей там и сям виднелась то красная крыша, то голубая струйка дыма. И только на освещенном солнцем склоне расстилался большой виноградник, а под ним, у самой воды, стоял дом учителя; верхний ряд державших лозы кольев вырисовывался на чистой небесной синеве; ее отблеск лежал на всей зеркальной глади озера, и только по краям, у берегов, в воде стояли опрокинутые, но необыкновенно четкие отражения желтых нив, засеянных клевером полей и поднимавшегося за ними леса. Стены дома были чисто выбелены, балки и стропила выкрашены в красный цвет, а ставни разрисованы узорами в виде огромных раковин; на окнах развевались белые занавески. У входной двери было маленькое крылечко с затейливыми перильцами, и с него уже спускалась, чтобы встретить нас, наша юная родственница, нежная и стройная, как лилия; у нее были золотисто-каштановые волосы, голубые глазки, нахмуренный, несколько своенравный лоб и милая улыбка на губах. На ее тонком лице то и дело вспыхивал и исчезал легкий румянец, а ее голосок, тонкий, как колокольчик, звучал еле слышно и то и дело умолкал совсем. Расцеловав моих сестриц так нежно и с такой торжественностью, словно они не видались лет десять, Анна провела нас через садик с душистыми розами и гвоздиками, а затем пригласила в дом, дышавший какой-то необыкновенной чистотой и порядком и казавшийся поэтому особенно светлым и веселым. Навстречу нам вышел ее отец, старик в опрятном сером сюртуке, белом галстуке и вышитых домашних туфлях, который радушно приветствовал нас. Он провел этот тихий воскресный день за книгами, — они еще лежали на его столе, — и был, наверно, очень рад, увидев перед собой сразу столько слушателей, перед которыми он мог щегольнуть своим красноречием. Когда же ему представили меня, он, как видно, обрадовался еще больше, так как решил, что я только что явился из какого-нибудь университетского города, рассадника знаний, где пышным цветом цветут науки, и что он найдет во мне собеседника, способного по достоинству оценить его тонкое обхождение и его ученые речи. Впрочем, он оказался совершенно прав, возложив свои надежды главным образом на меня; мои братцы улизнули из комнаты еще прежде, чем он успел избрать предмет для беседы, и, посмотрев в окно, я увидел, что они лежат на берегу и чуть ли не с головой залезли в рыбный садок, так что мне были видны только их спины да три пары ног. Они внимательно разглядывали рыб, которых разводил дядюшка, в то время как их сестры отправились вслед за маленькой хозяйкой дома и старой служанкой на кухню и в сад.
Вскоре учитель заметил, что я охотно слушаю его рассуждения, стараюсь по мере сил вникать в задаваемые мне вопросы и отвечаю на них довольно толково. Он обстоятельно расспросил меня о последних нововведениях в школе и затем сказал:
— И все-таки они там немного пересаливают! Вот недавно прочел я в газете, что в нашей кантональной школе тоже были беспорядки и что покончили с ними очень просто: удалили сразу и негодного к должности учителя, и самого нерадивого ученика, — в газете пишут, будто это был настоящий маленький революционер и с его уходом в школе сразу же восстановились порядок и спокойствие. Ну ладно, пусть уволили учителя, это, как мне кажется, мера разумная, — конечно, если ему не забыли подыскать другое место; но зачем же выгонять ученика — вот чего я никак в толк не возьму! Ведь это, думается мне, все равно что изгнать человека из общества и объявить ему: мы с тобой дела иметь не желаем, живи как знаешь! Это не по-христиански; всевышний не покарал бы его, он направил бы заблудшую овцу на путь истинный. А вы, племянничек, были ли вы знакомы с этим изгнанным мальчиком?
Этот вопрос пробудил во мне тягостные воспоминания, а сочувственный тон, в котором говорил учитель, вновь разбередил мою душевную рану, и, опустив глаза, я признался, что этот ученик — я сам.
