15326.fb2
— Я ко всем. Братец мой, недоумок, на кладбище напрокудил. Так что простите, всех зашел поздравить, да маленькому вербный гостинец вот принес! — Женщина приняла мешок с деревянными бобрами, но сразу согнулась под его тяжестью: во Внешней Руси игрушки весят меньше. Веденей извинился, но татарка помочь ей не позволила.
— Это ты меня извини, — опережая реплику гипофета, сказала она. — Замечательные ваши бобры, они Павлику понравятся. Он скоро играть в них будет, сильный он будет, скоро… И соловей запоет… Ой, да что это я тут болтаю, проходи. Варфоломей твой выздоравливает, срослись кости уже. Следов не будет, только шрамы на спине останутся…
Веденей приобалдел: он-то знал, как разговаривают люди, умеющие видеть будущее. Эта женщина умела лучше всех, кого он в жизни знал. Но зато совершенно не умела этого скрывать. Поднял гипофет голову, осмотрелся и произнес неожиданно для себя самого:
— Эхо у вас тут красивое — потолки высокие!
Татарка усмехнулась, будущее предсказывать перестала. Веденей, порываясь помочь нести мешок с бобрами, пошел за ней в глубь дома, — Варфоломей лежал в северном крыле. В каждой комнате стояли связки вербы, пахло пирогами и жженой туевой смолой.
— Русский праздник, но хороший праздник, — сказала татарка, — иди, иди, он уже скоро вставать сможет.
— Красивое у вас эхо, — невпопад повторил Веденей, вступая в комнату брата. Тот лежал, укрытый до подбородка, силился сделать вид, что спит. Этой встречи он боялся смертельно — с тех самых пор, как попался на неумелой краже Конанова кола.
— Эй, колокрад, просыпайся, брат пришел, сейчас пить-есть пора! — сказала татарка и оставила братьев наедине. Варфоломей робко открыл полглаза.
— Бить не буду, — сказал Веденей, — тебе твое уже выдали. Что теперь с тобой делать? Илиан перед всем городом в дурни записался — раскатал губу гипофетово семя в батоги… Только ты не радуйся, хвалить тебя не за что. В общем, буду просить, чтоб держали тебя здесь кухонным мужиком и на улицу не выпускали. Как можно дольше.
— Мне вставать еще нельзя, — промычал Варфоломей.
— Скоро будет можно. Вставать. Но больше ничего. Найди на себя управу, мне ж стыд за тебя на весь рынок! Твое счастье, что хозяин тебя головой принял, не то быть бы тебе в Римедиуме! А это, знаешь ли, не Ялта, даже не Миусы… Дурак ты, Варя, и шутки твои дурацкие. Нашел что воровать. Ты б еще Венеру из Рощи украл!
— Я пробовал — не дотащил…
Веденей расхохотался.
— Так это ты ее поворотил? А в «сплетнице» умники — «Новый подземный толчок на Земле Святого Витта! Повернулась статуя Венеры Киммерийской!» Видал?
— Мне с глаза только вчера повязку сняли, газет тут не читают… Телевизор одна хозяйка смотрит, ничего больше…
Варфоломей врал: повязку с пришибленного глаза у него Федор Кузьмич вот уже неделю как снял. И газету-сплетницу, «Вечерний Киммерион» с упомянутым заголовком он тоже видел. И Венеру в садике — еще до визита на могилу Конана-Варвара — не один час ворочал, даже с места сдвинул, но понял, что тащить ее через полгорода к офенской гостинице сил ему никак не хватит. Ну, а Римедиумом в Киммерионе пугали и детей, и взрослых. И даже, говорят, бобров — но на этот счет, во избежание межрасовой розни, киммерийская пресса ничего официально не сообщала.
Брата своего Веденей пугал Римедиумом с детства, но не особенно помогало. Варфоломея утешало, что еще ранее первой кражи, на которой он попался, десятка три прошли безнаказанно. Мешок жертвенной серы, упертый у брата, до сих пор был надежно спрятан на Выселках. Одна беда, что никому, кроме сивилл и гипофетов, такая сера задаром не нужна, а старший брат украденное вряд ли стал бы выкупать — скорей отвесил бы затрещину, наплевав, что младший силою давно его превзошел.
— А мешок серы мог бы у меня и не воровать. Всё одно никому больше не нужна. Даже на порох не годится. Интересно, Варька, тебе что, всё на свете украсть хочется?
— Не всё, — оживился и мечтательно сощурился выздоравливающий, — но иногда очень хочется. Чтобы большое. Колокол с Кроличьего острова, к примеру. Или камин у архонта. Или русскую печь. Или железное бревно… Особенно бревно, только чтобы очень большое. Большое, оно… крупное. А крупное… крупное всегда спереть хочется, потому что оно большое.
