153570.fb2
Утром я вышел на веранду, когда занималась заря. Мой дом стоял на краю поселка; с восточной стороны чаща леса и холмы закрывали от меня горизонт. С западной стороны дома струился быстрый прохладный ручей, а за ним лежал утопавший в зелени поселок: кокосовые пальмы, хлебные деревья и хижины. Кое-где в домах открывались ставни. Я видел темные фигуры: кто-то уже проснулся и сидел под своим пологом от москитов, и то здесь, то там среди зелени листвы двигались молчаливые тени, похожие в своих разноцветных ночных одеждах на бедуинов с картинок в Библии. Кругом было тихо, торжественно и прохладно, как в могиле, и на заливе огненным пятном лежал отблеск зари.
Однако мое внимание привлекло и смутило то, что происходило ближе к моему дому. Десятка полтора мальчишек и парней собрались у дома, образовав как бы полукруг, разделенный надвое ручьем: одни находились по эту сторону ручья, другие — по ту, а один мальчишка устроился на большом валуне прямо посреди потока. И все сидели молча, завернувшись в свои покрывала, и не сводили глаз с моего дома, словно охотничьи собаки, сделавшие стойку. Все это сразу показалось мне странным, когда я вышел из дому. Когда же, искупавшись, я воротился, они по-прежнему были на своих местах, к ним даже прибавилось еще двое-трое, и это показалось мне еще того непонятней. Чего они глазеют, что такое они тут увидели, подумал я и вошел в дом.
Но мысль об этих, прикованных к моему дому, взглядах не давала мне покоя, и в конце концов я снова вышел на веранду. Солнце поднялось довольно высоко, но еще не выглянуло из-за верхушек деревьев. Прошло, вероятно, около четверти часа. Толпа зевак заметно возросла, они заполнили уже почти весь противоположный берег ручья: среди них было по меньшей мере человек тридцать взрослых, а ребятишек и подавно не счесть. Одни стояли, другие сидели на корточках, и все глазели на мой дом. Как-то раз в одном из островных поселений я видел такую же вот толпу, обступившую дом, но тогда в этом доме торговец избивал жену, а она визжала, как резаная. Здесь же ничего такого не происходило: топился очаг, из трубы, как положено, вился дымок, все было по-божески, тихо-мирно, как у людей. Конечно, в их селении появился новый, чужой им человек, но они имели возможность видеть этого чужака еще вчера и не проявили никакого беспокойства. Какая же муха укусила их сегодня? Я облокотился на перила веранды и, в свою очередь, уставился на них. Нет, черт побери, этим их не проймешь! Ребятишки — те еще время от времени болтали между собой, но так тихо, что до меня долетал лишь неясный гул. Остальные же застыли, словно статуи, и этак молча, печально таращили на меня глаза, будто я стою на эшафоте, а они собрались поглядеть, как меня будут вешать.
Я почувствовал, что начинаю робеть, и напугался еще больше, как бы кто этого не заметил, ведь это было бы уже последнее дело. Я встал, притворно потянулся, спустился с веранды и зашагал прямо к ручью. Туземцы начали перешептываться — точь-в-точь как в театре перед поднятием занавеса, — и те, что стояли ближе, малость попятились назад. Я заметил, как одна из девушек положила руку на плечо своего соседа, а другую воздела вверх и произнесла что-то испуганным глуховатым голосом. Трое ребятишек с выбритыми головами и пучком волос на макушке, завернутые в покрывала, сидели возле самой тропинки, по которой я должен был пройти. Сидят черноморденькие этак чинно, ни дать ни взять фарфоровые фигурки на каминной полке, а я иду себе не спеша, по-деловому, делаю свой пять узлов по тропинке и примечаю, что они глаза на меня выпучили и рты разинули. Вдруг один из них — тот, что сидел подале, — как вскочит и со всех ног припустился к маменьке. А двое хотели было за ним, да запутались в своих Хламидах, шлепнулись, заревели, вскочили, уже нагишом, и, визжа, точно поросята, бросились кто куда. Туземцы, которые не упустят случая посмеяться, даже на похоронах, фыркнули, будто собаки тявкнули, и снова стало тихо.
Говорят, люди боятся одиночества. Но то, что я чувствовал, было совсем другое. В темноте или в чаще леса страшно почему: не знаешь, то ли ты и вправду один, то ли, может, за твоей спиной целая неприятельская армия. Еще страшнее находиться посреди толпы и не знать, что у нее на уме. Когда смех затих, я остановился. Мальчишки еще не скрылись из глаз, они еще удирали со всех ног, а я уже сделал полный поворот и лег на обратный курс. Со стороны, верно, нельзя было глядеть без смеха, когда я, делая свои пять узлов вдоль тропинки, вдруг, как дурак, развернулся — и обратно. Только на этот раз никто не засмеялся, и мне уже совсем стало не по себе. Лишь одна старуха издала нечто вроде молитвенного стона, словно какая-нибудь сектантка в часовне во время проповеди.
— Отродясь еще не видал таких дураков, как ваши канаки, — сказал я Юме, посматривая в окно на тех, кто продолжал глазеть на мой дом.
— Не знай ничего, — отвечала Юма этак свысока, на что она была большая мастерица, И больше мы об этом не говорили, потому как Юма показала мне, что ничего в этом нет особенного, нечего и внимание обращать, я мне даже стыдно стало.
И так весь день от зари и до зари эти дурни — то их становилось побольше, то поменьше — сидели у моего дома и по ту и по эту сторону ручья и ждали невесть чего, может, огненного дождя, который упадет с неба и испепелит меня вместе со всем моим добром. Но к вечеру, как истые островитяне, они утомились от этого занятия, ушли и устроили пляски в одной из больших овальных хижин, где часов до десяти вечера распевали песни и хлопали в ладоши, а на следующий день словно бы и забыли о моем существовании. И тут, казалось, разрази меня гром небесный, разверзнись земля у меня под ногами, некому было бы полюбоваться этим зрелищем, некому было бы и урок извлечь. Однако потом я заметил, что канаки все же не упускали меня из поля своего зрения и продолжали украдкой следить за мной, видимо, ожидая чего-то необычайного.
