15317.fb2
Старостин рассказывал о своей жизни; невеселых воспоминаний было больше, чем радостных. Сызмальства батрачил. Подростком поступил на завод Дангауэра и Кайзера учеником по медницкому делу. Маневичу было семь лет от роду, когда Старостина выслали в административном порядке из Москвы. Паспорт отобрали и в полицейском управлении выдали карточку со штампом "неблагонадежный". К карточке приклеили фотографию, указали особые приметы. В полицейском участке их каждое утро заставляли молиться. "Читай молитву!" - командовал пристав, и все принимались бубнить "Отче наш", кто прилежно, а кто небрежно. Маневича и других политотдельцев особенно развеселил рассказ Старостина о том, что молитва, произносимая молодым медником Яковом, неизменно заканчивалась словами: "...и избави нас от легавого".
По годам Старостин мог быть Маневичу чуть ли не отцом, но держались они как братья. Старостин определился к Маневичу в инструкторы: "Ты грамотнее, лучше я в помощниках у тебя похожу". У Старостина побогаче житейский опыт, а Маневич - с образованием, и кругозор у него шире. Вместе они ходили на субботники и устраивали облавы на бандитов, которые разбивали и грабили товарные вагоны на сортировочной горке; вместе реквизировали излишки зерна у кулаков; вели заготовку сухарей для голодающих рабочих Москвы и Петрограда; собрали больше вагона пшеничной и ржаной муки.
Однажды Яков Никитич вернулся из командировки в Серноводск и Сургут в радостном возбуждении. Крестьяне рассказали Старостину, что в селе Михайловке не нуждаются в привозном дегте - "деготь из земли бьет". И телеги там не скрипят, и сбруя блестит, и мужички ходят в смазанных сапогах. Старостин не поленился, сходил в Михайловку. В каждом крестьянском дворе стоит про запас бочка с дегтем. Крестьяне жаловались, что весной деготь портит воду в колодце. Спустившись в лощинку, подошли к большой маслянистой луже. Старостин обмакнул палец, понюхал - нефть!
Возвратясь, он поделился новостью с Маневичем.
- Знаешь что, Яков Никитич? Пиши-ка письмо Ленину. Это ведь дело государственное!
Старостин написал письмо, и оно не затерялось.
Шел субботник, разгружали баржу с дровами, когда на пристань реки Самарки прибежала с газетой Рая:
- Папа, тут про тебя написано!
На радостях стали качать Старостина, а тот, подбрасываемый в воздух, кричал:
- Нефть покуда в земле прячется. Давайте лучше на дровишки поднажмем. Лева, останови их. Разобьют ведь!
Они обрадовались заметке в газете "Экономическая жизнь" и читали ее вслух не один раз. Первая нефть в Поволжье! Под заметкой напечатали сообщение инженера-геолога Чегодаева. По поручению редакции он побывал в Михайловке, там на самом деле обнаружено месторождение нефти.
Значит, Владимир Ильич переслал письмо в газету. Старостин и Маневич радовались так, словно волжская нефть уже бьет фонтаном.
В 1920 году друзья расстались, Маневич проводил Якова Никитича в Москву. Губком отозвал его на Казанскую железную дорогу, в главные паровозные мастерские.
От Старостина пришло письмо. 5 февраля он видел Ленина, который приехал к железнодорожникам, слушал его речь. Ленин сказал, что транспорт сейчас висит на волоске. А если остановятся поезда - погибнут пролетарские центры, так как нам труднее будет вести борьбу с голодом и холодом.
Вскоре в Москву приехали Лева с Наденькой. В июле 1920 года Маневича перевели из Самары в Уфу заврайполитом, это тоже Самаро-Златоустовская железная дорога. Старостины знали, что Надя Михина родом из Уфы, знали, что отчим ее фельдшер Михин был председателем железнодорожного комитета в Башкирии; знали, что когда Уфу захватили белогвардейцы, мать и младший брат Нади Михиной были брошены в тюрьму в качестве заложников вместе с семьями Цюрупы, Брюханова, Кадомцева, Юрьева и других видных большевиков. А еще Старостины знали из письма Левы, что свадьбы они не устраивали: просто жених пришел к невесте и остался у нее, они жили на Телеграфной улице.
Маневича приняли в военную академию, но жить было негде. Зина Старостина решила приютить их у себя, уступили одну из двух комнат. Дружной семьей, как в старом неподвижном вагоне, зажили Старостины и Маневичи в неказистом двухэтажном доме No 41 по Покровской улице.
