15326.fb2
— Само собой… Нельзя же его так просто продавать, совсем рождаемость исчезнет. Киммерийцы — трудоголики!..
— То-то и нет сексопатологии… Впрочем, не верю я, не верю. Доня! Ты сегодня хотела приготовить помешанную свинину!.. — в коридоре послышался стук Дониных сабо, а Федор Кузьмич улыбнулся уголками рта. — Это хороший рецепт, только хлопотный. Мелко нарезанная свинина с мелко нарезанным орляком, все время нужно помешивать — получается вкусно. Я надеюсь, вы не вегетарианец. Для начала, коллега, я выпишу недельную порцию брома. У нас в подвале, изволите ли видеть, шестеро бугаев с негашеной сексуальной энергией. Давайте начнем их энергию гасить. Вас я оформлю при них… хлеборезом. Нет, лучше баландером. Или лучше, может быть, бромочерпием? А, где наша не пропадала. Оформлю вас на все три ставки. Разработайте рецептуру сочетания кормовой соболятины с моченой ягодой на шестерых. Средний вес кормимого — пять с половиной пудов живого веса. Кстати, забыл спросить, вы не вегетарианец?
Гендер грустно усмехнулся.
— Увы, от бедности последнее время даже антивегетарианец. Я даже не член гильдии, никакой. Вегетарианцы у нас — это лишь богатые граждане. Бобры. Евреи. Евреи в Киммерионе — богатая, сильная гильдия, у них меняльные конторы, все синхронное толмаческое дело в их руках, глухонемое и другое. Впрочем, если вы примете меня на работу, у меня возникнет право вступить в гильдию наймитов. Архонт уже объявил о ее создании, сейчас идет работа над уставом.
— Наймитов?
— Понимаю вас, — грустно улыбнулся Гендер, — в России это ругательство, а в Киммерии — старинное, простое слово. Наемный чернорабочий, ничего больше. А вы сможете выписать бром? Кстати, напоминаю о несовместимости с це-два-аш-пять-о-аш.
— Аш два о с несоленой соболятиной им, а не це два! Итак, для начала три литра. Если не примут по одному рецепту — обратимся к хозяину дома. Он — к архонту обратится. Не завидую тогда аптекарю. И последите, коллега, чтобы рецепт вам вернули. Я бесплатных автографов не раздаю. А потом, как бром получите — приходите ко мне. Составим этим лбам сбаланди… сбалансированную баланду с высоким содержанием брома, а не то они друг друга… Это, впрочем, по вашей основной профессии. Минойский кодекс, помнится, ничего интересного — кроме порки — за содомию по обоюдному согласию не назначает.
— О да. Но это — киммерийская порка! Мастера на Земле Святого Эльма отнюдь не одни настурции выращивают. Так вы дозволяете мне подать прошение о вступлении в гильдию наймитов?
— Если угодно. Но сперва купите бром, деньги вам на кухне выдадут. Гость умиротворенно отправился на Аптекарскую, взяв в обнимку трехлитровую банку с неотмытой этикеткой «Огурчики малосольные парниковые киммерийские». Женщины собрались на кухне вокруг Федора Кузьмича — узнать, что за новый жилец в доме. Пришел со двора и Варфоломей — с утра он был занят щипанием на лучину железного полена, — дерево железного кедра загорается с трудом, но уж когда разгорится — как сто двадцать свечей горит, и — в отличие от электролампочки — не скоро выгорает.
— Придется принять, — коротко сказал Федор Кузьмич, и все поняли: да, придется. — Считайте, что спасаете врача-вредителя.
Гликерия мелко закрестилась.
— Тю на тебя! — сказал старец, — Его родной отец со свету сживает. А он сам — врач. Теперь за нашими идиотами ходить в подполе будет. Харчи отработает, а поселить его… Нин, две комнаты ведь пустых были!
— И есть пустые, — отозвалась Нинель, — только может мы второй катух откроем? Стоит заколоченный при кухне сто тридцать лет, зачем пустой стоит? Пусть человек живет, если говоришь, что хороший… а я знаю, хороший. Ну, будет, будет…
— Какой второй катух? — обалдела Гликерия — у нас только один, при кухне, там Варька спит. Нету другого!