Эти первые дни я был сильно занят, разгружая товары и приводя в порядок то, что оставил мне Вигорс. Принявшись за дело, я порядком расстроился, и мне уже было не до островитян. Бен в прошлый рейс заходил сюда и сам все проверил, а я знал, что на него можно положиться. Однако было ясно, что с тех пор кто-то здесь похозяйничал. Я понял, что потерял по меньшей мере полугодовое жалованье, не говоря уже о барышах, и готов был надавать себе пинков в зад перед лицом всего поселка за то, что свалял такого дурака и пьянствовал с этим Кейзом, вместо того чтобы сразу же приняться за дело и проверить все товары.
Но, снявши голову, по волосам не плачут. Что пропало, то пропало. Приходилось довольствоваться тем, что осталось, привести все это в порядок так же, как и мои запасы — их-то я делал по собственному выбору, — и потравить крыс и тараканов, чтобы в лавке у меня все было как положено. Выставил я свои товары лучше нельзя, и на третье утро, когда я закурил трубку и, стоя в дверях магазина, полюбовался на свою работу, а потом поглядел вдаль на горы и на колеблемые ветром верхушки пальм (у, сколько там было тонн копры!), и окинул взглядом весь утопавший в зелени поселок, и заприметил кое-кого из местных щеголей, и прикинул в уме, сколько ярдов пестрого ситца понадобится им для их юбочек и прочих одеяний, мне подумалось, что я, как-никак, набрел на подходящее местечко, где сумею сколотить деньжат и, вернувшись домой, открыть пивную. И вот — послушайте только! — я сидел у себя на веранде, в одном из красивейших уголков земного шара, под славным жарким солнышком, и прохладный ветерок веял с моря, бодря и освежая не хуже купания, сидел и, словно слепец, ничего этого не замечал, а все мечтал об Англии, которая, уж если на то пошло, довольно-таки холодная, хмурая, сырая дыра, где даже света солнечного так мало, что без лампы и читать-то нельзя, да о своей будущей пивной у перекрестка на широкой проезжей дороге и видел перед собой вывеску на зеленом шесте.
Так было утром, но время шло, а ни одна душа не заглянула в мою лавку. Зная обычаи туземцев других островов, я нашел это по меньшей мере странным. В свое время кое-кто посмеивался над нашей фирмой с ее красивыми факториями и над лавкой в селении Фалеза в особенности: вся копра со всего острова не окупит ваших затрат и за пятьдесят лет — такие шли разговоры, но я считал, что они далеко хватили. Однако вот уже перевалило за полдень, а покупателей все нет как нет, и мне, признаться, стало не по себе, и часа в три я отправился побродить. На лугу мне повстречался белый человек в сутане; впрочем, я и по лицу сразу распознал в нем католического священника. С виду это был довольно симпатичный, добродушный старикан, уже порядком седой и такой грязный, что, кажется, заверни его в бумагу, он бы так на ней весь и отпечатался.
— Добрый день, сэр, — сказал я ему.
Он словоохотливо ответил мне что-то на туземном наречии.
— Вы не говорите по-английски? — спросил я.
— Только по-французски, — сказал он.
— Жаль, — сказал я, — но, увы, это не по моей части.
Он попробовал все же объясниться со мной по-французски, но затем вернулся к туземному языку, решив, что так, пожалуй, будет больше проку. Я заметил, что он не просто так хочет со мной побалакать, а вроде бы пытается мне кое-что рассказать. Я с интересом прислушался к нему и уловил имена Эдемса, Кейза и Рэндолла; особенно часто повторялось имя Рэндолла и какое-то слово, похожее на «отраву» или что-то в этом духе; кроме того, старик настойчиво повторял еще одно туземное слово. Возвращаясь домой, я все твердил его про себя.
— Что это значит, «фусси-окки»? — спросил я Юму, стараясь как можно точнее выговорить это туземное слово.
— Сделать мертвым, — сказала она.
— Что за чертовщина! — сказал я. — Ты когда-нибудь слыхала о том, чтобы Кейз отравил Джони Эдемса?
— Так это каждый, каждый знать, — — сказала Юма с оттенком презрения в голосе. — Он дать ему белый порошок — скверный белый порошок. Кейз и сейчас иметь такой порошок. Кейз угощать тебя джин, ты не пить.
Разговоры в таком духе я слышал почти на всех островах, и всегда-то в них присутствовал белый порошок, отчего я совсем перестал им верить. Все же я отправился к Рэндоллу — поглядеть, нельзя ли разведать чего-нибудь там, и увидел Кейза; стоя на пороге, он чистил ружье.
— Хорошая тут охота? — спросил я.
— Первый сорт, — сказал он. — В зарослях полно птиц. Вот если бы еще копры было не меньше, — добавил он, как показалось мне, не без задней мысли,
— но ничего не поделаешь.
Я видел, что в лавке у них Черный Джек обслуживает какого-то покупателя.
— Но торговля у вас тем не менее идет, как я погляжу, — заметил я.
— Первый покупатель за последние три недели, — сказал Кейз.
— Толкуйте, быть того не может! — сказал я. — За три недели? Ну и ну!
— Если вы мне не верите, — воскликнул он как-то уж очень горячо, — подите на склад, где мы держим копру, сами убедитесь! Он наполовину пуст, будь я трижды проклят.
— Это ничего не доказывает, — сказал я. — Я же не знаю, может, вчера он был и вовсе пуст.
— Что верно, то верно, — сказал он с усмешкой.
— Между прочим, — сказал я, — что за человек этот патер? Вроде добродушный такой.
Тут Кейз громко расхохотался.
— Вот оно что! — сказал он. — Теперь я понимаю, что вас зацепило. Галюше поймал вас на свою удочку.
