15322.fb2
-- Ладно, Воронцов, -- кивнул майор, -- завтра вечером зайдете ко мне. Птица -- все ж непорядок, надо что-то с ней решить.
Кивнул Квазимода, на сердце страха за Ваську совсем не было, почему-то поверил он этому стареющему погоннику, почему-то решил, что все закончится хорошо.
НЕБО. ВОРОН
А я его заклевать хотел... Может, и зря. Плохо я, оказывается, в людях разбираюсь, хуже еще, чем Батя-хозяин. А ведь сколько рядом с ними живу, уж все их привычки изучил, правила дурацкие, с точки зрения Неба необъяснимые. А главное -- утерял свою птичью природу, и это очень плохо. Ведь каждый должен держаться своей породы: ворон -- вороньей, бык -- бычьей, кошка -раб и друг человека -- своей. Ничего хорошего от копирования чужой не будет, это против воли Вседержителя. И мне надо думать и действовать по-птичьи, иначе ждут меня огромные проблемы, и я просто уже боюсь узнать про себя будущую правду, хотя это с моим Знанием несложно.
Вот уж воистину люди -- загадка Творца, его каприз, что хоть и доставляет ему и всем нам столько хлопот, но наличие в них противоречивой, мятущейся души и оправдывает приход их в новой оболочке на землю. Людилюди... Смешные. И жалко их, слепых, и симпатию вызывают: все у них непросто. А нам, рисующим Картину Жизни, знающим и твердым, неподвластны их сомнения и ошибки, и это отчасти... обидно. Кто-то из нас может отдать свою огромную жизнь, заранее известную, за тот осколок света, что есть жизнь скоротечная человеческая... Но сколь же богата и цветиста она, на все -ужас и боль, радость и любовь...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В минуты гнетущего уныния, что наваливалось на него от беспросветности своего существования, Квазимода останавливался, бросал работу, немного остыв от бешеного ее ритма, уходил, присаживался где-нибудь в сторонке и в отрешенном одиночестве успокаивал не в меру разыгравшееся сердце. В такие минуты он знал, что к нему никто не сунется, нет и такой силы, что заставила бы его сейчас вновь взяться за вибратор. Наказаний никаких он не боялся, он к ним привык, но бригадир и офицеры знали, что после таких посиделок угрюмый зэк как ни в чем не бывало с удвоенной энергией, словно в атаку, бросался со своим вибратором на бетон...
Что же он думал в эти недолгие минуты, какая точила его мысль, и сам он толком не смог бы рассказать: было ощущение дикого одиночества, ненужности, от которых мир окружающий переставал интересовать, все переставало иметь значение. Чем пробить, побороть ощущение это, не знал умудренный тюремным, но не жизненным опытом зэк и оттого маялся.
Оставшаяся пятилетка в Зоне не пугала своей обыденностью, не строил он никаких планов-иллюзий и о досрочном освобождении. Пугала неизвестность другая: разве мог он предположить, когда и где в очередной раз настигнет его взрывная волна протеста и как удастся с ней совладать?
Боялся сам себя Квазимода, натуры своей вздорной: не мог относиться к офицерам без предубеждения, противопоставлял их себе, и... совершалось новое и новое правонарушение. Так тянулись годы. В последнее время предчувствие недалекой свободы и это истязающее душу одиночество, тоска по лучшей доле, достойной его, заставляли Ивана поостынуть, держать себя в кулаке. А вдруг сорвешься опять, и -- пиши пропало...
И не будет балки той заветной, по которой носился он в своих снах -- с визгом и хохотом, загорелый, босоногий, счастливый. Был он тогда без устрашающего шрама, просто Ванечка, стремглав летящий на зов матери, а она вскидывала над головой тяжелую русую косу и хохотала навстречу солнцу, Ванечке, своему счастью...
Было это, было, а будет ли еще?
И что пришло после этой удивительной детской поры?
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Что, что? Зоны, крытки, кровь да смерть, она по пятам ходила...
Ровно десять лет назад, когда отсидел уже пять лет в строгаче из положенных двенадцати по приговору, произошел в той Зоне бунт. Перепившаяся отрицаловка грохнула разом двух активистов, прапорщик рядом подвернулся -- и его, да офицера при этом ранили. В общем, дело серьезное. Бесились трое суток, пока не сожрали всю еду и не отрезвели. Многие сами сдались, выходили на вахту, садились, скалясь, в "воронок" на новые сроки. На этап сразу их отвозили, тут разговор короткий. Ну, о побеге и речи не могло в те дни быть: зона окружена двумя полками красноперых, на вышках по два пулемета... Вертолетик только летает, на нас дымовые шашки покидывает.