Когда Маневич приехал в Москву впервые, Москва еще хранила много примет царского времени. У Маневича не было денег на извозчика, он ходил пешком в своей порыжевшей кожанке, и в глаза ему бросались старые, с буквами "ять" и твердыми знаками, вывески и щиты с отжившей свой век рекламой, закрывавшие брандмауэры домов. Ему рекомендовали пить чай фирмы Кузнецова, "братьевъ К. и С. Поповыхъ", Высоцкого, пить коньяки и ликеры Шустова, а водку Смирнова, покупать сыры и масло у Бландова и Чичкина, покупать ситцы и сатины Цинделя и Саввы Морозова, опрыскиваться одеколоном No 4711.
Армейские сапоги прохудились, Маневич хлюпал по лужам, а его наперебой уговаривали купить галоши то фирмы "Богатырь", то "Треугольникъ", то "Каучукъ". Если бы он вздумал лакомиться конфетами - к его услугам фирмы "Эйнемъ", "Жоржъ Борманъ", "Сiу", "Абрикосовъ". А если бы он вздумал страховать свое движимое и недвижимое имущество, ему следовало обращаться к услугам страхового общества "Россiя" или "Саламандра".
"Имущество у моего дружка известное, - говаривал в то время Яков Никитич. - Пошел в баню - и считай, что съехал с квартиры". А когда сам шел в баню, то неизменно приговаривал, как все паровозные машинисты:
"Ну, пойду на горячую промывку".
Было время, Старостин гостеприимно предоставил кров слушателю первого курса военной академии Маневичу и его молодой жене. А сейчас Старостин защищает Этьена своим именем.
Торопливо и почтительно вспоминал Этьен привычки, даже капризы Якова Никитича, черты характера. Он уже мысленно прибавил к своему возрасту пяток лет, хотя полагалось прибавлять шестнадцать... После всего пережитого Этьен выглядел намного старше своих лет.
Всю ночь ехал сегодня Этьен в компании с Яковом Никитичем, а под утро, незадолго до аппеля, померещилось уже что-то совсем несусветное: их вагон третьего класса с заржавевшими от оседлого безделья колесами и с травкой, растущей на крыше, даже с бельем, сохнущим на веревке, прицепили к экспрессу Берлин - Париж. Экспресс идет ровно двенадцать часов, Этьен много раз ездил в Париж и обратно. Проводники там величественные, как министры или капельдинеры в театре "Ла Скала". Если вечером вручить им паспорт с вложенной в него солидной ассигнацией, пограничники без придирок ставят свои штемпеля, и ночью вас не будят ни на германской, ни на французской границе.
Правда, сейчас у Этьена никакого паспорта нет, и он озабочен, нельзя же вместо паспорта оставить проводнику-министру свой лоскут с номером 410, который еще на днях принадлежал бедолаге Яковлеву, царство ему небесное...
120
После Флоренции всех перевели в товарные вагоны, их перегрузили сверх всякой меры. Казалось, ни одного человека больше не удастся втиснуть в вагон, но эсэсовцы пустили в ход приклады, жестоко избили для острастки кого-то, кто, уже стоя в вагоне, упрямо жался к порогу, к воздуху и свету, - удалось затолкать еще с десяток арестантов.
На станции Прато Этьен наконец увидел англичанина. Белые брови и ресницы еще сильнее выделялись, после того как состригли его соломенные волосы. Бывшие соседи умудрились обменяться приветственными жестами, и Этьен пожалел, что они попали в разные вагоны.
На аппеле они несколько минут стояли рядом, и англичанин успел передать последнюю новость: в Каире встретились Рузвельт, Черчилль и Чан Кай-ши, решали вопросы, связанные с войной против Японии. И откуда только этот белобрысый узнает все новости? Будто носит в кармане потайной радиоприемник...
В двухосный вагон с выпуклой крышей затолкали не менее ста арестантов. Этьен вспомнил старый трафарет на воинских теплушках: "Сорок человек или восемь лошадей". Можно лишь мечтать о комфорте той русской теплушки.
Весь день стояли на затекших, одеревенелых ногах, согласно покачиваясь, сообща дергаясь, когда паровоз брал с места, поневоле опираясь друг на друга, дыша в лицо один другому. Если бы кто-нибудь вознамерился упасть, то не смог бы - некуда.