Священника все в поселке звали отец Галоша, но Кейз всегда называл его на французский манер — он и этим старался показать, что, дескать, Кейз не чета другим.
— Да, я видел его, — сказал я, — и понял, что он не слишком высокого мнения о вашем капитане Рэндолле.
— Нет, не слишком, — сказал Кейз. — А все из-за этой передряги с беднягой Эдемсом. В тот день, когда он лежал на смертном одре, около него был молодой Бэнком. Вы знаете Бэнкома?
Я сказал, что нет, не знаю.
— Он лекаришка! — усмехнулся Кейз. — Ну так вот, Банком вбил себе в голову, что так как здесь нет других священников, если не считать канаков, то мы должны пригласить отца Галюше, чтобы старик Эдемс мог исповедаться и причаститься. Мне, конечно, как вы понимаете, было наплевать, но я сказал, что, по-моему, надо прежде спросить самого Эдемса. Он все время нес какую-то чепуху насчет того, что ему подмочили копру. «Послушай, — сказал я, — ты серьезно болен, позвать к тебе Галошу?» Тут он приподнялся на локте. «Давайте его сюда! — говорит. — Давайте сюда, не подыхать же мне, как собаке!» Говорил он довольно разумно, хотя и кричал, точно был вне себя. Короче, нам ничего другого не оставалось, как пойти и попросить Галюше прийти. Ну, ясное дело, он всегда готов, не успели мы слова молвить, как он уже натянул на себя свою грязную сутану. Но мы-то все это сделали, не посоветовавшись с папашей Рэндоллом. А папаша у нас самый что ни на есть строгий баптист и никаких патеров не признает начисто. Так он возьми и запри дверь. Тогда Банком сказал ему, что он фанатик и изувер, и я думал, что его хватит удар. «Фанатик! — как заорет он. — Я фанатик? Почему я должен выслушивать такое от этого наглеца?» И бросился на Бэнкома, а мне пришлось их разнимать, а тут еще этот Эдемс опять как полоумный понес какую-то околесицу про копру. Ну, прямо как в театре, и я думал, что просто помру со смеху, как вдруг Эдемс ни с того ни с сего садится на постели, прижимает руки к груди, и его начинает корчить. Да, он тяжело умирал, очень тяжело, наш Джон Эдемс, — сказал Кейз, и лицо у него вдруг стало хмурое.
— А патер что? — спросил я.
— Патер? — повторил Кейз. — Ну, патер дубасил что было мочи в дверь, хотел ее выломать, сзывал туземцев на подмогу и вопил, что там, дескать, за этой дверью, душа, которую он должен спасти. В общем, молол всякий вздор. Ужас как бесновался, совсем не в себе был наш отец Галоша. А еще бы! Джонни отдал концы и ускользнул у него прямо из-под рук — он так ничего и не успел над ним проделать. Вскоре после этой истории папаша Рэндолл услыхал, что патер читает молитвы на могиле Джонни. Наш папаша был сильно под хмельком, схватил дубинку и махнул прямо на погост: видит, Галюше стоит на коленях, а вокруг туземцы глазеют на него, разинув рты. Казалось бы, папаше ни до чего, кроме как до выпивки, дела нет, однако он там с патером так схлестнулся, что они два часа честили друг друга на все корки, и лишь только Галюше делал попытку опуститься на колени, папаша бросался на него с дубинкой. Сколько живу на этом острове, никогда не видел ничего забавнее. Кончилось дело тем, что капитана Рэндолла хватил не то удар, не то припадок, и патер вышел-таки из этой схватки победителем. Однако он был зол как черт и пожаловался местным вождям на то, что тут, дескать, совершено оскорбление действием, как он выразился. Толку ему от этого было мало, потому как здесь все вожди — протестанты, да и он уже успел им порядком надоесть из-за барабана для школы, и они были рады случаю посчитаться с ним. С тех пор он клянется и божится, что старик Рэндолл отравил Эдемса или так или иначе его прикончил, и при встречах они щерятся друг на друга, как два бабуина.
Все это Кейз выбалтывал мне этак просто и легко, будто самую развеселую историю, но когда теперь, после стольких лет, я вспоминаю об этом, его болтовня представляется мне довольно мерзкой. Впрочем, Кейз никогда и не старался казаться добряком. Он держался дружелюбно и вроде как с открытой душой, но показывал себя настоящим мужчиной и не только по внешности, но и по характеру. Словом, правду сказать, его рассказ поставил меня в тупик.
Вернувшись домой, я спросил Юму, может, она «попи», то есть по-туземному католичка?
— Э ле аи! — сказала Юма. Она всякий раз, когда хотела сказать «нет, нет», говорила это на своем языке, и оно и вправду звучало сильнее. — «Попи» плохие, — добавила она.
Тогда я стал расспрашивать ее об Эдемсе и патере, и она по-своему пересказала мне почти все то же слово в слово. Короче, я не узнал почти ничего нового и, в общем, склонен был считать, что эта распря у них получилась по части религии, а насчет яда — пустая болтовня.
На следующий день было воскресенье, и, понятно, никакой торговли. Юма спросила меня поутру, не пойду ли я «помолиться», я сказал, что и не подумаю, и она больше ничего не прибавила и тоже осталась дома. Я нашел, что это очень странное поведение для женщины, да еще для туземки, особенно для туземки, у которой появились новые наряды и, значит, есть чем похвалиться. Ну что ж, меня это вполне устраивало, и я не больно-то над этим задумывался. А вот что было уж совсем чудно — так это то, что я сам едва не попал в церковь, а как, этого я ни в жизнь не забуду. Я вышел немного пройтись и услышал пение гимна. Ну, вы, верно, знаете, как это бывает: если услышишь, что где-то поют, тебя туда так и потянет, и вскоре я очутился возле церкви. Это было длинное низкое сооружение из кораллового туфа, закругленное на концах наподобие вельбота, с дырами вместо окон и дырами побольше вместо дверей, крытое на туземный манер. Я заглянул в окно и до того поразился — ведь на тех островах, где мне довелось побывать, все происходило совсем иначе, — что застыл у этого окна и все смотрел и смотрел. Паства сидела на полу на циновках — женщины отдельно от мужчин; все были разодеты в пух и прах: женщины в платьях и шляпках, мужчины в белых рубашках и пиджаках. Пение гимна закончилось; пастор, здоровенный канак, стоял на кафедре и надрывался вовсю: читал проповедь и при этом так потрясал кулаками, так напрягал свои голосовые связки, так лез из кожи вон, втолковывая что-то своей пастве, что я понял: этот малый — в своем деле мастак. И вот, представьте, он вдруг бросает взгляд в мою сторону, видит меня и, хотите верьте, хотите нет, чуть не летит кувырком с кафедры; глаза у него прямо-таки лезут на лоб, а рука словно сама собой подымается, и он тычет в меня пальцем, и на этом проповедь приходит к концу.