— Есть, хозяюшка. Там топчан стоит и рухлядь Мины Миноича, твоего прадедушки лежать будет, когда откроем…
— Да как ты можешь знать-то?
— Я не могу знать, я знаю. Словом, Варфоломейка, ты у нас один не хилый, подвинь-ка поленья!
Повинуясь инструкциям Нинели, Варфоломей уперся ногами в стену, головой в полуторосаженную поленницу — и напрягся. Поленница аккуратно поехала вправо, обнажая ничем не примечательный кусок стены. Нинель обстукала на ней прямоугольник и показала, где отбить штукатурку, не забыв добавить, что когда «новый въедет, всё заштукатуришь». К удивлению всех, кроме Нинели (и Варфоломея — он давно знал, кто тут больше всех знает, в нем текла кровь гипофета) — обнажилась плотно заделанная дверь.
— Статочный был резчик прадедушка!.. с благоговением сказала Гликерия, разглядывая золотую рыбку, глотающую тюльпан, — на двери вместо замочной скважины был выгравирован именно такой знак. — Красиво рисовал!
— Он не рисовал, тётя Гликерия, — сказал Варфоломей смущенно, — это по-минойски написано «обеденный перерыв».
— Тогда тем более открывай, — сказала Нинель, — пообедали, хватит. Только стену, стену, дурень, не свороти, да нет, не своротишь… Стой!..
Но было уже поздно — рубаха на спине Варфоломея лопнула чуть ли не крест-накрест (во мускулы-то!), а большая деревянная дверь в стене кухни открылась. Из темного провала дохнуло столетней пылью. Нинель первая осторожно заглянула в темноту.
— Всё правильно. У вас что тогда, архонт сухой закон ввести хотел?
Гликерия не знала, но с порога кухни подал голос новый участник событий — хозяин дома, папаша которого, так уж получалось, и замуровал эту дверь.
— Архонт Паносий Шпигельпек. Отец, помню, его без матерной секвенции даже помянуть не мог. Целый месяц у власти был. Как сейчас помню — произнесет отец, что про бывшего архонта думает — и тут же под образа, на молитву, грех сквернословия замаливать. Случалось и по дюжине разов на дню, и больше. Папаша как раз и был среди горожан, когда архонта с чина повергали, он его до переправы на Римедиум сопровождал, а то бы толпа его вовсе растерзала. Чего захотел: с одиннадцати до двух по карточкам, а потом и без карточки ни рюмки. А чего его ограничивать, зелье-то, когда в каждом доме змеевик, да хозяйки настойки сами делают. Дурак был архонт, один разговор. Все уж и забыли про него.
Покуда Роман произносил речь, Нинель с трудом выволокла из темноты опечатанный старинным сургучом мамонтовый бивень. Варфоломей, как единственный и нестарый глазами, и киммерийской азбуке обученный, разобрал по складам:
— «Двойное миусское. Каморий Кью… Кьюлебьяка и правнуки»…
— О… Да-а-а… Это о-о!.. — выразил свои чувства хозяин, — Давно и фирмы этой нет, и не знаю, есть ли у кого в погребе… Если не стухлось, это мы на Троицу! А еще есть, милая? — Старец, приволакивая ноги, ринулся к проему. Нинель тащила второй бивень с теми же рыбками-птичками, которые давно когда-то сделал своей эмблемой не такой уж позабытый, как выясняется, винокур Каморий Кулебяка. Варфоломей вытащил третий бивень. В каждый входило пол-амфоры, по-русски что-то около двадцати литров. Всего бивней с печатями нашлось шесть, — Мина Подселенцев, как всякий нормальный человек, считал на дюжины. Ничего больше, кроме пыли, в каморке не было, кровать тут вполне помещалась, оставалось место для шкафа и столика — катух был побольше того, что отдали Варфоломейке. В полу обретенной комнаты имелось еще нечто: квадратный люк чугунный люк явно вёл в подпол, к шести уютно и прочно прикованным таможенникам.