В крайнем изумлении он сделал шаг назад и посмотрел на меня широко раскрытыми глазами; он был смущен, увидев так близко перед собой юного злодея со столь обманчивой невинной внешностью. Но я уже успел расположить его к себе, а мое скромное поведение, вероятно, убедило его в том, что, проявив теплое сочувствие к пострадавшему, он оказался не так уж неправ.
— Я сразу же подумал, — воскликнул он, — что в этом деле что-то неладно! Я теперь и сам вижу, что мой племянник — рассудительный молодой человек, с которым можно поговорить серьезно! Ну-ка, расскажите мне всю эту печальную историю, уж больно любопытно узнать, где тут ваша вина и где людская несправедливость!
Я чистосердечно и обстоятельно рассказал приветливому старику, как было дело, и под конец даже немного разволновался, так как с тех пор мне еще ни разу не представился случай излить кому-нибудь душу; выслушав меня, он задумался, помолчал, сказал: «Гм!» — потом пробормотал: «Так, так!» — и, наконец, заговорил снова:
— Ваша судьба поистине удивительна! Прежде всего вы не должны высокомерно презирать тех, кто причинил вам страдания, и таить против них злобу, ибо эта опасная гордыня была бы вам только во вред и могла бы сделать вас несчастным на всю жизнь! Вспомните, что вы ведь тоже были соучастником злой проделки ваших товарищей, поступивших так несправедливо, и радуйтесь тому, что, подвергнув вас нелегкой каре, господь бог дал вам столь поучительный урок уже в ранней юности. Ведь вы пострадали не от земного неправосудия, а по воле вседержителя, который сам вмешался в вашу судьбу и тем отличил вас в столь раннем возрасте, в знак того, что с вас он намерен взыскивать строже, чем с других, и хочет повести вас своими неисповедимыми путями. Примите же это мнимое несчастье с благодарностью и раскаянием, стерпите и забудьте то, в чем вы видите несправедливость, и постарайтесь доказать всей своей дальнейшей жизнью, что посланное вам испытание не прошло для вас бесследно; помните всегда, что за всякое уклонение со стези добродетели господь покарает вас более сурово, чем других, ибо он хочет, чтобы вы стремились к истине и к добру тверже и настойчивее, чем все те, кто не прошел подобного искуса. Лишь тогда все пережитое вами послужит вам во благо; в противном случае все это будет вам казаться просто нелепой и досадной случайностью, нежданно омрачившей вашу юность, хотя на самом деле замысел всеблагого творца заключается вовсе не в этом. Однако на первое время самое важное — это выбрать себе какое-нибудь занятие, и кто знает, быть может, именно благодаря этой нежданной беде вам суждено сделать выбор раньше, чем если бы ее не было! Вы, верно, уже почувствовали призвание к какому-нибудь делу; чему же хотелось бы вам себя посвятить?
Его слова пришлись мне по душе; правда, я не вполне уразумел их глубокое нравственное значение, но зато очень живо усвоил мысль о моем небесном наставнике и предназначенном мне высоком жребии; проникнувшись сознанием того, что моим склонностям покровительствует сам господь бог, я почувствовал себя счастливцем, в душе моей взошла светлая путеводная звезда, и я заявил без обиняков:
— Да, конечно, — я хотел бы стать художником!
