15326.fb2 Земля Святого Витта - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Земля Святого Витта - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Как только главные раны зажили, руки-ноги с кандалами пообвыклись, а желудки приспособились к поганой жратве, которую стряпали на кухне Подселенцева рабам не иначе как из мороженой соболятины с моченой ягодой, хозяин приказал обычное: «Рабам — работать». Работу камнерез подобрал для них именно что рабскую: бить баклуши. Притом из железного кедра их бить, чисто бить, чтоб резчик потом из каждой мог цельную фигурку вырезать, — замахивающегося на брата молотом безлицего Кавеля, или вставшего на дыбы моржа, или задравшую две угрожающих лапы медведицу. А резать дерево железного кедра, вытачивать железную баклушу, было невозможно даже стальным тесаком. Требовался тесак деревянный, из того же кедра, и так сложились в подполе обязанности, что на то, чтобы вырезать одну баклушу на сдачу хозяину в счет урока, требовался целый деревянный нож — а его точить приходилось самим, стоимость этой (пошедшей на изготовление ножа) баклуши целиком погашалось тем, что другую баклушу удавалось хозяину все-таки сдать, получалось так на так, план по баклушезаготовкам неизменно стоял на месте. Но все-таки кормили, следили за чистотой в подполе, а другой раз можно было — издали, правда — и под юбку ненароком глянуть кому-нибудь из спускавшихся в подпол женщин. Хоть и темень, нарушаемая лампочками над рабочими верстаками (пятнадцать ватт, перегорит — сдашь две баклуши сверх плана), а все равно какое-то развлечение. Впрочем, телевизор у рабов тоже был, но черно-белый, в напоминание о рабском состоянии на все ближайшие годы. Его смотрели. Но на время передач про Святую Варвару телевизор по приказу Романа рабам отключали. В напоминание о том же. Про подписание двусторонних соглашений, про визит президента к императору — это пожалуйста. Даже про подвиги комиссара Мыгрового, подпольная кликуха — «Жюв» — если угодно, там все время кого-нибудь сажают, так что вреда нет. Но никакой Варвары.

Рабы, памятуя русско-киммерийскую пословицу, по которой не следует зарекаться ни от тюрьмы, ни от сумы, ни от чумы, ни от кумы, ни от хурмы — не очень-то и роптали, зная свою вину. Конечно, наказание казалось им жестоким до нелепости, рабский труд — жестоким надругательством над их высочайшей таможенной квалификацией. И все время вспоминались проклятые семь люф, из-за которых их преступление чуть ли не удвоилось, согласно минойскому кодексу. Всего же было жальче то, что навевали эти люфы — семь куцых люф на шестерых здоровых мужиков — воспоминания о термах на Земле Святого Витта, до которых было рукой подать, да только вот — рука-то, нога-то, она, вишь, в кандалах, да еще прикованная.

А тут еще топот над головой. С трудом разузнали рабы, что во всей Руси — новость. Сказывали (Доня позволяла себе перекинуться с рабами парой слов, когда Гендеру помогала), что царь ударил над Москвой в Царь-Колокол, и это, только это, ничто как именно это, вдруг умножило Хрустальный Звон. Звон тут же переместился и завис над Москвой, но сразу пришли сообщения, что такие же, хоть и поменьше, возникли над Екатеринбургом, Челябинском, Красноярском, Иркутском, Магаданом, Владивостоком, Хабаровском, Якутском — а чуть позже и в Европе, над Архангельском, Нижним Новгородом, Астраханью, — и, наконец, над Петербургом. Все Звоны были подобны Великому, зависшему над Москвой и, сказывали, рассеялась яко дым перед лицем Творца чья-то неведомая киммерийцам грозная дума, — отчего дума может иметь такое значение — рабы в толк взять не могли. В Киммерионе то ли с нетерпением, то ли с боязнью ждали, что и над ним — несмотря на ограждение Великого Змея — тоже зависнет Хрустальный Звон. Но тот всё никак не зависал, да еще пустил кто-то слух, что Киммерион сам по себе как раз Хрустальный Звон и есть.