— Это прекрасно, — подытожил Федор Кузьмич, — это прекрасно. Только окно размуровать нужно. Куда оно выходить будет, Нин?
— В коридор… — растерянно ответила татарка. Всем как-то стало жаль нового жильца, у Варфоломея катух был меньше, но окно выходило во двор.
Четыре удара в дверь возвестили о возвращении Гендера. Он стоял на пороге в обнимку с трехлитровой банкой, до краев полной кроваво-красной жидкостью, между мизинцем и ладонью левой руки были зажаты невостребованные рецепты: подпись доктора Чулвина в аптеке уважали.
— Но четыре мы продадим! — возгласила Гликерия, не глядя на гостя, видимо, как итог каких-то своих мыслей. Нин, почем нынче на рынке термос такой самогонки?
— Империалов двести, наверное. А то и более. Никогда не видела. Деньги у нас пока есть, не хватит — продадим по одному. Тащи к нам, Фоломейка, негоже в кухне такое добро держать. Да погоди ты, пылища же, Доня оботрет! Электричество провести — раз… Кровать новую… Шкафчик, нет, шкаф, стул из гостиной возьмем… Не окормить бы доктора соболятиной, поганая она, говорят, я на рынке слыхала, даже продавец говорил…
— Не тревожьтесь, барышня, — мирно сказал Гендер, — я могу есть даже сырую ежатину, она в моей, увы, бывшей профессии чудесно работала как лекарство.
— Чтобы возыметь?.. — с интересом спросил Федор Кузьмич.
— Как раз наоборот, доктор, чтобы спустить лишний пар…
— Доня! — скомандовал Федор Кузьмич, — первый же термос мы не продаем, а меняем. На две тысячи освежеванных, потрошеных ежей, надо дать объявление в газету…
— Эва! — возмутился Подселенцев, — На две? На шесть, не меньше! Если, конечно, сектанты из Триеда их всех не извели… Я объявление по телефону продиктую, у вас не примут… — и хозяин удалился с кухни в гостиную, в сторону допотопного телефонного аппарата.
— Ежи едят змей, а триедцы сами змеееды. Так что сектанты вам ежей сами привезут. И мало просите — такое вино еще дороже. — откомментировал Гендер, отверзание неведомой комнаты прошло мимо его внимания — он решил, что хозяева просто кое-что решили переставить в доме, а уж заодно и продать избыточные продукты. О том, что малолетний некоренной киммериец «здоров и избыточествует», газета сообщала не реже, чем раз в неделю. — Доктор, я тут кое-что придумал насчет брома… Необходим баланс — нужно, чтобы они не впали в каталепсию, однако бром обязан свое действие проявлять в полной мере, не вступая в кумулятивный контакт со специфическими гормонами, присущими сырой ежатине.
— Словом, чтобы было хорошо раньше, чем станет плохо… — пробормотал лепила, закрываясь с помощником в своей комнате. Пасьянс так и пришлось убрать неоконченным — если на него что и было загадано, то ответа узнать доктору не пришлось. — Итак, коллега, для начала введем норму брома, учитывая тушеную соболятину реакции на соболятину, причем относительно свежую, с учетом коэффициента сырой ежатины…
Святая Варвара в отключенном телевизоре, наверное, заткнула уши и зажмурилась. Не любила она таких ученых слов. И ее почитатели тоже их не любили.
Какой такой коэффициент ежатины?
А над Русью плавал Хрустальный Звон.
Никто не хочет заниматься классической филологией: слишком опасно.
Доне, признаться, многие мужчины нравились, причем в одних ей нравилось одно, а в других другое, а третьих — то, что в них не было ни того, ни другого, — но Пол ей понравился больше прочих, понравилась даже его привычка сперва на все спрашивать разрешения, краснеть при этом, а особенноего привычка носить крахмальный белый халат. Пол принес его с Великого Поклепа вместе со своими пожитками вместившимися в три корзины; сам стирал его, крахмалил, сам сушил, гладил, утром и вечером отправляясь кормить нерадивых рабов бромистой соболятиной. Он аккуратно надевал халат перед зеркалом возле своего выходящего в коридор окна, долго поправлял складочки и воротник, лишь потом брался за кастрюлю. Как действовало созерцание белого халата на бывших таможенников — неизвестно, но Доню пленяло безотказно.