Весь этот монолог Веденей слышал не раз и не два, но покушение на многотонную Венеру его слегка поразило. Эту бы силищу — да к чему путному!
— Что ж ты у меня ни одной сивиллы не упер? Бывают крупные, жертвенник гнется…
— А на фига, — скучно спросил Варфоломей, — тебе новую определят, а куда я ее, старую бабу, дену? Была б она каменная. Или чугунная!
— Ты его не слушай, — сказала возникшая в комнате татарка, — возрастное это у него. Как заматереет и женится, то есть женится он уже потом, а сперва у него дочка уже будет… Он, в общем, не будет воровать, перестанет, я тебе точно говорю. Ты ему тогда верь. А сейчас ты мне верь, я точно говорю.
Веденей не сомневался, что точно, — он знал, эта женщина действительно видит будущее. Значит, все дело в подростковом, так сказать, созревании, и пора парню, говоря со всей киммерийской стыдливостью, становиться мужчиной.
— Уже скоро, — сказала Нинель в ответ на мысли Веденея, — а вот насчет чтобы с хозяевами и с нами откушать? Хозяйка Гликерия приглашает. Стол постный, но рыбку припасли. Пирог с рыбой даже домовой любит. Особенный пирог. Не отказывайся, все равно не откажешься.
— А мне пирог? — оживился Варфоломей.
— И тебе пирог. Тебе два пирога. Оба с розгами. Да лежи ты, недоросток! Федор Кузьмич тебе горчичник тогда знаешь куда?
Варфоломей знал и не бунтовал.
Вербная трапеза в доме Подселенцева удалась по первому разряду, даже старик-хозяин не удержался и прежде гостей выполз в столовую на запахи. Политый кедровым маслом пирог с рифейской зубаткой занимал всю середину стола. Мочености, солености, квашености стояли вперемешку с припущенным, припеченным и потомленным. Женщины вели себя за столом строго, старики-мужчины еще строже. Тоня кормила кроху-Павлика чем-то особенным, наверняка тоже праздничным. Красивая Доня постреливала глазами на видного собой гипофета. Гликерия терпела и не включала телевизор, хотя сегодня опять крутили про Святую Варвару. Все восьмеро, считая малыша, наконец, устроились за киммерийским столом — квадратным, со скругленными углами.
— Эта моя речь, — сказал старик-хозяин, поднимая стопку, — наверное, эта моя речь будет историческая. Я сегодня хочу выпить исторически.
Старец-камнерез ненадолго умолк, со значением покачивая во всё еще сильных пальцах стопку настойки на бокрянике, морозом будланутой. Питьё было горьким, мужским, но именно оно посверкивало в стопках у всех собравшихся за столом, лишь Гликерия по стародевичеству налила себе на донышко морошковой подслащенной, ярко-желтой. Уровень напитка в стопках, впрочем, был разный — от налитых всклянь у Романа Миныча и Федора Кузьмича до нескольких символических капель перед Антониной. Варфоломей лежал в постели, но дверь из столовой к нему была распахнута, и стопку ему тоже отнесли полную, и слушал он своего хозяина с величайшим уважением, с таким, какое мог испытывать лишь к человеку, изготовлявшему всю жизнь большие и тяжелые вещи, — такие, которые украсть хочется.
— Я поднимаю этот наш первый главный тост, — медленно и веско заговорил хозяин дома, — за единую справедливость. А в чем заключается единая справедливость? В том, чтобы исправить все ошибки, допущенные прежде нас. А какая главная ошибка портит людям жизнь в последние века? Это та ошибка, что самое главное в нашей жизни, видите ли — свобода, равенство, братство. Вот! Это целых три ошибки, никаких таких вещей вместе взятых быть не может. Свобода? Ну, о свободе потом. Равенство? Какое такое равенство? Если я, к примеру, согласен быть равным, к примеру, с бобром Мак-Грегором или вот к примеру даже Кармоди, то вовсе не уверен я, что хочу равенства… с миусским раком, если в нем даже триста пудов! А если я по старости и по глупости даже вдруг на такое соглашусь, и такого равенства захочу, то захочет ли этого равенства с ним, с этим раком, бобёр Мак-Грегор? Или чего уж, вот к примеру, даже бобер Кармоди? Никогда он на такое равенство не согласится и не пойдет! Не поплывет! Мы, конечно, этих раков едим, бобры же в основном нет, но не нужно такого равенства ни мне, ни вам, гости дорогие, ни стеллерову сильному быку, ни работящему бобру, ни даже раку его не нужно, — если равенство, то получается, это я одно лето его на отмели паси, а другое — он меня? Помилуй Бог, как государь благородный светлейший граф Палинский говаривает! Так что никакого, разъедрить его в клешню, равенства никому не надобно! Ну, а свобода…
Роман умолк, мертвая тишина повисла над столом, даже маленький Павлик, похоже, слушал историческую речь Подселенцева о ложности идей не слишком-то великой Французской революции, притом именно малыш был с хозяином дома в главных его антидемократических тезисах особенно согласен.