Говорили, что странные дела творятся в России: мусор собирается в могучие кучки и сам по себе на помойку выметается, дым от огня не уходит, а рассасывается, дурные мысли как-то превращаются в благостные, и даже головы дурные из всероссийской столицы куда-то улетают, ушами помахивая, — впрочем, в Киммерии всё это отозвалось лишь неким волшебным эхом. Звон присутствовал тоже, но до слуха рабов не доносился: это звенели московские золотые монеты в шесть империалов, — девяносто рублей по-русски, — офени стали приносить в Киммерию и покупать на них самые дорогие молясины, даже такие, которые простой человек в одиночку от пола не оторвет. Купив три-четыре двухпудовых чуда киммерийской работы (яшмовая подставка, серебряные молоты Кавелей, вся отделка — мамонтовая кость), офеня уходил во Внешнюю Русь, очень быстро возвращался налегке — всей-то поклажи мешок муки в четыре-пять пудов (это — святое!) да империалы в кошеле на поясе — и все опять по новой.

Первой разбогатела и вышла в знатные по такому случаю гильдия свещелеев. Офени считали, что деньги — грех вынужденный, и потому каждую осьмушку обола, каждую русскую полкопейку вкладывали в свечи, иногда пудовые, которые ставили в киммерийских церквях Святой Лукерье Киммерийской, Святому Ионе Чердынскому, Святому Давиду Рифейскому, а если кто хворал или силами слабел, то и просто Святому Пантелеймону. Русскому золоту в Киммерии всегда оказывалось большое уважение: чего только не извлекала из берегов Рифея многоумелая киммерийская братия, а вот золота здесь своего не было. Потому как запретил государь Петр Алексеевич в Киммерии быть своему золоту. И все тут.

(Но тут нужно сделать отступление. Выглянул я — когда эту самую главу писал — из окна, и гляжу — над самым моим домом тоже висит Хрустальный Звон. А живу я на последнем этаже. Так что хоть Звон, может, по всемирным масштабам и небольшой, но точно, что Хрустальный, а главное — близко висит и… не простой Звон, а… Здоровенный. Здоровенный Хрустальный Звон. И точь в точь такой, как его по телевизору показывают, хотя, каюсь, я телевизора вот уж лет тридцать как не смотрю. Но глянул — понял — не ошибешься. Вылитый, словом. И не одна это хрустальная сфера вовсе, а девять. Одна в другой. Вращаются и, разъедрить их в разные части мест, хрустально звонят. И понял я тут — это Музыка Сфер. А когда ее слышишь — значит, покой всюду. И полная гармония. Протер я виски одеколоном «Любимый аромат императрицы», бывшая «Красная Москва», и понял — не нужно мне ни о чем тревожиться, а пора делом заниматься, пора дальше писать про Киммерию, про детство царя Павла Третьего, про полное отсутствие на Руси законной императрицы и про возможное покушение на похищение… Тьфу, я, кажется, уже вперед слишком забегаю).

Однако в Киммерион офени занесли золотых девяносторублевиков пока еще совсем немного, две-три сотни, и в широкое обращение монета, на которую — на одну! — можно было купить на рынке для прохарчения рабов никак не меньше, чем тридцать шесть пудов соболятины, по-новорусски — больше, чем полтонны, а набьют ли охотники всей гильдией столько поганого мяса за зиму? — в широкое, словом, обращение эта монета едва ли могла попасть. И если какой звон и доносился из Верхнего Мира до бывших таможенников, то никак не звон московского золота. Хотя звон Царь-Колокола в Кремле по телевизору показывали. Гликерия тогда телевизор на полную мощность врубила, Федор Кузьмич прослезился, Нинель забормотала что-то обычное, но словно бы эдак с лица сбледнула, — а Роман Подселенцев послушал, послушал и веско сказал:

— Я считаю, этот вот звон… этот вот звон, он будет исторический.