Не очень-то приятно сознаваться в таких вещах, но я удрал, и, случись со мной такое еще раз, удрал бы снова. Когда я увидел, как этот канак лопотал, лопотал что-то и вдруг, заметив меня, едва не свалился с кафедры, у меня поджилки затряслись. Я пошел прямо домой, больше никуда не выходил и обо всем молчал. Вы скажете, что надо бы мне было поделиться с Юмой, но такие вещи против моих правил. И вы, верно, скажете еще, что я мог бы пойти посоветоваться с Кейзом, но, по правде, мне было просто стыдно. Думалось, каждый рассмеется мне в лицо. Поэтому я помалкивал и только все думал и думал. И чем больше я думал, тем меньше мне все это нравилось.
В понедельник к вечеру я уже знал твердо: на меня наложено табу. Кто это поверит, чтобы в поселке открылась новая лавка и за два дня ни один туземец и ни одна туземка не зашли в нее хотя бы поглазеть на товары!
— Юма, — сказал я, — похоже, на меня наложили табу.
— Я думай так, — сказала она.
Я хотел было расспросить ее еще кое о чем, но негоже вбивать туземцам в голову, что кто-то может ждать от них совета, и я пошел к Кейзу. Уже смерклось, и он, как обычно, сидел один на своем крылечке и курил.
— Кейз, — сказал я, — странные творятся дела. На меня наложили табу.
— Вздор! — сказал Кейз. — Этого на наших островах не водится.
— Ну, как знать, — сказал я. — Это случалось на тех островах, где мне довелось побывать. Уж мне-то эти штуки знакомы, и говорю вам точно: на меня наложили табу.
— Да ну? — сказал он. — А что вы такого сделали?
— Вот это-то я и хотел бы знать, — сказал я.
— Да нет, не может того быть, — сказал Кейз. — Не верю. Но так или иначе, чтобы облегчить вашу душу, я пойду и узнаю все точно. А вы валяйте-ка, поговорите пока что с папашей.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Лучше уж я останусь здесь, на веранде. Больно у вас там душно.
— Что ж, я могу позвать папашу сюда, — сказал он.
— Нет, приятель, — сказал я, — не стоит. Правду сказать, меня к мистеру Рэндоллу как-то не тянет.
Кейз рассмеялся, вынес из лавки фонарь и направился в поселок. Он возвратился примерно через четверть часа, и вид у него был совсем хмурый.
— Подумать только, — сказал он, с грохотом ставя фонарь на ступеньки веранды. — Вот уж никогда бы не поверил. Просто непостижимо, до каких пределов может дойти наглость этих канаков! Они, как видно, утратили всякое уважение к белым. Нам бы сюда хороший военный корабль — предпочтительно немецкий. Те-то знают, как приводить в чувство туземцев.
— Так, значит, на меня все-таки наложили табу? — воскликнул я.
— Да, похоже, что так, — сказал он. — Возмутительно, в жизни своей такого не слыхал. Но я буду стоять за вас грудью, Уилтшир, как полагается мужчине. Приходите сюда завтра часиков в девять, и мы обсудим все это дело с ихними вождями. Они меня побаиваются, во всяком случае, побаивались раньше. Теперь они, правда, так стали задирать нос, что просто не знаешь, что и думать. Понимаете, Уилтшир: я не считаю, что это ваша личная ссора с туземцами. — Тут он заговорил очень торжественно. — Я рассматриваю это как нашу общую ссору с туземцами, я считаю, что это подрывает престиж Белого Человека, и буду грудью стоять за вас, что бы ни случилось. Вот вам в этом моя рука.
— А что всему этому причиной, докопались вы или нет? — спросил я.
— Пока еще нет, — сказал Кейз. — Но завтра мы их припрем к стене.
Его решительный тон пришелся мне по душе, а еще больше понравился мне его суровый и энергичный вид, когда на следующий день мы встретились, чтобы отправиться к вождям. Те ожидали нас в одной из больших круглых хижин, в которой именно, мы поняли сразу, так как вокруг нее толпилась по меньшей мере сотня мужчин, женщин и ребятишек. Кое-кто из мужчин задержался здесь по дороге на работу, и бедра их опоясывали гирлянды зеленых листьев, что издали напомнило мне празднование первого мая у меня на родине. Когда нас увидели, толпа расступилась и сразу же загудела сердито и глухо.
Нас поджидали пятеро вождей: четверо из них были молодые, статные мужчины, пятый — сморщенный старикашка. Они сидели на циновках, одетые в белые юбки и курточки. Сидели на циновках и обмахивались веерами, как благородные дамы. У двоих — у тех, что помоложе, — я заметил католические ладанки, что заставило меня малость призадуматься. Место для нас уже было приготовлено: ближе к выходу, прямо напротив сих величественных вельмож, на пол были брошены циновки. Середина помещения оставалась пуста, а толпа за нашей спиной колыхалась и ворчала. Туземцы отпихивали друг друга, вытягивая шею, старались заглянуть внутрь, и на чистом, галечном полу перед нами плясали их тени. Возбуждение толпы невольно передалось мне, но вожди держались спокойно и вежливо, и это убеждало меня, что опасаться нечего, — особенно после того, как один из них заговорил и эдак негромко, не спеша, произнес пространную речь, причем то показывал на Кейза, то на меня, а время от времени постукивал костяшками пальцев по циновке. Одно было ясно: ни один из вождей не был настроен враждебно.