Эти слова озадачили моего нового покровителя, пожалуй еще больше, чем мое прежнее признание, так как, живя в уединении, вдали от света, он меньше всего ожидал услышать такой ответ. Однако вскоре он собрался с мыслями и промолвил:
— Художником? Вот странная мысль! Однако давайте подумаем! Конечно, было время, когда на свете жили настоящие художники; наделенные божественным даром, они утоляли духовную жажду народов благодатным напитком своего искусства, заменявшего людям непонятное для них живое слово Священного писания, которое теперь, к счастью, всем доступно. Но если это искусство и тогда уже очень скоро стало ненужной мишурой, которой тщеславно украшала себя надменная римская церковь, то в наши дни оно, как мне кажется, и вовсе утратило всякий внутренний смысл и служит лишь суетным прихотям людей и их смешной страсти к роскоши. Я, правда, весьма мало осведомлен о том, кто и как занимается нынче подобными художествами в свете, но все равно не могу себе представить, как можно при этом оставаться дельным и мыслящим человеком! Неужто уж вам пришла такая охота малевать всякие дрянные картинки или еще, чего доброго, писать портреты на заказ? Да и владеете ли вы необходимыми навыками?
— Мне хотелось бы стать пейзажистом, — ответил я, — я чувствую большую склонность к такого рода деятельности и твердо верю, что господь бог поможет мне овладеть тайнами этого искусства!
— Пейзажистом? Это значит, вы будете рисовать заморские города, причудливые скалы и горные цепи? Гм! Ну что ж, я думаю, это не так уж плохо, по крайней мере, вы побываете в дальних краях и узнаете свет, увидите чужие страны и моря, да и с людьми разными познакомитесь! Однако для этого, думается мне, нужны большое мужество и особая удача, и пока человек еще молод, ему, на мой взгляд, следует прежде всего подумать о том, как бы найти честное ремесло у себя на родине, чтобы стать полезным членом общества и опорой для своих престарелых родителей!
— Ландшафтная живопись, которой я задумал себя посвятить, это вовсе не то, что вы, любезный дядюшка, под этим словом подразумеваете, а нечто совсем другое!
— Вот как? А что же?
— Это искусство заключается не в том, чтобы разъезжать по прославленным местностям и зарисовывать разные диковинки; пейзажист созерцает спокойное величие природы и старается передать ее красоту; иногда он изображает целый пейзаж, вроде вот этого озера, окруженного лесами и горами, иногда — одно-единственное дерево или даже просто волны и кусок неба над ними!
Так как учитель ничего на это не ответил и, казалось, ждал, не скажу ли я еще что-нибудь, то я решил дополнить мое разъяснение, причем на этот раз говорил с большим жаром и не менее красноречиво, чем он. За окнами простиралось величавое озеро, наполовину озаренное ярким солнцем, наполовину укрытое зеленой тенью леса; стройные дубы, росшие на далеком гребне холма, казалось, кивали мне своими вершинами, высоко уходившими в синее, по-праздничному ясное небо, — кивали тихо, чуть заметно, но настойчиво, словно хотели переслать мне издалека свой привет; я все глядел и глядел на них, как на какие-то высшие существа, и продолжал свою речь:
— Если художник видит свое призвание в том, чтобы всю жизнь созерцать чудесные творения господа, которые и по сей день сохранили свою первозданную чистоту и прелесть, познавать их, и преклоняться перед ними, и славить того, кто их создал, стараясь запечатлеть их безмолвную красоту, — разве нельзя назвать его стремления благородными и прекрасными? Пусть он изобразит хотя бы просто кустик — он и тогда будет удивляться каждой его веточке, ибо увидит, что, повинуясь мудрым законам творца, она выросла не так, как другие; если же он может написать лес или широкое поле, осененное ясным небом, наконец если он умеет создавать такие картины силой своего свободного воображения, не имея перед глазами образца — рощ, гор и долин или хотя бы тихих, неприметных уголков, если он творит что-то свое, новое, небывалое и в то же время так верно и точно подмеченное, словно все это на самом деле где-то существует, — тогда это искусство кажется мне поистине прекрасным, не менее радостным и чудесным, чем деяния творца небесного. Стоит только живописцу захотеть — и по его воле вырастают могучие дубы, уходящие кронами под самый небосвод, а над ними несутся легкие, причудливые облака, и все это отражается в зеркале вод! Он говорит: «Да будет свет!» — и рассыпает солнечные лучи по своей прихоти, освещая ими травы и камин и заставляя их гаснуть в густой тени деревьев. Он простирает руку — и вот в небе ревет гроза, и земля дрожит от страха, а вечером солнце садится в темном багрянце! К тому же он один, ему не приходится ладить с разными дурными людьми, и он может жить так, как подсказывает ему его совесть!
