15345.fb2 Зеница ока - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Зеница ока - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

— Хозяйство заваливать?!

— Нет. Самому завалиться.

— Не бывает так, братец Завмаг, чтобы конь споткнулся, а воз не колыхнулся.

— Ему надо помочь не только упасть, но и осознать свои ошибки. Если Даулетов мог писать докладные, то не один же он грамотный. В наше время все писать умеют. И если вы писали заявление о своем уходе, то и он такое же заявление написать сумеет. Если помочь молодому специалисту. Вовремя помочь. Чтоб не сделал еще больших ошибок.

3

Он уехал буквально через пять минут после того нелепого разговора с Сержановым. У Даулетова была своя машина — старенький «Москвич», не ахти какого вида, серо-желтый, с большим пятном на крыле — след наезда, но вполне исправный и, главное, привычный и безотказный в любую погоду и на любой дороге.

Сразу за границами совхоза начиналась песчаная степь, что тянулась от центра области до самого Арала. Черная вспотевшая от жары лента асфальта — совершенно прямая, ей незачем крутиться на этой ровной земле; прямые русла каналов и дренажных коллекторов; серо-коричневый песок и блеклое, выцветшее от зноя небо. Утомительный пейзаж, и если бы не столбы, с равной частотой мелькающие перед глазами, то через полчаса создалось бы впечатление, что ты и не едешь вовсе, а стоишь, и весь пейзаж застыл на месте, и только лента шоссе крутится, как лента тренажера.

Но смотреть на степь с высоты водительского кресла — то же, что любоваться картиной, разглядывая ее с торца. Красота степи не для автомобильного пассажира, она для всадника, для верхового. Когда останавливает человек коня и привстает на стременах, чтобы лучше разглядеть и темную зелень карагача, и фиолетовые вспышки тамариска по низинам, и легкую, как дым, крону одинокого джузгуна, что притулился где-то около редкой воды, и слепящий иней солончака, и сочную поливную зелень полей у горизонта — и весь этот необъятный, беспредельный простор, от которого перехватывает дух, — хочется распрямиться, вдохнуть воздуха столько, сколько сможет вместить грудь, и выдохнуть его разом в едином отчаянно-восторженном крике: «У-у-у-уо-оу-а-а-а!!»

Кому кричать? Ведь нет же ни души. Насколько глаз хватает — только просвеченный солнцем воздух да прогретый солнцем песок. Кому кричать?

Коню, что вздрогнет, прижмет уши, сверкнет испуганным глазом и полетит, не ища дороги, теша скоростью и себя и седока.

Себе. Чтоб в ушах зазвенело от силы собственного голоса, чтоб горло надсадить каленым воздухом простора!

Миру, чтобы знал он, что есть ты в этом раздолье!

А был бы бог — так и богу!

Еще лучше видна степь с холма, что находился километрах в двадцати от совхоза и назывался Пески старой Айлар… Оказываясь поблизости, Даулетов каждый раз непременно подходил к нему, но «разов» этих в последние годы выпадало непростительно мало. Вот и утром, проезжая с Нажимовым, он не стал останавливаться у холма. Не хотел объяснять, для чего это делает, да и не объяснишь все постороннему человеку. Но, будь Нажимов и не посторонним, все равно не объяснил бы, ведь есть вещи, которые и близким не надо рассказывать, должно быть у человека что-то свое, личное, что только с ним связано на этом свете, с ним и уйдет из мира.

Высок ли холм? Да нет, наверное. В другом краю его, пожалуй, и взгорком не назвали бы. Но здесь, в степи, он был высотой, был вершиной. На его ближнем к дороге склоне лежало старое кладбище. А там, за хребтом, скрывался аул. Родной аул Даулетова.

Пески старой Айлар. Не отыщешь такого названия ни в путеводителях, ни на картах. Но карты — бумага, а на бумаге не все сущее означено. А на земле, жилой, населенной, обитаемой земле, нет безымянных мест. Не только высота, лес, арык, но и каждая ложбинка в округе, каждое болотце, каждый солончак носили свое имя — собственное. Однако аул давно обезлюдел, на десять километров окрест ни единого селения, и помнит ли кто-нибудь, что холм этот зовется Пески старой Айлар, — этого Даулетов не знал. Сам же он помнил, потому что старая Айлар была его бабушкой. И с этим холмом связано все его детство.

Детство. Теперь он и сам отец. Заглядывая в мир дочери — маленькой Айлар, он видит в нем много яркой пестроты и веселых песенок. Читая ей книги, смотря с ней «мультики», он чувствует, что мир этот населен говорящими зверьками, куклами и маленькими писклявыми потешными человечками. Там у каждой вещи маленькое ласковое имя. Его детство было другим. Все называлось словами большими и грозными: Война, Голод, Смерть, Жизнь, Победа. Не «конфетки, кашки и бульончики», а была просто еда. Но чаще еды не было. Не «папочка, мамочка», а просто отец и мать. Но и их тоже не было — было сиротство.

Своей матери Даулетов не видел. Она умерла на четвертый день после родов. Отец назвал первенца Рамберды. Не нравилось это имя старой Айлар. Не любила она имен, ничего не говорящих людям.

— Человек приходит в мир один раз, и все должны знать, с чем он пришел.

Не нравилось, но спорить не стала: покуда в доме есть мужчины, выбор имени — дело мужчин.

Отца своего Даулетов тоже не помнит. Ушел человек на войну, а через три года вместо него пришла с войны черная бумага. Бабушка читать не умела. Черную бумагу принес однорукий председатель аулсовета. Он же сказал, что в ней написано. Старая Айлар прижалась спиной к стене, обхватила голову внука. Он ткнулся щекой в ее живот, а она все гладила Даулетова по волосам и приговаривала:

— Поплачь, поплачь. Легче станет.

Но он не плакал. Он смотрел и никак не мог понять, почему бумага зовется черной. Белой она была. Белой.

Нагнулась старая Айлар, взяла внука на руки, пошла через аул. Медленно. Прямо. Ни на кого не глядя. Но аульчане, те, кто заметил ее и понял, что нельзя оставлять человека в такую минуту, потянулись следом. Она поднималась на холм. С трудом поднималась. Тяжело дышала внуку в лицо, но не опустила на землю, пока не добралась до вершины, там она поставила его лицом к аулу и крикнула:

— Люди! Мне нужна доброта. И вам нужна — я знаю! Нужна как вода земле. Люди! Отныне имя моего внука Жаксылык.[3] Жаксылык сын Даулета. Не говорите Рамберды, говорите Жаксылык!

Она подтолкнула его вперед и так громко, насколько хватало ее старческого голоса, трижды повторила:

— Жаксылык! Жаксылык!! Жаксылык!! — Жаксылык, Жаксылык, — тихим и нестройным эхом отозвалась толпа на склоне холма.

Так родилось новое имя, родилось на четыре года позже самого человека. Но, появившись на свет, оно еще не стало общеизвестным, и потому чуть ли не всю неделю ходила старая Айлар на холм и кричала:

— Не говорите Рамберды! Говорите Жаксылык!

На пятый день, а пятым днем была пятница (хотя по мусульманскому календарю ее следует считать седьмым, но кто в те годы уже сверялся с Кораном), вновь в их дом пришел председатель аулсовета.

— Не надо кричать, бабушка Айлар. Зайди лучше ко мне. Я выправлю внуку метрики. Жаксылык — хорошее имя.

Старая женщина изо всех сил тянула внука. Но сил этих было уже мало, и часто, наработавшись за день, утром она не могла подняться с постели. Тогда начинался голод. Соседи навещали и помогали, но что они могли? В каждом доме ртов было больше, чем лепешек из джугары.

Голод — это тупая боль в животе, и в голове лишь одна мысль, тоже тупая и неотвязная: «Хочу есть».

Голод. Казалось, что он ушел навсегда. Но нет, он ушел из желудка, но растворился в позвоночнике, в костях, в мышцах. Это он был главным юношеским страхом — а вдруг не вырасту, так и останусь «метр с кепкой», «расчет окончен». Это он обернулся все еще не прошедшей боязнью — здоровой ли родилась дочка? Это он в сорок лет покалывает слева под ребром.

Голод. Тогда шел четвертый день голода. Жаксылык не помнил, как ушел из аула, зачем сперва взобрался на холм, а потом спустился к дороге. Он сидел на обочине. То ли зноем разморило, то ли разум помутился, но человека он увидел уже рядом. Увидел и испугался. Никогда прежде он не встречал одноногих. Солдат выбрасывал далеко вперед костыли, потом падал на них грудью, пролетал над дорогой, вытянув единственную ногу, на какое-то мгновенье, почти опрокинувшись на спину, зависал, упершись вывернутыми руками в поручни, выпрямлялся и снова выбрасывал вперед костыли. Лицо черно от загара, пота и пыли, нижняя губа закушена, верхняя ощерилась, обнажая зубы. Страшен был солдат. Но, поравнявшись с Жаксылыком, он вдруг обернулся и улыбнулся..

Вскочил Жаксылык, кинулся к нему, ухватился за костыль и крикнул:

— Дай хлеба! — и услышал, что был это не крик, а хрип. Человек остановился, сунул оба костыля под одну руку

и начал снимать мешок. Снял, дернул узел зубами и одной рукой вынул буханку. Большую черную, тяжелую.

— Сейчас мы ее по-фронтовому, по-братски, — сказал солдат и полез в карман за ножом. — Подержи-ка, — и передал всю буханку Жаксылыку.

Жаксылык прижал ее и рванул что есть мочи через кладбище, прямиком, по жантачным колючкам, бежал, не оборачиваясь и сжав зубы, — скорее, скорее туда за холм, в аул, туда, где четвертый день голодает больная бабушка.

Пески старой Айлар. Бабушка, бабушка. Она считала, что этот холм пуп земли, высшая вершина мира, ближе всех он к небу, а значит, и к богу. Суеверна и набожна она была, потому и ходила сюда часто и со всевышним подолгу говорила. А вот с людьми была немногословна.

Пуп земли? Да, для него, Даулетова, это так. И не потому, что не видел гор повыше, видел и даже взбирался на них, но здесь, на склоне этого холма, на вот этом старом кладбище, за полуосыпавшейся оградой среди обветшавших мазаров две родные могилы — матери и бабушки. Именно здесь, на этих песках, он понимает, да нет, чувствует, в том-то и суть, что всей душой чувствует: не чужак он на своей земле, а родня ей, пуповиной, с ней связан и будет связан, пока тоже не ляжет в землю, и хорошо бы на этом же кладбище.

С гребня холма Даулетов легко отыскал глазами могилы матери и бабушки, но спускаться к ним не стал. Нечего приходить с пустыми руками. Надо будет в следующий раз хоть лопату прихватить, холмики подровнять. А вот место, где стоял в ауле их дом, он не нашел. Когда пересох арык и люди ушли отсюда, глинобитные строения, перестав быть жильем, осыпались, обвалились — земля вновь стала землей. Два десятка едва приметных бугорков — какой из них был твоим домом, поди догадайся. Куда-то делись ивы-караталы, что стояли почти у каждой двери и у каждой своя, непохожая на других. А главное, исчез турангилевый лесок, подходивший прямо к аулу. Верно, срубили или засох. Но не видно было ни пней, ни повалившихся стволов, и Жаксылыку подумалось, что лес ушел следом за людьми.

Там возле леса стояла их школа. И когда Даулетов пошел учиться, то чуть ли не в первый же день он узнал, что бога нет. С этой вестью вернулся он к старой Айлар. Но она обиделась и целый день не разговаривала с ним. Однако Жаксылык не отступился. Он почему-то решил, что если бабушка поймет эту простую истину, то ей сразу станет легче жить. Мысль вразумить бабушку засела в нем надолго, и он не спеша, но постоянно начал просвещать старую Айлар, как бы ненароком, будто делясь школьными впечатлениями, объяснял, что земля круглая и вертится, что звезды — те же солнца, только очень далекие, что священная для бабушки луна — просто планета, по-разному освещенная солнцем, и даже пытался доказать это, обнося свечу вокруг арбуза.

А еще он задавал ей вопросы, чтобы незаметно подвести ее к нужным выводам. Она не очень-то верила внуку и обычно отмалчивалась, если вопросы относились к астрономии, географии или, скажем, физике, но когда речь заходила о добре и зле — о главных, как теперь уже понимает Даулетов, для нее понятиях, то тут она охотно откликалась, но выводы ее всегда были неожиданными и не укладывались в понимание Жаксылыка. И сейчас еще не целиком укладываются, только тогда он считал их смешными, наивными, относил их к предрассудкам. Но теперь-то знает, что предрассудки — зачастую то, что перед рассудком, предшествует ему.

— Бабушка, — говорил он. — Учитель объяснил, что родина белого риса — Индия. А родина быстроногих скакунов — Аравийская пустыня. Но где родина добра и зла?

— Люди по-разному говорят, — отвечала она, — может, и врут, не знаю. Но я думаю, что родина добра и зла — наш аул.

Не мог такой ответ устроить Жаксылыка. Не мог. Потому что он уже знал: очень много зла творилось далеко — людей убивали, линчевали, на них сбрасывали атомные бомбы и ампулы с бактериями; знал он и о том, что творилось добро, но тоже не близко — создавались моря и прокладывались каналы — Каракумский, Волго-Дон, строились высокие-превысокие дома и глубоко под землей прокладывалось метро. А в их-то ауле как раз все было тихо — ни подвигов, ни преступлений.

— Бабушка, — спрашивал он в другой раз. — А чего в мире больше — добра или зла?

— Всевышний создает лишь добро. Но его надо беречь. Вот дыня вкусная, а сгниет — и в рот не возьмешь. Или собака — добрая, умная, а прогони ее — одичает, хуже волка станет. Стоит колодец. Пока в нем вода — нет ему цены, а на дне высохшего колодца прячется шайтан.

Бабушка умерла, когда Жаксылыку не исполнилось еще и четырнадцати лет. И началась для него другая жизнь — детский дом, интернат, армия, экономический факультет ташкентского университета и работа, работа, работа…