— Что он сказал? — спросил я Кейза, когда этот оратор умолк.
— Да просто, что они очень рады познакомиться с вами. Поняли из моих слов, что у вас имеются кое-какие претензии, и вы можете их выкладывать, а они постараются все уладить.
— Только и всего? Много же он потратил своего драгоценного времени на то, чтобы это выговорить, — заметил я.
— Ну, там были еще «бонжуры» и всякие комплименты, — сказал Кейз. — Вы же знаете этих канаков.
— Так пусть они не ждут слишком больших «бонжуров» от меня, — сказал я.
— Растолкуйте им, кто я такой. Я белый, британский подданный и такой же важный человек у себя на родине, как они здесь. Я прибыл сюда с добрыми намерениями, принес им цивилизацию, и вот, не успел я открыть торговлю, как они взяли и объявили мне табу. И теперь никто не смеет подойти к моему дому! Объясните им, что я не собираюсь нарушать их порядков, и если им просто хочется получить от меня подарок, пожалуйста, я готов, только пусть все будет по совести. Скажите им, что я не осуждаю человека, когда он старается извлечь какую-то выгоду для себя, так как это в натуре людей, но если они думают, что могут навязать мне свои туземные обычаи, то пусть не надеются. И скажите им коротко и ясно, что я, как белый человек и британский подданный, требую, чтобы они объяснили, что все это значит.
Так я сказал. Я знал, как нужно вести себя с канаками: стоит поговорить с ними честно и в открытую, и они, надо отдать им справедливость, всегда пойдут на уступки. Необходимо втолковать им только одно: они не настоящие, полноправные правители, и у них нет настоящих порядков и законов, а если бы даже они и были, то смешно навязывать их белому человеку. Это же дико, чтобы мы проделали весь этот путь сюда и не могли иметь здесь то, чего хотим! При одной мысли об этом меня такая злость разбирала, что я позволил себе прибегнуть к довольно крепким выражениям.
Затем Кейз перевел мою речь или, скажем, сделал вид, что перевел ее, и первый вождь стал держать ответ, а за ним — второй, а за вторым — третий, и все они говорили одинаково — спокойно и учтиво, но вместе с тем и не без достоинства. Один раз Кейзу был задан вопрос, Кейз ответил на него, и тотчас все — как вожди, так и народ — громко расхохотались и поглядели на меня. Затем сморщенный старикашка и высокий молодой вождь, который говорил первым, подвергли Кейза прямо-таки перекрестному допросу. Он, как я понял, временами делал попытку отругиваться, но они вгрызались в него, словно овчарки. Пот ручьями струился по его лицу, и зрелище это было не из приятных, а при некоторых его ответах толпа начинала гудеть и роптать, и слышать это было еще того хуже. Обидно, что я не понимал туземного языка, ведь они (теперь-то я в этом уверен) расспрашивали Кейза про мою женитьбу, и ему, чтобы выгородить себя, приходилось нелегко. Впрочем, бог с ним, с Кейзом; с такой головой, как у него, он вполне мог бы заправлять парламентом.
— Ну, все, что ли, наконец? — спросил я, когда наступило молчание.
— Пошли отсюда, — сказал Кейз, утирая лоб. — Я расскажу вам все по дороге.
— Значит, они не намерены снять табу? — вскричал я.
— Тут происходит что-то странное, — сказал он. — Говорю вам, расскажу все дорогой. Давайте уйдем отсюда подобру-поздорову.
— Но я не желаю уступать им! — вскричал я. — Не на такого напали! Не думайте, что я удеру, поджав хвост, от этой шайки канаков.
— Для вас это было бы лучше, — сказал Кейз.
Он как-то многозначительно поглядел на меня, пятеро вождей поглядели на меня учтиво, но вроде настороженно, а в толпе все вытягивали шеи и напирали друг на друга, чтобы увидеть меня. Тут мне припомнилось, как канаки сторожили мой дом и как пастор чуть не свалился с кафедры при одном моем появлении, и от всего этого мне так стало не по себе, что я встал и последовал за Кейзом. Толпа снова расступилась, чтобы нас пропустить, но на этот раз отпрянула дальше, а ребятишки с воплем бросились от нас со всех ног, и мы с Кейзом прошли мимо этих туземцев, как сквозь строй, а они стояли и молча глазели на нас.
— Ну, теперь выкладывайте, — сказал я, — что все это значит?
— Правду сказать, я и сам в толк не возьму. Они почему-то восстановлены против вас, — сказал Кейз.
— Наложить на человека табу только потому, что он пришелся им не по нраву! — воскликнул я. — Сроду такого не слыхал!
— Нет, тут дело, понимаете ли, обстоит хуже, — сказал Кейз. — На вас не накладывали табу — я ведь говорил вам, что этого не может быть. Просто канаки не хотят общаться с вами, Уилтшир, вот и все.
— Не хотят общаться со мной? Как это понять? Почему они не хотят общаться со мной? — закричал я.
Кейз колебался.
— По-видимому, они чем-то напуганы, — сказал он, понизив голос.
Я остановился как вкопанный.
— Напуганы? Напуганы? — повторил я. — Никак вы тоже спятили, Кейз? С чего бы это они могли вдруг напугаться?
— Мне самому хотелось бы это знать, — отвечал Кейз, покачивая головой.
— Должно быть, опять какое-нибудь их дурацкое суеверие. Вот с чем я здесь никак не могу освоиться, — сказал он. — Это напоминает мне историю с Вигорсом.
— Как это прикажете понимать? Потрудитесь, пожалуйста, объясниться, — сказал я.