Упертых нас было шестьдесят человек из полутора тысяч. Отказались сдаваться. Когда поняли, что сопротивляться бесполезно, засели в уцелевший барак, забаррикадировались. У всех ножи были, потому прорваться в барак солдаты не могли, боялись их офицеры напускать. Тогда пожарная команда из брандспойтов стала заливать барак. А на улице зима лютая, отопление внутри не работает -- бунт ведь. А водичка-то ледяная, как ею с ног до головы... Один за другим и рванули мы из барака, сквозь строй ментов да солдатиков злых, тут они на наших спинах и на головах дубиночками отогрелись.
Я почти последним выбегал и с подушкой на голове, но и она не помогла: заметили мою хитрость, хоть и темно было, стебанул кто-то по кумполу что есть силы, я и с копыт долой, сознание вон... Тут и сапогами давай мантулить до беспамятства. Ну, закинули в машину, и попрощались братки со мной: не жилец, очнусь, нет -- одному Богу известно...
Пока довезли до тюрьмы, очухался. Там вместе со всеми еще и простоял три часа, обледеневший, побитый, на двадцатиградусном морозе. Как вынес это, не помню... Круги под глазами, голова кровит, а начинаешь оседать, тут тебя в сознание возвращают -- сапогом. Так, губу прокусив до крови, выстоял. Выжил. А зачем, спрашивается?
Ну ладно, хоть не расстреляли, как тогда многих. На следствии выяснилось, что был я в промзоне, когда начались бунт и убийства. Вернулся с промзоны-то уже под развязку, когда стихло все, отрицаловка лупила оставшихся активистов, кто не успел сбежать на вахту. Не до смерти, так, по инерции, для острастки.
Нашлись свидетели, гражданские -- начальник цеха и мастер, что подтвердили, что я в это время вместе с ними ремонтировал тигельную печку, стекловолокном покрывал. Отстали.
Но все ж за участие в беспорядках получил пятнашку особого режима и был признан рецидивистом. Вот с таким гадством уж никак не мог примириться. Объяснили же этим следакам, что не был я при убийствах и при бузе, нет -- на всякий случай накинем еще пятнадцать. Где же совесть, справедливость где советская? А почему ж, говорят, ты их не остановил? Ну как же их остановишь, гражданин начальник, это же отрицаловка, чего ж она меня слушать будет, я что -- в законе вор или пахан? Что вы молотите-то? Ничего мы не молотим, а не остановил -- значит, тем самым был на их стороне, и твой авторитет возымел якобы действие на других: ага, Квазимода на стороне бунта...
Вот тебе пятнадцать, чтоб поумней в следующий раз был.
Здрасьте-приехали...
Все продано в этом мире, где зэк -- малявка без голоса и пригодная только для того, чтобы на "хозяина" ишачить до старости.
И еще раз попадал я в бунт... Отсидел на особом уже девять лет, одни рецидивисты там, сильная зона. Все эти годы проходил в форме зебры, с широкими черно-белыми полосами поперек тела. Сначала противно, потом смешно становится, потом жутко -- в кого человека превращают... В другом бунте я уже осторожней был, затаился, и не потому, что хитрый такой, а из-за того, что видел, как злоба превращает человека в зверя и что попало он тогда может натворить...
Последний указ от ноября 77-го года помог мне перебраться обратно в строгач. Прибыл я туда ранней весной, а осталось впереди чуть менее пяти годков сидеть. Раньше-то у меня никогда не оставался срок меньше пяти лет, а теперь это радовало, надежду давало -- вот наконец вырвусь с круга этого порочного... Кровь поостыла, и поутих я, угомонился. Так нынче и живу, через силу, давя в себе плохое и хорошее заодно, через силу будто небо копчу, с оглядкой.
А прошлое это, будь оно проклято, тоже не откинешь, как сигарету выкуренную, -- бередит оно и не менее часто приходит на ум, чем детство босоногое...
Вот было бы нас, в роду Воронцовых, поболе. Не случилось, время-то какое было... Отца кулаком признали, раскулачили, понятное дело. А он воевать пошел за эту власть -- война есть война, общее горе... Свои-то поругались да помирились, а немец не свой -- чужой. Жалко, поздно родился, глядишь, тоже на войну бы пошел, может, героем бы там был, гордились бы мной, Воронцовым Иваном, школу бы моим именем назвали или улицу какую в родном селе...
НЕБО. ВОРОН
Ну, посудить если, двадцать шесть лет Зоны были для него в чем-то схожи с войной. Понятно, героем его за это назвать трудно, только вот по перенесенным страданиям очень близко. Там, во всяком случае, было проще: враг -- свой. А в Зоне... поди разберись, кто здесь враг, что завтра исподтишка смерть на тебя наведет, а кто защитит, к чьей спине прислониться можно?