— Ну, насчет свободы и говорить долго ни к чему. Вон она где, настоящая свобода! — старец двинул свободным локтем в сторону кухни, где имелся люк в подпол. — Вот она! Шестеро богатырей, лбов-амбалов, не при дите сказать, камень долбят за тяжелое преступление. Какая им свобода? А с другое стороны, не прими я их к себе в подпол, откажись я их туда посадить — им тут же положен Римедиум, пары свинцовые, ртутные, никаких праздников, даже вода горячая мерками, потому как топлива мало, а даровая только со Святого Витта да с Банной Земли, с другого конца света! А ежели, скажем, не в Римедиум, так куда им на белом свете в Киммерии? К змеекусам, прости Господи, в Триед, где лба никто не перекрестит? В пустые Миусы? К бобрам на Мёбиусы разве…
Киммерийцы за столом грохнули со смеху от этой затертой шутки, пришлые тоже засмеялись: им картина того, как сдают шестерых преступных таможенников в услужение на подводные дачи, как поселяют их в бобриные хатки и заставляют грызть богатым бобрам ёлки к обеду, тоже показалась забавной. Впрочем, по случаю Вербного Воскресения женщины в подпол спустили рабам харчи вполне директорские, не чета бобриной целлюлозе.
— Словом, свобода вещь не совсем плохая, но только тогда, когда она в дело употребимая. А в жизни нашей свободы нужно… Ну вот столько, и хватит! — Подселенцев поднял стопку и ногтем показал у донышка, сколько именно, — Так что правильных слов тут всего только одно: братство! Такое, как у нас вот за столом сегодня, во славу Вербного воскресения!
Старик еще выше поднял стопку — и опрокинул ее содержимое себе в горло. Чокаться в Киммерии было со времен Лукерьи не принято. Выпили и прочие. Доня закашлялась, больно злая бокряника ягода всё-таки. Гликерия понимающе подвинула к ней графин с морошковой, но та во все глаза глядела на гипофета, не до морошковой ей было.
Дальше зависло молчание, стук ножей и чавканье отмечающих Вербу лишь усиливали его: все правильно сказал хозяин. Веденей ел огромный кусок пирога и размышлял, кому придется говорить ответный тост — гостю, то есть ему, или второму старику, пришлому из Внешней Руси. Выпало второе. Федор Кузьмич утерся салфеткой и поднял стопку.
— Я тоже поднимаю тост, — начал он, — за то, чтобы все допущенные прежде ошибки были исправлены. Исправление порчи — главнейшее дело, это давно сказано у китайцев в «Книге перемен». И, хотя Россия — не Китай, но Киммерия — это все-таки Россия, и это хорошо. Очень отрадно узнать, что прапрадедушка Петр Алексеевич сюда приехал, взял на глаз град Киммерион — и на пустом месте для себя воздвиг похожий. Не его вина, что там город — не как здесь, его… устеречь некому. И рыба… хуже. Но был тот город столицей, больше двух столетий был. И можно только завидовать, что Киммерион беспрерывно был и поныне остался неизменной столицей Киммерии — уже тридцать восемь столетий. Поэтому смело можно выпить за славное будущее Киммериона, Киммерии и всей Российской империи!
Старик, еще посредине своего тоста вставший, возвышался над столом с рюмкой высоко поднятой крепкой руке. Гипофет почувствовал, что ради такого торжественного тоста и ему тоже встать полагается.
— Этот тост я принимаю, — сказал Подселенцев, медленно поднимаясь, — этот тост, я считаю, будет исторический.
Встали даже женщины. И выпили с большой торжественностью, хотя от бокряники сводило скулы — такую водку залпом не пьют, ее только пробуют, жалко ведь губить красоту хозяйкиной работы одним халком! Но Гликерия, хотя сама и пила другое, кажется, была довольна, что плоды ее трудов исчезают в животах гостей, — она только жалела, что никто из многочисленных дядьев, теток и двоюродных к отцу-деду на Вербу не зашел. На Пасху, конечно, придут, но вот и на Вербу можно бы. Пользуясь тем, что гости жуют, хозяйка ушла на кухню и извлекла из печи главное блюдо стола — вербную кашу. С помощью Дони внесла чугун в столовую и дозволила помощнице разложить по тарелкам нечто: гречневая каша, перемешанная с немалым количеством вербных почек, была обильно полита деревянным маслом.