Ну, а рабы в подвале тем временем занимались обычной любимой работой — той, которую ведут все рабы во всех подвалах мира; если напрямую сказать, то вели они подкоп. Бывшие таможенники, давно уже перепилив удобные кандалы, вели себя осторожно: навострились передвигаться в пределах подвала и быстро возвращаться на места своего прикова, — когда смещался люк и вполне выздоровевший Варфоломей тащил обед — проклятую соболятину. Бывшие таможенники, нынешние рабы, Минойский кодекс знали наизусть и помнили, с какими частями тела должен проститься преступник, пойманный на одном лишь умышлении бегства. «Дело — наказуемо, мысль — вдвое супротив дела!» — утверждал Кодекс в русском переводе, не менявшемся со времен Евпатия Оксиринха. Попавшийся на попытке к бегству преступник рисковал разве что головой. Попавшийся на мечтах о побеге — максимально долгой смертью под пыткой. Все шестеро знали палача Илиана Магистрианыча лично и не сомневались, что он таковую обеспечить каждому из них вполне в силах. Палач и без того тосковал по настоящей работе: как правило преступник либо не доходил до его рук, либо сразу черной лодкой бывал отправляем на монетный двор, в Римедиум. Немногие выпоротые Илианом на всю жизнь начинали ненавидеть любые мыслимые цветы, — запах киммерийских настурций неизменно сопровождал палача, а их засахаренные семена (в принципе — настоящий деликатес) шли в Киммерионе не к детям, а только к бобрам, к бобрам, к ним одним, хотя даже их не защищал Минойский кодекс от Минойского возмездия.

Но харчи с подселенцевской кухни, первое время вызывавшие у рабов ярость и тошноту, постепенно стали казаться съедобными, к тому же не ограничивались количеством, и соболятину с моченой ягодой через полгода после водворения в рабы ели без отвращения. Пища была все-таки мясная, дающая силы, а они рабам требовались — и для кедровые баклушей, и для сверления точильного камня, на прочном фундаменте из коего стоял дом Подселенцева. Направление подкопа было взято на юг, в переулок: однажды ночью выскочить из подвала, переправиться к Мурлу, скрыться у сектантов. Другой свободы в Киммерии найти было невозможно, разве что таиться в северо-восточной киммерийской тайге, где бьют соболей и росомах, — и где жрать придется всю жизнь опять-таки соболятину: так стоит ли туда свободу долбить? Ну, а если — из Киммерии во Внешнюю Русь? Лучше уж в Римедиум. Клаустрофилия — неотъемлемое качество киммерийца, такое же, как длинные пальцы или как любовь к горячему клюквенному квасу. Рабы знали, что сектанты едят змей и поклоняются тройной букве «Е» в слове «ЗмЕЕЕд». Еще слышали рабы, что беглых сектанты приставляют к уходу за плантациями сухопроизрастающей морской капусты. Словом, не к теще на блины готовились драпать рабы. Но не драпать было выше их сил. По всем правилам они вели подкоп, собираясь убежать. А уж куда, а уж потом что — это все дело десятое.

Рабы долбили. Долбили ножи для баклуш, баклуши и подкоп. Стуку получалось много, бывшие таможенники полагали, что старцам, бабам да поротому мальцу-силачу и в голову не придет, что долбят они долотами из железного кедра каменную плиту, на которой стоит дом. Сомнения вызвал новый жилец, которого раб Ставр Запятой припомнил, узнал в нем лекаря по мужской слабости, к которому его некогда жена посылала, да он не пошел, — вот и бросила его жена, сама ушла к лабазнику на Дерговище… С появлением этого жильца рабы на время насторожились, но поняли вскоре, что он тут вроде как за прислугу — интерес у них к надсмотрщику прошел. Увлеченные долбежкой, не заметили они, что соболятина при нем чем-то другим пованивать стала. Отчего-то стало у них теперь на душе спокойней, теперь они точно знали — просверлят они ход в переулок, убегут на край света киммерийского, станут сектантами, переженятся на бабах-змееедках и прочих жизненных услад сподобятся. Но ход шел небыстро — очень твердый, сволочь, точильный камень. Никак больше чем полфунта от кормежки до кормежки не выберешь. А больше чем в четыре руки долбить было никак нельзя — Кодекс, вишь, не простой, Минойский-то кодекс.

