15339.fb2
Отец сидел на крыльце и курил. Его серая, еле различимая в темноте фигура от затяжки большой самокруткой по-разному освещалась, и мне казалось, что отец вздрагивает и беззвучно плачет. Он поздоровался, спросил, где мать, потом ляжет спать, повернувшись лицом к стене. Раньше читал “Советский спорт”. Теперь газет не выписывают, была одна районная. Мама выписала ее, ужасаясь огромности суммы, а оказалось, что это только за полгода. И они будто забыли, что есть на земле газеты, много чего есть.
— Пап, а вы с долгами расплатились?
Отец поежился и посмотрел на меня с беззащитным, болезненным удивлением.
— Какой там, сынок! Если бы нам за весь урожай в прошлом году заплатили, мы бы, фактически, погасили ссуду, может, и нам осталось бы что-то. В этом году по цене договорились, а все равно не платят, денег у них тоже нет, на элеваторе. А в банке проценты растут, мы и не знали, что он такой шустрый! Не знай теперь, что делать будем.
По раздраженной усталости, по жестам и мимике, видно, как отцу надоело оправдываться.
Стемнело. Деревья закурчавились, пышно зависли над сараями. Из-под крыльца, блестя глазенками, вышел ежик.
Мама гремела ведрами, собиралась доить коров. Ежик вздрагивал, щетинисто округлялся.
— Приехал, что ли? — хмуро спросила она.
— Да.
— Трезвый хоть?
— Да, мам, — мне показалось, будто мама недовольна, что отец трезвый. — Устал, видно, сильно.
— Вот ходит каждое утро, устает, — бурчала она. — А денег ведь ни шиша нет, Федор. Зла на них не хватает. Третий год одними обещаниями кормят. Хорошо мне еще в школе платят. А так бы сидели, и палец сосали, и никто б не почесался.
— А колхозники получают что-нибудь, мам?
— Ка-акой там! — мама с изумлением посмотрела на меня и махнула рукой. — Весь год по расписке ходят в магазин, у стариков пенсию занимают, а в Оторвановке некоторые так вообще наркотиками промышляют. Черт-те что!
— Да вы что, мама?
— А то? Здесь же наркографик проходит.
— Трафик.
— Вот-вот. Убьют и “ох” не скажут!
Утро. Из-под занавески пробивался на стены серый холодный свет.
— Оденешь, может быть, уже который день пошел, — вдруг сказала мама в сенях.
— Сама одевай! — раздраженно огрызнулся отец.
— Обидится ведь, зря, что ли, привозил? — мучилась мама.
— Кровь мне не кипяти! — вскрикнул отец, а дальше зашептал: — Меня же засмеют все, американец, скажут, бля!
— Ну что же делать теперь, анекдот прям!
— Скажи, что я берегу его, — сдерживал злость отец. — На день колхозника, скажи, оденет.
“Что же я раньше думал? Ведь ясно, что не оденет он его”.
За обедом, словно вспомнив что-то, мама обрадовалась.
— Да, смех с этим отцом. Комбинезон твой не одевает, бережет, ко дню колхозника, говорит, одену”.
Сквозь пожелтевшие страницы летнего дневника Димка хотел провалиться в самого себя, писавшего эти строчки летом 1994 года. Он хотел ощутить изнутри весь сосуд того организма, почувствовать пальцы, сжимающие ручку и жесткость столешницы под локтем. Но попадал в безответную, безучастную пустоту.
Димка замирал, когда слышал урчание трактора, пробирающегося во двор, чтобы очистить дороги от снега. Ему нравилось уютное свечение фар, усердие и упорство трактора. Еще Димка всегда любил крутиться возле больших поливальных машин, набирающих воду из трубы в парке. Он прислушивался к разгоряченному, утробному щелканью остывающего двигателя. Дышал одурманивающим запахом мазута и соляры. Водители с подозрением смотрели на него в боковые зеркала, с угрозой открывали двери и ставили ногу на ступеньки. А Димка и сам недоумевал, но словно бы завороженный не мог отойти от машины. Она не отпускала, мучила и влекла его. А что делать, он не знал.
“Мы не дождались отца с работы. Мама легла спать. Я от нечего делать составлял бизнес-план для фермерского хозяйства, решившего высадить на наших супесчаных почвах арбузы. Где-то в половине второго ночи громко залаял Барсик. Я вышел во двор и увидел повисшего на калитке отца. Он громко икал. Я пытался откинуть крючок, а отец поднял руку и задел жесткими пальцами по щеке, наверное, хотел погладить. Обхватив за бок, подвел его к крыльцу.
— Ты мой самый, самый любимый сынок, — повторял он. — А мать меня ругает, ругает, ты ни разу с сыном не поговорил по душам… Она правильно рассуждает. Я сам знаю. Федор, айда поговорим, а?
Родители меняются с каждым моим приездом. Они стареют, и это невероятно. Отец сел за стол, вытянул руки и положил на них голову, свесилась длинная прядь, которую он зачесывает на лысину. Я налил себе и ему чай.
— Что это? — поднял он голову.
— Чай.
— Федор, мама наша меня ругает, ругает, ты ни разу с сыном не поговорил по душам. Она правильно, наша мама золотце, она честь, ум и совесть, я ногтя ее не стою.
Он громко хлюпал горячим чаем.
— Федор, ты меня презираешь?
— Ни в коем случае.
— Были у меня грешки.
— Кто не грешен.
— Жена моя, Вера Садыковна, знаешь?
— Знаю, папа.
— Че бы я без нее делал? — он плакал, скрипел зубами и качался на скрипящем стуле. — Я ведь из колхоза ушел. Крестьянское хозяйство оформил.
Он снова опустил голову на стол.
— Сынок, никогда в жизни никому не поддавайся. Меня гнули, гнули, а я никому не поддавался… А вот тебя если кто-нибудь гнет, ты не поддаешься?