— Что же, значит, это целая отрасль искусства, и люди признают ее и ценят? — спросил вконец озадаченный учитель.
— О да, — ответил я, — в городах знатные люди украшают свои жилища огромными полотнами в золоченых рамах, и все эти картины по большей части изображают лесную глушь, тихие зеленые уголки, исполненные такой прелести и написанные с таким совершенством, что перед тобою словно вольный мир божий; горожане, которые сидят взаперти в своих каменных колодцах, радуются, глядя на дышащие жизнью полотна, и щедро вознаграждают их создателей!
Учитель подошел к окну и поглядел в него с некоторым недоумением.
— Так, значит, вот это, например, маленькое озеро, этот милый моему сердцу уединенный уголок, тоже достойно кисти живописца, и люди стали бы любоваться им, даже не зная, как оно называется, только потому, что господь явил в нем частицу своей щедрости и всемогущества?
— Ну конечно! И я надеюсь, что я еще когда-нибудь напишу для вас это озеро, и вон тот темный берег, и этот закат, так что вы обрадуетесь, узнав на моей картине сегодняшний вечер, и тогда вы сами скажете, что все это достойно высокого искусства, — разумеется, если я выучусь и стану настоящим художником!
— Вот опять довелось мне на старости лет узнать нечто новое, — сказал растроганный учитель, — право же, удивительно, как многообразно проявляется разум человеческий. Мне кажется, что вы избрали путь славный и благочестивый, и если вам удастся написать такую картину, то это будет труд, пожалуй, не менее похвальный, чем хорошая духовная песнь, гимн в честь весны или урожая… Эй, мальчики, — крикнул он юным любителям рыбоводства, которые все еще возились у садка, — возьмите-ка ушат да наберите побольше рыбы на ужин, угрей, форелей или щук, пусть наши хозяйки их пожарят!
Между тем девушки вернулись в комнату и еще успели услышать конец нашей беседы, так что словоохотливому хозяину нетрудно было перевести разговор на другие предметы и вовлечь в него всех присутствующих. Впрочем, сам я вскоре умолк и держался довольно застенчиво, так как миловидная Анна незаметно оказалась совсем близко от меня и шепталась о чем-то с одной из сестер. Старик говорил с девушками о видах на урожай, о своем винограднике и плодовых деревьях, но и тут каждое его слово звучало как-то необыкновенно благолепно и прочувствованно; догадываясь, что многое в их разговоре мне непонятно, он время от времени разъяснял мне, о чем идет речь. Я же не промолвил более ни слова, — у меня было так светло и радостно на душе, оттого что я нахожусь рядом с этой прелестной девочкой, хотя я и не поднимал на нее глаз, а только испытывал приятное волнение, когда слышал ее голосок.