Пол Гендер тем временем окончательно прижился в доме. Обедал он за общим столом, язык общий легко находил со всеми, чувствовал на себе повышенное внимание юной Дони, но сам благоговел перед негласной царицей дома — матерью некоренного киммерийца Павла, Антониной. Женщина это была видная, несколько дородная, не самой первой молодости, но именно в ней наметанный глаз сексопатолога безотказно распознал настоящую, подлинную женщину. Она целыми днями возилась с маленьким сыном, до девяти месяцев, говорят, кормила его грудью, потом пошла напропалую зачитывать сказками Пушкина, баснями Крылова и прочей детской классикой, какую надарили малышу добрые киммерийские граждане в первые же дни его жизни. Хотя бы раз в день поклониться малышу, принесшему в дом Подселенцева нежданное благосостояние, ходили почти все обитатели дома — а уж Нинель, та и вовсе жила в проходной комнате, ведущей к Антонине и малышу, — разве что не спала поперек порога. Варфоломей тянул на себе всю тяжелую работу по дому, притом без видимых усилий, кроме того — ходил раз в неделю с Гликерией на рынок, на Петров Дом, и притаскивал свежей провизии и прочего столько, сколько требовалось. Он тоже очень любил малыша. А старцы — хозяин и доктор — так просто в нем души не чаяли. Но, ясно, каждый на свой манер.

Гендер завел — чтобы не скучать, да и чтоб квалификации не терять — «истории болезни» на всех шестерых, заточенных в подполе. Вообще-то изучать их он права не имел, как не имел права, согласно минойскому кодексу, трогать никакую чужую вещь. Согласно этому кодексу хозяин имел право даже резать свою вещь на части, а чужую даже потрогать без разрешения владельца не мог (не то — плати зверский штраф). Куда уж там брать у этих вещей анализы! Однако Гендер отчаянно не хотел терять квалификацию, тем более что все рабы Романа Подселенцева (кроме Варфоломея, на рабское положение которого давно и дружно закрывали глаза) по меркам добродетельного Киммериона выглядели ублюдками. Упомянутый выше Ставр Запятой подозревался в нелегальной перекупке у охотников северо-западной Киммерии горностаевых шкурок, — именно на эти шкурки, точней, на разноцветные, подобранные в тон кончики хвостов, имелся спрос у триедских сектантов. Зосима Овосин, бывший капитан таможенников, страдал недержанием спермы, фантазии и мочи, быть бы ему натуральным пациентом Гендера, кабы Гендер был врачом, а не наймитом. Герасим Иваныч Листвяжный и его двоюродный брат Редедя Шайбович Листвяжный подозревались в грехе рукоблудного шулерства — оба были известны как заядлые игроки «в пальцы» — или, по-старинному говоря, в «мору». У шулеров половая сфера никогда не отлажена, — это Гендер знал из учебника, написанного собственным прадедом. Тимофей Забралов страдал гусиной кожей, куриной слепотой и утиной желтухой. Наконец, самый злой из преступников, нанесший в свое время чуть ли не все увечья богатырю Варфоломею, был похожий на лису Матвей Сырцов, он маялся особой дурью, сивилломанией, и неоднократно бывал пойман на разговорах о том, какие мощные, наверное, какие сахарные бабы эти самые старые сивиллы.

Все как один они были интересны Гендеру с научной стороны, видать, чуяли это — и поэтому, видимо, разговаривать с ним отказывались. Но Гендер не унывал: прикупил кое-какое оборудование, испросил у хозяев разрешения и раскочегарил в своем катухе обширный цикл исследований. Увы, ходили по нужде все рабы в общую парашу, и отделить кал Герасима Листвяжного от мочи Тимофея Забралова Пол пока никак не мог. Но был уверен, что вскоре научится. А не вскоре, так все равно научится. Не этому, так чему другому. Посадили рабов сюда не на день и не два.

Впрочем, сколь ни трудно было Гендеру приказать что бы то ни было чужим рабам, в целях науки следовало попытаться. Рабы принадлежали старцу Роману, а наниматель бывшего сексопатолога, ныне наймита, был Федор Кузьмич — все-таки негласный личный врач Подселенцева. И нужно-то было Гендеру совсем немного, требовалось каждого раба принудить справлять нужду в свое ведро. И повод имелся: как-никак уже много месяцев подполовых рабов поили бромом, а узнать о результатах, об усвояемости брома или же об его бесполезности полагалось. Кроме того, не мог понять Гендер и того, отчего на дне каждой параши оказывалось столько минерального осадка, — как если б рабам добавляли в едиво не бром, а мелко размолотый песчаник. Подсушив немного этого порошка и взяв с собой истории болезни (которые именовал киммерийско-греческим словом анамнезы), наймит отправился к Федору Кузьмичу.