Война в Зоне идет каждое мгновение, и лагеря противоборствующие по большому счету известны: государство, Система, что всеми доступными средствами подавляет своих членов и заставляет их работать на себя, кстати, за гроши, стараясь при том выбить из них максимум пользы, да зэки, что не хотят вкалывать на "хозяина" и всячески отлынивают, ибо не дает работа материального удовлетворения. Она служит лишь средством забыться.
Антагонисты пребывают в перманентной войне, правила которой на территории этой великой страны не изменятся никогда, это диагноз общества и его нравов. Попадающий на эту войну случайно пытается приспособиться к ней по законам вольной жизни, но они здесь не нужны, и горькое в том разочарование толкает новичка на ту же дорожку невольного противоборства с безотказно работающей Системой, которой по большому счету наплевать, сколько и каких ее членов пребывает здесь. За ней, Системой, -- вечная победа, и схватки здесь не бывает, есть тяжко-медлительная борьба, где победа дается по шажочкам, подножечкам, некоторому качанью. За каждой большой победой зэков -- кровь и смерти свои и чужие, потому борьба развивается по своим неторопким правилам и все более-менее гармонизировано в этом мире неволи и страха.
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Как говорят -- лучше в гробу пять лет прожить, чем двадцать пять в Зоне. Это точно, жизнь-то уходит, догоняй теперь, а догонишь -- не узнают... кто ж такой страшный, чего к нам лезешь, чужой? Может, лучше уж здесь жизнь эту паскудную и завершить? А что, вон люди и по тридцатнику сидят и не плачут, человек такая скотина, что ко всему привыкает, все терпит. Я же вот выдюжил четвертак с хвостиком... столько лет здесь, этот майор подстреленный, как меня увидел, не поверил, наверно: как, опять здесь? Здесь, здесь... Радуйся.
Наверно, от встречи с ним такая хандра и напала. Ведь посудить, сколько мы не виделись -- четверть века... У него за это время вот и звездочки накапали на погоны, и семья есть, конечно, внуки уже небось. Домину выстроил, варенье жена варит, телевизор вечерком цветной смотрит, под рюмочку...
А я что за это время приобрел? Сроки, сроки, пересылки... рожи, рожи... Паскудно, Иван Максимыч Квазимода. Еще как паскудно...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
-- Мать, мать... жалко, что все так вышло... -- неожиданно для себя сказал он вслух и оглянулся -- не слушает ли кто.
Никого. Испугался сам своего голоса... заговорил уже вслух, вот нервы-то уже ни к черту. Говорить вслух в Зоне не принято, только во сне спорят и бранятся, плачут и стонут закрытые помыслами на людях зэки.
Лишь душевнобольной Стрижевский, глядя на мир по-доброму и с нескрываемой симпатией, что-то лопочет-говорит всему живому и неживому, вытаскивая его на разговор. Убогих в Зоне обижать не принято, ему не отвечают, но и не издеваются особо, так, придурки разве.
Со мной Стрижевский, огромный и улыбчивый, играл в шахматы. Это было странным и необъяснимым: диагностированный идиот, с вечно высунутым языком и обоссанными штанами, бывший отличник и умница становился во время игры собою прежним -- рассудительным и внятным. Игра пробуждала в нем спящую мысль, и обыграть его я не мог, как, впрочем, и иные, -- он раз за разом становился чемпионом Зоны, за что получал дополнительный паек на пару дней.
Чувствовал ли он в минуты игры себя прежним -- не знаю. пожалуй, нет, мозг идиота чисто механически выполнял вызубренное когда-то, -- но само ощущение возврата Стрижевского к здравию прямо на глазах, казалось, могло в секунды завершиться неким взрывом: вдруг да посмотрит он на тебя осмысленным взором, оглянется недоумевающе -- где ж так долго я был до этого?
Я втайне ждал этого момента, надеялся и за этим тоже тащил упирающегося хохочущего здоровяка к шахматной доске... Но... чуда не случалось. Это совсем не означало, что его не надо ждать. Мы и ждали: я -- сознавая, он -не ведая, как близко он под ним, чудом, сейчас ходит...
-- Батя, айда в баню! -- вывел Воронцова из раздумий голос Сынки, выскочившего из-за каморки.
-- Чего ж, бетона не будет больше?
-- Какой же хрен после дождя его повезет, Бать? -- удивился хозяйственный Лебедушкин недогадливости старшего товарища.
-- Ну да... -- согласился Квазимода.
Ну а дождь уже поредел, капало редко, мелко и нудно, будто природа скупо оплакивала кончину недолгого северного лета. Ветерок разрывал тучи, проясняя нежную по-летнему еще голубизну, и предзакатное солнышко ненадолго и скупо осветило землю.