В комнату проник вкусный запах жареной рыбы, он привлек мальчиков, вскоре старая кухарка дала хозяину знак, и учитель пригласил нас подняться во второй этаж. Мы вошли в небольшую, светлую и прохладную комнату с белеными стенами, в которой стояли только продолговатый стол, несколько стульев и старый домашний орган. Стол был уже накрыт, мы уселись и, оживленно беседуя, принялись за ужин, состоявший из самых разнообразных рыбных блюд, так как мои братцы не постеснялись отобрать самых нежных форелей и угрей. Десерт из фруктов и деревенских пряников и легкое светлое вино из того винограда, что рос на холме за домом, дополнили простую, но в то же время обильную и даже по-своему изысканную трапезу; старик учитель приправлял ее своими глубокомысленными замечаниями, девушки и их братья шутили и задавали друг другу немудреные загадки и головоломки, а в общем тоне беседы было что-то приподнятое, праздничное, так что мы чувствовали себя не совсем как дома, но и не совсем так, как чувствует себя гость в простой крестьянской семье. Когда, подкрепив свои силы, мы встали из-за стола, учитель подошел к органу и открыл его, так что стали видны все его ярко блестевшие трубы и нарисованный на внутренней стороне створок райский сад с цветами и зверями, в котором гуляли Адам и Ева. Учитель сел за клавиатуру; мы стали за его спиной полукругом, Анна раздала нам старинные книжечки с нотами и текстом, ее отец сыграл короткое вступление, и мы спели с его голоса и под его аккомпанемент несколько красивых духовных песен, а потом затейливый канон. Мы пели в каком-то радостном упоении, полным голосом, стройно и с чувством меры. Все были так благодарны судьбе, подарившей нам эти прекрасные мгновения, что слух у нас как-то обострился, и наш хор звучал красивее и увереннее, чем на уроке самого строгого школьного регента; я тоже был счастлив и изливал переполнявшие меня чувства, смело и свободно присоединяя свой голос к общему хору, — ведь этот день опять принес мне так много нового и казался прекраснее всех других. Каждый раз, когда мы заканчивали очередную строфу, со стороны озера, из леса, где возвышались стены скал, доносилось отраженное ими гармонично затихавшее эхо, сливавшее аккорды органа и голоса певцов в какой-то необыкновенный волшебный звук, и его последние слабые отголоски все еще дрожали в воздухе, когда мы начинали петь следующую строфу. То здесь, то там, вверху и внизу слышались ликующие человеческие голоса и их радостная песнь вольно лилась в тихом вечернем небе, как будто вся долина пела вместе с нами наш заключительный канон.
Но нам пора было идти домой, так как солнце уже стало спускаться за гору; довольный нашим пением, учитель неохотно расстался с нами, а прощаясь со мной, проявил самые лестные знаки своей благосклонности. Он взял с меня слово как можно чаще наведываться в его долину во время моих прогулок и просил меня без стеснения останавливаться в его доме, словно бы это был дом моего дядюшки. Анна захотела проводить нас до вершины горы, и мы отправились в обратный путь еще более возбужденные и веселые, чем по пути сюда. На девушек вдруг как-то сразу, как будто без всякой причины, может быть, просто от ощущения полной свободы, нашла безудержная веселость и безобидный шаловливый задор, глаза у них так и светились, и они всю дорогу пели, на этот раз веселые народные песни, а мы подтягивали. Потом разговор перешел на сердечные дела моих сестриц, и в порыве откровенности все трое отдались невинному желанию поболтать и посекретничать, как это водится между девушками, вступившими в полную надежд пору юности, — вскоре между ними разгорелась шутливая перебранка: одна поддразнивала другую, осыпая ее лестными для ее самолюбия намеками, а та сопротивлялась только для виду и отпускала в ответ какую-нибудь лукаво-добродушную колкость. Только Анна, казалось, не боялась подвергаться нападению и лишь время от времени робко вставляла какое-нибудь шутливое замечание; я же слушал их болтовню молча, так как сердце мое было полно пережитым за день. Мы уже дошли до вершины горы, сиявшей в зареве заката; шедшая передо мной Анна была вся какая-то светлая, воздушная, словно неземная, и мне казалось, что рядом с ней стоит и улыбается сам господь бог — друг и покровитель всех пейзажистов, каким он предстал передо мной в разговоре с учителем. Уже попрощавшись со всеми, она напоследок протянула руку и мне, и ее лицо, алое в лучах заката, покраснело при этом еще сильнее. Мы застенчиво пожали руки, вернее, только кончики пальцев, и вежливо назвали друг друга на вы; но братья захохотали, а сестры совершенно серьезно потребовали, чтобы мы говорили друг другу ты, — в здешних краях сельская молодежь не признавала другого обращения.