Застал он лекаря за утренним пасьянсом. Лекарь выслушал, взгромоздил на нос очки «для близи» и надолго уставился в предъявленные предметы, точней — только в один, в порошок минерального происхождения. Потом щелкнул языком и поднял лицо.

— Коллега, вам все ясно или вам не все ясно? — тихо сказал он.

— Боюсь, что пока ничего…

— Ну да, вы… Вы «Графа Монтекристо» читали?

— В школе проходил…

— Так уж и в школе?

Гендер смутился. Он не помнил. Он, может быть, и не проходил. И не читал вовсе. У него с литературой, историей и подобными науками всегда было плохо. Он биолог, лекарь какой-никакой…

Федор Кузьмич встал. Гендер, хоть и должен был привыкнуть, но в очередной раз удивился: старик, если не горбился, был выше него на две головы. А если горбился — только на одну. Сейчас он стоял как генерал, принимающий парад.

— Коллега, это же измельченный точильный камень! А поскольку баклуши бьют в подвале деревом об дерево, и стружку сдают — значит, камень — природный!

Гендер все еще не понимал. Федор Кузьмич заорал шепотом:

— Коллега, так называемые рабы, они же ваши пациенты, роют подкоп!

Гендер долго запрягал, но быстро ехал: врубившись в ситуацию, он первым делом прислушался. Обычный стук из подпола действительно слышен не был. Так что же, выходит, сбежали? Или просто здесь не слышно?

— Вызвать из отделения?.. Побег по минойскому кодексу — верная смертная казнь. А я… хотел бы сохранить работу.

Федор Кузьмич выдвинул ящик стола, чем-то щелкнул, что-то в самой глубине сдвинул и один за другим извлек оттуда четыре очень маленьких револьвера старой киммерийской конструкции «Кумай Второй» — с вращающимся барабаном, на тридцать две плюс одна пули. Гендер даже и не стал ломать голову — откуда такое. Он тоже оттрубил свой год на миусских пастбищах, где такие револьверы служат табельным оружием.

— Вам… Варфоломею… Мне и… ну, в запасе будет. Зовите Варфоломея. Боюсь, его сила понадобится. Очень похоже, что у нас будет сегодня… варфоломеевский день.

Варфоломея нашли во дворе у дров, Гликерию отправили к деду, Нинель приставили было стеречь Антонину, но она сказала, что это «потом», а она будет где все, Павлику пока что ничего не грозит. Доня быстро собирала всё, что может понадобиться — прежде всего веревки. Варфоломей, полыхая праведным гневом, теребил револьвер, но полагался, видимо, скорей на любимую дубину — не тяжелую, пуда два всего, но прикладистую, хорошо уравновешенную, которую смастерил, когда руки у него уже зажили, а тройной перелом бедра ходить еще не позволял. В душе Варфоломей знал, что когда-нибудь вложит своим истязателям по первое число. Гипофеты злопамятны, хотя это качество не похвальное. А дубинка, кстати, входит у гипофета в число повседневных принадлежностей: такое Сивилла порой напрорицает, что без дубинки с клиентом никак не управишься.

Когда все встали вокруг люка в полу, настал миг — словно тихий рифейский ангел пролетел. Доня одной рукой обнимала огромную кастрюлю с холодной соболятиной, на тот случай, если никакого подкопа нет и рабы мирно бьют кедровые баклуши, а другой придерживала связки веревок, в основном свежеснятых бельевых — и прочих, какие нашлись. Нинель всем своим видом выражала одну мысль: «Ждите худшего». Видать, нужно было всё-таки тащить и кастрюлю, и веревки — вещи как будто взаимоисключающие. Варфоломей гладил пальцами дубинку и невольно облизывался. Гендер прижимал к груди фонарь.

Федор Кузьмич перекрестился.

— Господи, благослови!

Варфоломей рывком поднял квадратную крышку люка; Гендер сделал шаг вниз, светя перед собой мощным киммерийским фонарем из числа тех, что ставили в Киммерионе вместо фар на автомобили; называли эти фонари выразительно — «дракулий глаз». Через две ступеньки остановился.

— Никого! Сбежали! — бросил Гендер ожидающим сверху и опрометью кинулся вниз по лестнице, за ним поспешил Варфоломей, следом — Доня с ворохами веревок, за ней без спешки, сгорбившись и пребывая в обычном полутрансе, спускалась Нинель, что первоначально не планировалось. Но она знала, что делала, и никто с ней не спорил, никогда. Федор Кузьмич перекрестился еще раз и тоже шагнул вниз.

«Дракулий глаз» выхватил из темноты то самое, во что непременно вступил бы человек, несущий перед собой кастрюлю с обедом: полную до краев парашу, передвинутую сюда специально для того, кто вечером придет с ненавистной соболятиной, — а также распиленные и в спешке брошенные кандалы: видимо, продолбив дорогу на свободу, рабы дали драпа немедленно А это значит — в любое время с тех пор, как вчера вечером их кормили. А прошло с той поры уже часов пятнадцать. Кошмар, да и только.

Шагов через двадцать, миновав невыключенный телевизор, с экрана которого невероятно толстый человек что-то уверенно обещал новым народам российской империи, Пол и Варфоломей обнаружили дыру в стене, тесную, один человек с трудом боком протиснется. Гендер нырнул туда сразу; следом полез Варфоломей. Он долго сопел, богатырские мышцы не желали сокращаться — но в конце концов протиснулся. Спустя минуту в проломе опять показалась голова Гендера. Глаза у него были круглые.

— Там… Там другой подвал! — только и выдохнул он. — Где мы? Где мы?

— Под переулком! — отозвался Варфоломей, лучше других ориентировавшийся в пространствах Саксонской набережной. — Чей же тут подвал?

— Соседа. Лодочника. — сказала словно откуда-то издалека Нинель. — Астерия Миноича. Того, который на крыльце торчит, бывает. Когда тебя, Фоломейка, битого привезли, он торчал.

— Так что ж, он им помогал? — зло спросил Варфоломей.

Доня хихикнула. Нашла, называется, время и место.

— Так, — сказал из темноты Федор Кузьмич, — мы под переулком. А как у того дома оказался подвал под мостовой?

— Замурованный он, подвал — сказала Нинель. Гендер покрутил головой — до него теперь доходило куда быстрей, чем раньше.

— Так сбежали они или нет? Если подвал замурованный, то эти сволочи и уйти никуда не могли! Да уберите вы револьвер, меня… намочите! — заорал Гендер на Федора Кузьмича. Пол не помнил нужных слов, вся необходимая лексика вылетела как-то сразу из головы. Федор Кузьмич пожал плечами и нехотя спрятал револьвер.

— Там — лабиринт… Запечатанный… — прошептала Нинель, неожиданно повернулась и пошла прочь. «Упрежу хозяев, чтоб не звали ментов…» — донеслось из темноты. Видимо, ничем больше помочь пророчица пока что не могла.

Гендер, убедившись, что моток веревки обеспечивает ему путь едва ли не до южного конца набережной, ринулся в лабиринт — скрипя зубами и чувствуя непонятную ему в самом себе, непривычную, от ног к голове поднимающуюся холодную ярость. В конце концов, почему всё и всегда против него? Сперва ему навязали профессию по наследству, потом ее лишили — и притом не кто-нибудь, а родной ополоумевший отец. Он сломал свою гордость и стал членом последней в Киммерии гильдии, ниже которой только рабы. Так и рабы, за которыми он приставлен ходить, их кал-мочу исследовать, посмели от него бежать, посмели отнять у него последнюю работу! В памяти всплыли строки из учебника по сексопатологии, сочиненного его прадедушкой, Мафусаилом Гендером, — там имелись воистину грозные выражения:

— Руки вверх, курвины выблевоны! — по мнению прадедушки, в его времена от таких слов половострадающие должны были обмирать как кролики под змеиным взглядом. Пол внезапно ощутил, что заклинание помогает по крайней мере ему самому: — Сдавайтесь, гниды! Монтекристы драные, стоять! Лежать! Мордой к стене!

Ярость не мешала ему видеть стену, в которую упирался ход, а дальше можно было идти хоть налево, хоть направо. Гендер обернулся к спутнику.