— Ну, вы же знаете, Вигорс сбежал отсюда, бросив все, как есть, — сказал Кейз. — Тоже из-за какого-то их идиотского суеверия. В чем там было дело, я так и не дознался. Но, в общем, под конец с ним стало твориться что-то неладное.
— А мне рассказывали совсем не так, — сказал я, — и не вижу причины молчать об этом. Мне рассказывали, что он сбежал отсюда из-за вас.
— Что ж, возможно, ему было неловко признаться, как все было на самом деле, — сказал Кейз. — Верно, понимал, до чего это глупо. И я действительно помог ему убраться отсюда. «Как бы ты поступил на моем месте, старина?» — спрашивает он меня. «Смотал бы удочки, — говорю я, — и ни минуты не стал бы раздумывать». У меня как камень с души свалился, когда я увидел, что он собирается в дорогу. Не в моем обычае поворачиваться спиной к товарищу, если он попал в беду, но в поселке такое пошло твориться, что еще неизвестно было, чем все это кончится. Я свалял дурака, что так возился с этим Вигорсом. Сегодня мне это припомнили. Не слышали вы разве, как Маэа — ну, этот молодой вождь, высоченный такой, — все выкрикивал: «Вика»? Это они его поминали. Должно быть, все еще никак не могут успокоиться.
— Ну, ладно, — сказал я, — но чем же они недовольны теперь? Чего, собственно, они боятся, не понимаю. Что это за суеверие?
— Да откуда же я могу знать! — сказал Кейз. — Это и мне самому неведомо.
— Вы могли бы у них спросить, по-моему, — сказал я.
— Я спросил, — сказал он. — Но вы тоже могли бы заметить, вы же не слепой, что они не отвечали, а сами задавали вопросы. Я сделал все, на что мог рискнуть ради своего брата-европейца, но если меня начинают крепко прижимать, тут уж прежде приходится думать о, собственной шкуре. Моя беда в том, что я слишком добросердечен. И позвольте мне вам заметить, что вы избрали довольно странный способ выражать свою благодарность человеку, который из-за вас ввязался в такую скверную историю.
— А я вот что думаю, — сказал я. — Вы сваляли дурака, связавшись с Вигорсом. Одно утешение, что вы не спешили слишком-то связаться со мной. Я что-то не заметил, чтобы вы хоть раз переступили порог моего дома. Выкладывайте напрямик: вам кое-что было уже известно заранее?
— Да, я действительно у вас не был, — сказал он. — Это моя оплошность, и я очень об этом сожалею, Уилтшир. Но что касается моих посещений в дальнейшем, тут я буду с вами совершенно откровенен.
— Вы хотите сказать, что никаких посещений не будет? — спросил я.
— Мне очень неприятно, старина, но получается примерно так, — сказал Кейз.
— Короче говоря, боитесь? — сказал я.
— Короче говоря, боюсь, — сказал он.
— А на мне по-прежнему ни за что ни про что будет табу? — сказал я.
— Да говорят же вам, что нет на вас никакого табу, — сказал он. — Канаки не хотят иметь с вами дело — вот и все. А кто может их заставить? Мы, торговцы, вообще ведем себя довольно нагло, должен признаться. Мы заставляем этих несчастных канаков переделывать на наш лад их законы, нарушать их табу и все прочее, лишь бы это было нам удобно. Но ведь не считаете же вы, что можно издать закон, который принуждал бы людей покупать у вас товары, хотят они этого или не хотят. У вас же не хватит нахальства утверждать, что так должно быть. А если бы и хватило, так было бы крайне странно обращаться с этим ко мне. Мне приходится напомнить вам, Уилтшир, что я и сам приехал сюда торговать.
— А я на вашем месте не стал бы так много говорить о нахальстве, — сказал я. — Насколько я понимаю, дело обстоит так: никто здесь не хочет вести дела со мной, и все готовы вести дела с вами. Значит, вы заберете у них всю копру, а я могу проваливать к дьяволу, убираться на все четыре стороны. К тому же я не знаю ихнего языка. Вы здесь единственный человек, который говорит по-английски, и могли бы мне помочь, однако у вас хватает нахальства довольно ясно намекать мне, что жизнь моя в опасности, а почему, это вам, дескать, неизвестно, вот и весь разговор.
— Да, так оно и есть, — сказал он. — Я не знаю, в чем тут дело, хотя очень хотел бы знать.
— Ну, а раз не знаете, то поворачиваетесь ко мне спиной и плевать вам на меня! Так, что ли? — сказал я.
— Если вам приятно изображать это в таком неприглядном свете, воля ваша, — сказал он. — Я бы судил по-другому. Я честно говорю вам, что намерен держаться от вас в стороне, так как иначе и мне несдобровать.
— Что же, — сказал я. — Вы белый человек что надо!
— Вы рассержены, это понятно, — сказал он. — Я бы тоже рассердился на вашем месте. Вас можно извинить.
— Ладно, — сказал я, — ступайте, извиняйте кого-нибудь другого. Вам туда, а мне сюда.
На этом мы расстались, и я, злой как черт, возвратился домой и увидел, что Юма, словно ребенок, примеряет на себя различные товары из лавки.
— Эй, — сказал я, — брось дурить! Чего ты тут натворила, мало у меня и без того хлопот! Разве я не велел тебе приготовить обед?
Тут я, помнится, добавил еще два-три довольно крепких словечка, которых она, по моему мнению, заслуживала. Юма тотчас вскочила и вытянулась в струнку, словно вестовой перед офицером; она, надо сказать, была неплохо вымуштрована и умела оказывать уважение европейцам.
— А теперь слушай, — сказал я. — Ты здешняя и должна понимать, что тут такое творится. Почему я стал для них табу? А если я не табу, почему все меня боятся?
Она стояла и смотрела на меня своими большущими, как блюдца, глазами.
— А ты не знай? — спросила она, наконец, тихо-тихо.
— Нет, — сказал я. — Откуда же мне знать, как по-твоему? В наших краях такого не вытворяют.
— Эзе ничего тебе не сказать? — спросила она снова.