Каждого из нас заставили сказать другому ты и назвать его по имени, что мы и сделали довольно робко и церемонно; произнесенное устами Анны, мое имя прозвучало у меня в ушах, как нежные переливы флейты; затем она проворно и боязливо убежала, исчезнув в густых сумерках, окутавших ее родную долину, а мы стали спускаться по другому склону, и тогда я понял, что этот день был для меня вдвойне счастливым: я приобрел могущественного покровителя, незримо витавшего надо мной в вечерней мгле, и уносил в своем сердце нежный девичий образ, который дерзко поспешил назвать своим кумиром.
Колодец.
Акварель. 1837
Перевод с немецкого Г. Снимщиковой.
Я не мог долее выносить состояние неопределенности и извлек из моих пожитков листок тонкой бумаги, на котором принялся писать первое в моей жизни письмо к матери. Когда вверху страницы, на самом ее краю я вывел: «Дорогая матушка!» — образ матери внезапно предстал моему воображению; я почувствовал, как шагнула вперед моя жизнь, почувствовал всю ее серьезность, так что вдруг словно бы разучился писать, и мне с трудом удалось сочинить несколько фраз. Но затем повествование о моем путешествии и о прочих переживаниях помогло мне выбраться на простор, и из-под пера моего полился хвастливый рассказ, представлявший меня в изрядно приукрашенном виде. Я находил большое удовольствие в том, чтобы выставляться на такой манер, мной овладело это впоследствии не раз повторявшееся желание производить на матушку особое впечатление россказнями о моих удачах, о различных моих подвигах и приключениях, — какая-то особая страсть развлекать ее столь удивительным образом и при этом набивать себе цену. Затем я перешел к цели моего письма и заявил без дальнейших околичностей, что мне следует стать живописцем; поэтому я просил матушку, предварительно обдумав мой замысел, посоветоваться с наиболее опытными людьми из числа наших знакомых. Письмо заканчивалось семейными новостями и приветами, а также некоторыми настоятельными просьбами по части житейских мелочей; я несколько раз аккуратно сложил его и запечатал своей личной печатью — «якорем надежды», который давно было запрятал на дно своего сундучка и теперь впервые извлек на свет.
Получив мое письмо, матушка надела то незатейливое темное платье, в котором совершала официальные визиты, и, сжимая в руке чистый платок, начала торжественный обход знакомых, пользовавшихся в ее кругу особым авторитетом.
Сначала она зашла к одному уважаемому всеми столяру, который нередко бывал в солидных домах и обладал поэтому светскими познаниями. Как друг моего покойного отца, он поддерживал дружбу с нами и к тому же усердно содействовал стремлениям людей своего круга к образованию. С полной серьезностью выслушав речь моей матушки, он решительно отверг мои намерения, которые, по его словам, привели бы только к тому, что ребенок был бы обречен на нищенское и беспросветное существование. Однако столяр вызвался оказать помощь в том случае, если мальчик обязательно захочет взяться за художественное ремесло. Некий юноша — его двоюродный брат — выучился в одном отдаленном городе гравировать географические карты, теперь он немало зарабатывал, так что пользовался доброй славой в глазах всей своей родни. Советчик вызвался, в знак особого дружеского расположения к матушке, отрекомендовать меня этому человеку, с тем чтобы я, если у меня в самом деле имеются способности, правильно использовав время для приобретения необходимых знаний, мог научиться не только гравировать карты, но впоследствии и самостоятельно вычерчивать их. Вот это была бы профессия, славная, почтенная, да к тому же полезная и подходящая для солидной жизни.
Полная тревог и сомнений пришла матушка к другому покровителю, который был также другом ее мужа. Он владел фабрикой, изготовлявшей пестрые набивные ткани, и постепенно сумел так расширить свое незначительное предприятие, что теперь пожинал плоды растущего благосостояния. Фабрикант следующим образом отозвался на сообщение моей матушки: