15361.fb2
- Дай ему в нос, - посоветовал Пшеничный. - Сожми кулак, я же тебя учил. Вас двое! - Он взял маленькую руку мальчика, сложил его пальцы в кулак и направил к своему лицу. Виктор покорно подчинялся, не выражая никакого интереса к боксу. В его глазах таилась детская замкнутость, как бы молившая отца: "Отпусти меня, я этого не могу!"
Катя отняла Виктора от Пшеничного и снова выпроводила детей.
- Они к тебе не привыкли, - сказала она. - Подумаешь, шишку набили! Очухается.
Ей шел двадцать пятый год, она была младше мужа на целых девять лет и, в отличие от него, окончила всего семь классов и нигде не работала. Но, будучи младше, Катя умудрялась по-своему решать житейские вопросы, и Пшеничный чаще всего с ней соглашался в конце концов. Сейчас, с детьми, он почувствовал, что не к месту взялся за воспитание, пусть и выпала ему редкая свободная минута. Катя была ближе к ним. И вообще - ближе к той неорганизованной текучей жизни, которая от Пшеничного ускользала и часто поразительно вторгалась в его дела.
Он вспомнил, как жена разняла драку грушовских мужиков с зименковскими шахтерами. А ведь ничего - покорились девчонке, которая гневно кричала и шуровала кружкой из ведра прямо им в раскаленные зенки.
- Увижу этого новенького, сама уши надеру, - пообещала Катя.
Пшеничный глядел на нее, улыбаясь. Она, казалось, дышала здоровой простонародностью, - особенно упрямые круглые черные глаза.
Катя сказала, что сходит к Тане.
Услышав о соседке, он перестал улыбаться: Таня была своеобразная особа, обращаться к ней не хотелось. Но идти в театр, - значит, просить, чтобы присмотрела за мальчишками; отводить их в Грушовку к тестю - нет времени.
Катя сходила за Татьяной. Пшеничный, уже переодевшись в белую рубаху и черный костюм с подложенными ватными плечами, встретил соседку с подчеркнутой любезностью. Она крепко пожала ему руку и спросила: должно быть, по протокольному порядку велено идти на концерт с супругой? Он проглотил ее скрытую насмешку, поблагодарил за помощь.
Таня села в кабинете на диван, чуть сдвинув ноги вбок и плотно поставив колени, разгладила полы длинного шелкового халата в пестрых цветах и павлинах. Своим вольным независимым видом она, как всегда, утверждала перед Пшеничным какой-то эгоистический стиль поведения. На это можно было бы глядеть сквозь пальцы, если б она не одурманивала Катю. И наверняка уж платье-то подстроила она. Конечно, молодая, вдовая, к тому же - инженер, о чем ей заботиться, как не о нарядах и забавах. В последнее время она внушала Кате мысль пойти работать, и это больше всего не нравилось Пшеничному.
Таня развернула какой-то листок, спросила:
- Хотите хорошие стихи? Вот переписала. Сергей Есенин. - И, взглянув на Катю и Пшеничного, начала читать:
Выткался над озером
Алый цвет зари...
Пшеничный подошел к столу, запер в ящик свои бумаги и сунул ключ в карман. Документы есть документы.
Таня дочитала стихотворение. Катя в радостном оживлении отняла у нее листок, повернулась к Пшеничному.
- Будем собираться, - сказал он.
- Тебе понравилось? - требовательно спросила жена. Ей хотелось, чтобы он отозвался так, как ожидала Таня.
Пшеничный все это понял, они обменялись с соседкой красноречивыми взглядами, и каждый увидел, что ничего нового друг в друге не нашел. Ему действительно не могло понравиться такое стихотворение, автор которого закончил самоубийством, то есть дезертировал, а значит - все тут, точка, не о чем спорить. Но, думая столь жестко, Пшеничный почувствовал, что почему-то неравнодушен к стихотворению и что Катин вопрос уже касается не соседки, а самой Кати. Да что с того!
- Это не по моей части, - отмахнулся Пшеничный.
- Ну бог с вами, Владимир Григорьевич, - с сожалением произнесла Таня. - Вы из железа сделаны. Но ведь все меняется, на носу пятидесятый год, середина двадцатого века!
- Меняется! - подтвердил он. - Только не от стишков, а от работы.
И наконец они с Катей вышли из дома. Ему было неловко и казалось, что все прохожие с осуждением таращатся на них и думают: "Вот вырядились!" Он хмуро посмотрел на висевших на трамваях подростков в синих гимнастерках и шагал дальше, непреклонно глядя куда-то вдаль. Его новые туфли скрипели.