(Эзе — так местные жители именовали Кейза. Это значит чужой, чужак или отличный от других, и так же называется еще местный сорт яблока; но, пожалуй, скорее всего канаки просто переиначили так его имя на свой лад.)
— Почти ничего, — сказал я.
— Буль проклят Эзе! — выкрикнула она.
Вам, небось, покажется смешной такая брань в устах канакской девушки. Но только это было не смешно. Да это и не брань была; в Юме ведь не злоба говорила, нет, это было кое-что посерьезнее. Она не просто бранилась, а проклинала. Она выкрикнула проклятие, стоя прямо, высоко подняв голову. Честно признаться, ни раньше, ни потом не видел я у женщины такого выражения лица, такой осанки, и это меня просто ошеломило. А она сделала что-то вроде реверанса, но этак горделиво, с достоинством, и развела руками.
— Мой стыд, — сказала она. — Я думала, ты знает. Эзе сказала, ты все знает; сказал — тебе все одно, ты меня так сильно любить, сказал. Табу на мне, — добавила она и приложила руку к груди — точь-в-точь, как в нашу первую брачную ночь. — А теперь я уходи, и мой табу уходи со мной. А тебе все принести много копры. Тебе копра нужен больше, я знай. Тофа, алия! — сказала она на своем языке. — Прощай, вождь!
— Постой! — вскричал я. — Куда ты! Она искоса поглядела на меня и улыбнулась.
— Разве ты не понимает, ты получит копру, — сказала она мне так, словно ублажала ребенка конфеткой.
— Юма, — сказал я, — образумься. Я ничего не знал, это верно, и Кейз, видно, здорово провел нас обоих. Но теперь я знаю, и мне все равно, потому, что я очень тебя люблю. Не надо никуда уходить, не надо покидать меня, я буду горевать.
— Нет, ты меня не любит! — воскликнула она. — Ты сказал мне нехороший слова! — И тут она забилась в самый угол и, рыдая, упала на пол.
Я не больно-то учен, но кое-что повидал на своем веку и понял, что самое скверное теперь уже позади. Однако она все лежала на полу, лицом к стене, ко мне спиной, и рыдала, как дитя, так что даже ноги у нее вздрагивали. Дивное дело, как женские слезы действуют на мужчину, когда он влюблен! А уж если говорить без обиняков, пусть она дикарка и всякое такое, но я был влюблен а нее или вроде того. Я хотел взять ее за руку — не тут-то было.
— Юма, ну чего ты, — сказал я, — это же глупо. Я хочу, чтобы ты осталась со мной, мне очень нужна моя маленькая женушка, я говорю тебе истинную правду,
— Ты не говорит мне правду, — рыдала она.
— Ну хорошо, — сказал я, — Подожду, пока у тебя это пройдет. — Я опустился на пол рядом с ней и принялся гладить ее по голове. Сначала она отстранялась от моей руки, затем вроде как перестала обращать на меня внимание. Рыдания начали мало-помалу затихать. Наконец она обернулась ко мне.
— Ты мне правду говорит? Ты хочет меня оставаться? — спросила она.
— Юма, — сказал я, — ты мне дороже всей копры, какую только можно собрать на всех этих островах.
Это было довольно сильно сказано, и вот что удивительно — я ведь и вправду так чувствовал.
Тут она обхватила руками мою шею, прильнула ко мне н прижалась щекой к щеке, что у этих островитян заменяет поцелуй. Лицо мое стало мокрым от ее слез, и сердце во мне перевернулось. Никогда еще никто не был мне так мил, как эта маленькая темнокожая девчонка. Многое здесь соединилось, чтобы так подействовать на меня, что я потерял голову. Юма была хороша, так хороша, что дух захватывало; и она была моим единственным другом на этом странном чужом острове, и я был пристыжен тем, что так грубо разговаривал с ней; она была женщина, и моя жена, и вместе с тем почти дитя, и я ее обидел, и мне было очень ее жаль, и на губах у меня было солоно от ее слез. И я забыл про Кейза, и про туземцев, и про то, что от меня все скрыли, — вернее, я гнал от себя эти мысли. Я забыл, что мне не видать никакой копры, и я останусь без средств к существованию; я забыл о своих хозяевах и о том, какую скверную услугу оказываю им, жертвуя делом ради своей прихоти; я забыл даже, что Юма, в сущности, никакая мне не жена, а просто обманутая, обольщенная девушка и притом обманутая довольно гнусным способом. Но не будем забегать вперед. Расскажу все по порядку.
Уже совсем смеркалось, когда мы, наконец, вспомнили про обед. Огонь давно потух, и очаг стоял холодный, как могила. Мы снова развели огонь и приготовили каждый по блюду, оба мы старались помочь друг другу, и оба друг другу мешали; в общем, устроили из этого игру, словно ребятишки.
На Юму я прямо не мог наглядеться и за обедом усадил мою маладтку к себе на колени, крепко обняв ее рукой, а уж с едой управлялся одной рукой, как мог. Да это бы полбеды, а вот хуже поварихи, чем Юма, господь бог, думается мне, еще не сотворил на земле. Стоило ей приняться за стряпню, и от ее блюд стошнило бы любую порядочную лошадь; однако в тот вечер я съел все, что она настряпала, и не припомню, чтобы когда-нибудь еще ел с таким аппетитом.
Я не разыгрывал комедии перед ней и не обманывал себя. Мне было ясно, что я по уши влюблен в нее; захоти она меня одурачить, и легко могла бы это сделать. Видно, она поняла, что я ей друг, потому что тут у нее развязался язык. И, пока я, как дурак, ел ее стряпню, Юма, сидя у меня на коленях и поедая то, что приготовил я, многое, многое поведала мне о себе, и о своей матери, и о Кейзе. Пересказывать все это было бы слишком скучно и составило бы целую книгу на туземном языке, но в двух словах я должен упомянуть об этом и еще об одном обстоятельстве, касающемся лично меня, которое, как вы вскоре убедитесь, сыграло немаловажную роль в моей судьбе.
Юма родилась на одном из экваториальных островов. В здешние места она попала два-три года назад — ее мать взял себе в жены какой-то белый; он привез их сюда и вскоре умер. А в Фалезе они жили всего первый год. До этого им пришлось немало поколесить по островам, следуя повсюду за белым, который был из тех, кого называют «перекати-поле»; такие люди ищут легкого заработка, и потому им не сидится на месте. Они вечно толкуют о неведомых странах, — где золотой дождь падает с неба, а ведь известно, что если начать гоняться за легким заработком, то так оно и пойдет до конца жизни. Поесть, попить да поиграть в кегли — на это им обычно всегда хватает, никто еще не слыхал, чтобы хоть один из таких субъектов погиб голодной смертью, и мало кто видел их в трезвом состоянии; в общем-то не жизнь, а карусель. Но так или, иначе этот проходимец таскал свою жену и ее дочь с собой повсюду, однако все больше по тем островам, которые не лежат на главных торговых путях, — словом, норовил попасть туда, где не было полиции и где, как ему, верно, казалось, мог подвернуться легкий заработок. У меня нашлось бы что сказать об этом типе, но вместе с тем он уберег Юму от Апии и Папиэте и других шикарных городов, и я был этому рад. Наконец он обосновался в Фале-Алии, открыл какую-то торговлишку — одному богу известно как! — очень быстро, по своему обычаю, спустил все до нитки и умер, не оставив семье ни гроша — один только клочок земли в Фалезе, который он получил от кого-то в уплату за старый долг. Это-то и заставило мать и дочь перебраться сюда. А Кейз, видимо, всячески им в этом содействовал и даже помогал строить дом. Он был очень добр к ним в те дни и давал Юме кое-что из своей лавки, короче, всякому ясно, что он имел на нее виды с самого начала. Но только они устроились в новом доме, как вдруг появился молодой туземец и пожелал взять Юму в жены. Туземец этот был даже какой-то маленький вождь и к тому же обладатель прекрасных циновок; он умел петь старинные песни своего племени и был «очень прекрасный», сказала Юма. Словом, куда ни кинь, а это была блестящая партия для нищей девчонки, заброшенной на чужбину.
Выслушав это сообщение, я чуть не задохнулся от ревности.
— Так ты, что ж, готова была выйти за него замуж? — вскричал я.
— Моя, да, — сказала она. — Я очень хотел!
— Так, так, — сказал я. — Ну, а если бы потом явился я?
— Теперь я больше люблю тебя, — сказала она. — А выходи я замуж за Айони, я ему — верная жена. Я не простой канака. Я — хороший девушка!
Ну что ж, раз так, значит, так, ничего не поделаешь, хотя можете поверить, что ее рассказ доставил мне мало удовольствия. А то, что Юма сообщила дальше, — так и подавно. Потому как этот предполагаемый брак и был, похоже, причиной всех бед. До этого на Юму и на ее мать хотя и смотрели малость свысока, как на чужаков, без роду, без племени, однако никто их не обижал, и даже, когда появился Айони, поначалу как будто ничего особенного не произошло. А затем, ни с того ни с сего, примерно за полгода до моего приезда сюда, Айони вдруг исчез неведомо куда, и с этого дня с Юмой и с ее матерью никто не захотел знаться. Ни единая душа ни разу не заглянула к ним в дом, и при встречах никто с ними не разговаривал. Когда они приходили в часовню, остальные женщины оттаскивали свои циновки подальше от них, и они всегда оставались в стороне. Это было самое настоящее отлучение, вроде того, как бывало в средние века. А отчего это и зачем — поди догадайся. Это было какое-то «тала пепело», сказала Юма, ложь какая-то, какая-то клевета. Девушки, которые прежде завидовали ей и ревновали к ней Айони, теперь насмехались над ней, потому что он ее бросил, и при встречах где-нибудь в лесу, когда кругом не было ни души, дразнили ее, кричали, что никто теперь на ней не женится.
— «Нет такого мужчины — брать тебя в жены», кричали они, — рассказывала Юма. — «Очень боятся».
Только один человек и бывал в их доме после того, как все от них отвернулись. Один только Кейз, да и он делал это украдкой и заглядывал к ним все больше, когда стемнеет. Мало-помалу он открыл свои карты и стал делать попытки сблизиться с Юмой. Я еще насчет этого Айони не успокоился, и когда зашла речь о Кейзе в той же роли, не стерпел и сказал с издевкой и довольно грубо.
— Ах, вот как! — сказал я. — И ты, конечно, решила, что Кейз тоже «очень прекрасный» и ты тоже «очень хотел»?
— Ты глупо говорит, — ответила Юма. — Белый человек приходит сюда, берет меня в жены, все равно как белую женщину, а я беру его мужем, — все равно белый или канака. Если он не по-хорошему берет и уедет, а жена оставляет, значит, он вор, пустое сердце, не умеет любить! Вот пришел ты, взял меня в жены. Твой сердце — большой, тебе не стыдно, что жена — островитянка. За это я тебя люблю так сильный. Я горда.
Не припомню, чтобы мне еще когда-нибудь было так тошно на душе. Я положил вилку и снял с колен свою «островитянку». Мне вдруг стало невмоготу. И кусок не шел в горло. Я встал и принялся расхаживать из угла в угол, а Юма следила за мной глазами. Она, понятное дело, встревожилась, ну а я, мало сказать, что был встревожен. Мне так хотелось очистить свою совесть, открыться ей во всем, но не хватило духу.
И тут внезапно со стороны моря до нас долетело пение; оно сразу зазвучало отчетливо и близко, как только, судно обогнуло мыс. Юма подбежала к окну и крикнула, что это «миси» объезжает побережье. «Подумать только, я, кажется, радуюсь приезду миссионера» — промелькнуло у меня в голове; но хоть и странно, а это было так.
— Юма, — сказал я. — Сиди здесь и носа из дома не высовывай, пока я не вернусь.