Федор Кузьмич говорил, что нового работника с прежней службы поперли, вот он теперь и пристроился кормилой к подселенцевским рабам. Гендер сам стряпал для них неслыханное, страшно пахнущее варево, сам что-то в их еду добавлял, сам дважды в день вниз топал по лестнице в подпол. Первые три-четыре дня рабы чего-то там ревели и жрать не хотели, но Пол только добавлял в старую еду немного накрошенной ежатины и еще темно-красной жидкости из банки — и с той же кастрюлей опять лез в подпол. Со второго раза, с третьего — рабы оставляли кастрюлю пустой. Раньше туда ходила Нинель с Варфоломеем, теперь Пол брал с собою паренька-богаты-ря, а Нинель вовсе посещать рабов перестала, пообещав, что «скоро много разного будет, будет им…» Доня не расслышала — то ли «дедушка», то ли «девушка». Доня ожидала — ну, чего-нибудь. Она с самых первых сознательных мгновений жизни знала, что Нинель слов на ветер не бросает.
В своем катухе Гендер развел немыслимую чистоту. Стены, пол и потолок он отскоблил крупным песком и наждаком. Выделенный ему старый стол постоянно застилал свежей газетой; за неимением скатерти, взять хозяйскую он почему-то отказался, — впрочем, посуду он тоже держал собственную, а именно — графин с кипяченой водой. Возле двери, изнутри, укрепил он в своем катухе карманное зеркальце — смотрелся в него по утрам, прежде чем выйти к прочим обитателям подселенцевских хором. Узкая койка, которую он выбрал из числа предложенных, всегда была застелена с солдатской точностью — сто двадцать восемь квадратиков одеяла налицо, прочие подвернуты. Что было в его комнате странно, так это то, что среди пожитков почти не оказалось ни одной книги; Гендер признался Доне, что читать никогда не любил, потому что дело это долгое и только отнимает время, — но, несмотря на это, стихи он любил.
В уголке, на тумбочке, Гендер приладил доску, к ней привинтил микроскоп, спиртовки и несколько рядов пробирок на проволоке — тут была его лаборатория. Гендер всерьез изучал организмы подопечных шести бывших таможенников рабов: некогда кособородого, нынче бритого экс-капитана Овосина, двоюродных братьев экс-рядовых Листвяжных, а также экс-рядовых Запятого, Сырцова и Забралова.
Шестеро рабов, брошенных на декаду — то есть на двенадцать лет — в подпол к Роману Подселенцеву, не могли ждать досрочного освобождения ни при каких обстоятельствах, включая возможное прощение со стороны Романа, — тогда предстояла бы отправка в Римедиум, где, по слухам, никто столько не живет, вредное это место для жизни. Даже умри Роман (что в его возрасте никто не расценил бы как неожиданное событие) — рабы просто перешли бы по наследству к его старшему сыну Дидиму, а у того только и власти было, что отказаться от них в пользу младшего брата своего Захара, притом у каждого из братьев имелось по четверке взрослых сыновей плюс множество внуков мужеска пола. Каждый мог делать с рабами что хочет (даже убить, хотя за это Минойский кодекс грозил огромным штрафом), кроме одного — дать свободу. Приговор архонта не мог отменить даже сам архонт, его не мог отменить архонтов преемник, — теоретически его мог отменить российский император, предкам которого Киммерия присягнула как вассальная волость. Но что-то никогда не доходили руки у российских императоров до киммерийских прошений. Да и слать куда? Консулу Киммерии в Арясине для вручения лично… При мысли о таком прошении даже в потемках подвала на Саксонской набережной помысливший смеялся. Иногда — громко, если со стола посылали что-нибудь минимально хмельное. Чаще — тихо. Еще чаще — молча, про себя.