- Не гони! - попросила Катя, дернув мужа за локоть. - Дай почувствовать минуту.
Он приостановился, поглядел на совсем еще зеленую акацию, потом на желтеющие клены за дощатым забором городской больницы, сказал:
- Никому не говори о тех двоих. Были они. Не померещилось. Я их направил на "Зименковскую" работать...
- Ой! - испуганно воскликнула Катя. - Что ты говоришь? Где это видано?
- Вот тебе и "ой". Да ты мне не веришь, - заметил Пшеничный. - Ладно, считай - померещилось.
- Что будет через тридцать лет? - спросила она. - Мы состаримся, дети вырастут. Страшно подумать: все наши знакомые или уже помрут, или станут стариками. Глупости какие-то! - Она крепко сжала его локоть и подтолкнула.
Невдалеке через дорогу возвышалась среди низких домиков гостиница "Донбасс", чаще называемая по старинке "Европейской", - трехэтажное, недавно восстановленное здание с круглыми балконами. У подъезда стояла бежевая "Победа" и легкая бричка; соловый мерин, с мохнатыми щетками, приподняв белый хвост, располагался справить естественную нужду.
Супруги подошли к гостинице. Замминистра Точинкова еще не было; Пшеничный послал за ним шофера "Победы"; Катя подошла к мерину, потрепала его по шее и быстро залезла в бричку на козлы.
- Куда поедешь? - спросил ее Пшеничный.
- На волю!
- На волю?! - засмеялся он, шутливо входя в ее мимолетную фантазию. Солнце, широко горевшее на закате, казалось, выделило в запрокинутом Катином лице юность и улыбку. Такой поселковой девчонкой вспомнил Пшеничный жену, когда она училась ездить верхом на строгой кобыле Пушке, самой степенной из всех лошадей рудничной конюшни. И, вспомнив смех, испуг, преодоление Катей страха и новый ситцевый размахай, предназначенный для гуляний с молодым серьезным кавалером, а не для верховой езды, вспомнив Катю соскальзывающей ему на руки, Пшеничный задержался в ее мимолетной фантазии. Широкая степь за поселком, белые островки ковыля, родной запах чебреца и полыни, воля... все прошло.
И не прошло.
Между тем появился Точинков. Это был сухощавый человек лет сорока пяти с длинным мужественно-усталым лицом и желтоватыми глазами. Вышедшие за ним трое комбинатовских работников и заведующий отделом угольной промышленности обкома партии Остапенко озабоченно осматривались и, увидев Пшеничного, с удовлетворением кивнули ему, словно передавали вечернюю вахту. Точинков кивнул на Катю, по-прежнему стоявшую в бричке, и произнес веселым молодым голосом:
- Вот и амазонка!
Пшеничный сделал знак, как бы говоря: хватит, жена, дурачиться. Катя смутилась, спрыгнула на землю, ее размашистая юбка обвилась вокруг оголившихся колен.
- Твоя? - спросил Точинков. - Везучий ты, Пшеничный. Ну знакомь с землячкой. Не забыл, поди, кто тебя из Кизела вытаскивал?
Точинков происходил из донецких шахтеров, всегда защищал земляков, но, как сам выражался, любя мог спустить с них три шкуры, если надо было. Через него прошли почти все местные кадры, когда после освобождения требовалось в считанные месяцы собрать донбассовцев, разбросанных по фронтам и по восточным бассейнам. Как заместитель министра он сейчас отвечал за всю донбасскую добычу, а в эти дни особенно тяжело ощущал на себе ее груз.
Точинков познакомился с Катей и напомнил ей, что он помог ее мужу, когда того не хотели отпускать в Донбасс, где он, похоже, успел не только выдвинуться, но и найти свое счастье. Он говорил с усмешкой, как будто предупреждал, что не надо думать, будто он навязывает свое общество, но и не стоит считать его посторонним.
- Ну так приходите к нам в гости, - сказала она. - Чего в гостинице скучать? Накормлю вас борщом и варениками.
- Приду, если они отпустят, - Точинков показал глазами на сопровождающих. - Сама-то откуда родом?
Катя ответила.
- С Грушовки? - удивился Точинков. - Помню Грушовку. Задиристый там народ!
- Не задирайте, не будет задиристый, - возразила Катя.
Она говорила независимым, почти дерзким тоном, быстро схватив суть Точинкова.
- А тебе пальца в рот не клади, - одобрительно сказал заместитель министра. - Грушовская натура сразу видна... Ну пошли. Отпустите машину.