Эшелон шел как-то неуверенно, с частыми и долгими остановками. Арестантов никто не кормил, не поил. Ни разу не отодвинулась тяжелая, скрипучая дверь. Особенно страдали от жажды. Вагон долго торчал у депо, возле крана, из которого заправляют паровозы, и слышно было, как журчит вода, льющаяся из рукава в тендер и переливающаяся через край. Журчание воды, утекавшей попусту, делало всеобщую жажду еще более мучительной пытка, придуманная самым изощренным палачом.
Шостак распорядился все фляги и котелки передать тем, кто стоит под форточками, оплетенными редкой колючей проволокой. Кое-как наружу просунули фляги и котелки, привязанные к ремням или обрывкам веревок... На эсэсовцев надежды нет. Но, может, пройдет итальянский железнодорожник и сжалится над людьми, умоляющими о таком подаянии?
И нашлась добрая душа - сцепщик или тот, кто стучал молотком по скатам, заглядывая в буксы. Кто-то залил всю эту посуду свежей водой. Живительная милостыня!
Досыта напился и Этьен.
Он закрыл глаза и увидел себя, бегущего по станционной платформе за кипятком. Состав вот-вот отойдет, а в одной из теплушек сидит малознакомая, но уже дорогая его сердцу девушка из Уфы. Они случайно встретились сегодня с Надей на станции Самара во второй раз. Ее приняли за мешочницу и не пускали в теплушку. Она расплакалась от обиды и отчаяния. Он распорядился, чтобы ее пустили, помог устроиться. Он едва успел, обжигая руки, налить кипятку и добежать с чайником до теплушки, как состав на Москву тронулся. Попрощались второпях. Она оторвала уголок от какого-то объявления, прикрепленного к вагонной стенке, торопливо написала свой уфимский адрес и сунула бумажку ему в руку. Он просил Надю найти его на обратном пути на самарском вокзале, в дорполитотделе. Поезд ускорял ход, а он бежал вдогонку за теплушкой, за прощальными взглядами и словами...
Вся его довоенная биография - как на ладони, но вот военные годы пока рисуются весьма смутно, неотчетливо. Поскорее уточнить "легенду"! На каждой остановке можно ждать выгрузки и допроса с пристрастием: кто таков, на каком фронте и при каких обстоятельствах попал в плен, где обретался позже?
Вот почему Этьен, стоя в тесной, согласно пошатывающейся толпе, прислушивался к разговорам военнопленных и сам не ленился расспрашивать. Хоть по крупицам, по кусочкам, но склеить свою фронтовую "легенду"!
Ну, а поскольку ты, Яков Никитич, назвался полковником, то и кругозор у тебя, Яков Никитич, полковницкий, и военные познания твои нуждаются в обновлении, проверке. Тебе предстоит вот сейчас, на колесах, стоя в тряской душегубке, дыша смрадными испарениями и отвыкая от кислорода, пройти краткосрочные курсы по усовершенствованию комсостава, курсы, на которых никто не даст тебе переэкзаменовки и где не от кого ждать поблажки.
Опасно не знать важных армейских новостей, особенно предвоенных, не знать нового оружия, не знать фронтовых перипетий до плена.
Он долго стоял в подрагивающейся полутьме, лицом к лицу с танкистом. Еще часа два назад можно было заметить, что лицо у танкиста обожжено, и виднелись дырочки на плечах его изорванной гимнастерки. Оказывается, в нашей армии ввели погоны, это дырочки для шнурков. Вот бы поглядеть на погоны! Как, например, выглядят погоны вместо ромба на петлице? Но погоны ввели только в 1943 году, а потому для "легенды" они ему не нужны.
Старостин выспрашивал:
- А верно, товарищ танкист, что немецкий "фердинанд" без пулемета?
- Зато броня у него серьезная.
- Броня броней. Но как же все-таки без пулемета? - удивлялся Старостин. - Значит, для ближнего боя непригоден. Во всяком случае, сильно уязвим. А появлялись у немцев легкие разведывательные танки "леопард"?
- Не слыхал. Под Сталинградом их не было.
- А танк "мышонок"?
- Тоже легкий, наверно? Вроде броневика?
- Хорош броневик! - усмехнулся Старостин. - Появилась у них такая опытная колымага. Весом в сто тонн. А назвали "мышонком". Не встречал? Значит, гора родила мертвого мышонка...
- То-то я удивился. У немцев броневики не водились, только у нас, да и то напрасно.