— Разнообразная нынче верба! — изрек захмелевший Веденей, отведав каши. Вкуса он не чувствовал, всё отшибала бокряниковая горечь. От него, от третьего за столом мужчины, ждали тоста, и он заговорил, используя немалый ораторский дар, развитый в толкованиях сивиллиного бреда. Он рассказывал, какой нынче прекрасный на острове Петров Дом вербный базар. Как продают там и иву, и ветлу, и лозу, и брезину, и молокитник, и шелюгу, и ломашник, и вязинник, и кузовницу, и краснотал, и белотал, и синетал, и чернотал, и даже привозимые из далекого Арясина армянские финики, сиречь опять-таки вербу, — и всё это означает древний, любимый киммерийцами праздник, о котором Святая Лукерья Киммерийская, — по преданию, конечно, — сказала: «Не та вера правее, которая мучит, а та вера правее, которую мучат!» Славный это праздник киммерийского плодородия, когда всё кипит и трется в Рифее, — сумасшедшая рыба, случается, даже икру не в сроки мечет, это как раз и называется «трется», — пирог с рифейской зубаткой у хозяюшки прямо как вербный базар, отменный, а каша прямо как пирог, — а еще выпьем в память того, как несли древние киммерийцы на Урал со своей древнейшей родины вербные семена и саженцы, потому как без воды киммериец — никуда, а где верба, там вода, — а когда роняли они семена на дорогу, то вербы вымахивали, к примеру, как у евреев на реках Вавилонских, на такую вербу, она же ива и прочее, не только разные смычковые и щипковые инструменты повесить бы можно, а и рояль ничего себе; вот и продают на Петрове Доме всё вербное, кроме засахаренных каштанов, потому что каштаны, сколькоё их ни тащат офени на Лисий Хвост, все идут бобрам в обмен на железное дерево кедр…
Постояльцы и хозяева согласно кивали и неторопливо ели, — нашел на Веденея стих безостановочного говорения, ну и пусть говорит: под такие речи и пьется легко, и закусывается душевно. А Веденея тем временем несло дальше, он отчего-то пустился рассказывать о чудесах островка Прыжок Лосося, расположенного в сотне верст к северу от Мёбиусов, бобриных дач, по пути к Миусам, рачьим пастбищам. На острове этом вечно идут дожди, но непростые, а неприятные, хотя пречудные: выпадают там дожди не из воды, а из всего, даже из каменных статуй, — а вот недавно шел дождь из самых разнообразных российских удостоверений личности, с грамот времен Петра Великого начиная и до билетов покойной Коммунистической Партии Советского Союза, но об этом дожде узнали случайно, потому что ближе всех к Прыжку Лосося обитают бобры, они про дождь проведали и всю выпавшую целлюлозу погрызли, одно осталось временное водительское удостоверение Хохрякова Геннадия Павловича…
Гипофет окончательно заговорился, каша у него в тарелке стыла и огорчала Доню. Настойка меняла в стопке цвет, сгущаясь оттенком к донцу. Веденей закашлялся, взял рюмку, а покуда он ее пил, глава дома со значением произнес:
— Да, важная ягода — хохряника.
По-киммерийски Роман опрокинул стопку дном вверх, поставил на тарелку и поднялся: пейте-ешьте, гости, без меня, ваше дело молодое, а я отдыхать пошел, мое дело стариковское. Болтливую эстафету у Веденея перехватили женщины: все они как одна позавчера видели — напился сосед Коровин в стельку, небогоугодно это, нет, — весло в Рифей упустил, бобры на Мёбиях поймали, городовому отвезли и жалобу архонту подали, городовой к Коровину пришел, а тот в сенях без порток лежит и «Сме-ело мы в бой пошли» орёт, но тут из гильдии лодочников пришли и с городовым сцепились, увезли Коровина на экспертизу и доказали, что он трезвый, это ж каким маслом и какое колесо надо мазать, чтоб такую справку сделать?.. Нить разговора уплыла от Веденея, да и Господь с ней, с нитью.
Он попил и поел, бобренятами одарил малыша, некоренного киммерийца Пашу, и брата тоже проведал. С черноволосой девушкой за столом он тоже наперемигивался, да вот ушла она куда-то. Он не хотел больше слушать нытье Варфоломея, требующего «себе в рюмку». Его раздражали глухие стуки в подполе подселенцевского дома, — видать, местный барабашка расходился, — и жутко хотелось домой, на Витковские Выселки. Гипофет встал, откланялся, татарка проводила его до дверей, которыми он вошел в кухню.
— Повидаешь ты мир, парень, повидаешь. Ни во что верить не будешь, в том сила твоя главная скажется. Три дочки у тебя вырастут, хорошие девки будут, и племянниц две, тоже хорошие будут, ох, жизнь тебе парень такое покажет… — бормотала Нинель, слушая удаляющиеся шаги Веденея.