15365.fb2
Она быстро подняла руки к ушам.
— Только на три дня. Я запутался в делах. Пока придут деньги из Берлина. Вы не беспокойтесь, — уже спокойнее говорил он.
Она старалась снять серьги, но пальцы дрожали. Седые пряди волос цеплялись за бриллианты.
— Сейчас, сейчас, — растерянно повторяла она.
— Только на три дня… Вы не волнуйтесь так, Фанни.
Она наконец вынула серьги из ушей и протянула их ему на дрожащей ладони.
Он взял серьги, поцеловал дрожащую руку.
— Спасибо, Фанни. Вы выручили меня. Обедайте без меня. Я вернусь поздно.
И, кивнув на прощание, вышел. В коридоре он остановился.
«Ограбил. Последнее отнял. Что она делает там за дверью? Плачет?»
Ему вдруг захотелось вернуться, встать перед ней на колени, спрятать лицо в ее черной, жесткой юбке и умолять простить его.
Он зажмурился: «Отдам ей серьги. Отдам». Он уже взялся за ручку двери, но в эту минуту за дверью заиграли. Игра была уверенная, спокойная, старательная. Нет, несчастная женщина не могла бы так играть.
Он надел котелок и быстро, как шарик, скатился по лестнице вниз. В такси он с удовольствием закурил сигару. «Хорошо, что хоть Фанни не догадывается, не страдает. Как Наташа обрадуется. А еще минута, и я бы отдал серьги. Размазня. Шестидесятник тоже»[127], — и он насмешливо улыбнулся.
Домой Кролик вернулся поздно, когда его жена уже спала в их общей широкой кровати. Он прошел на носках в ванную и зажег электричество. В большом зеркале на стене отразилась его короткая фигура в котелке, с сигарой в руке, с галстуком, немного съехавшим на бок.
Обыкновенно он очень вежливо раскланивался с собой.
— Здравствуйте, Абрам Викентьевич. Как живется вам, как можется? — спрашивал он себя и отвечал, улыбаясь и шаркая ножкой: — Спасибо. Отлично. Всё прыгаем.
Но сегодня он, будто стыдясь себя, быстро отвел глаза и стал открывать никелированные краны.
— Скверно, скверно. Ах, скверно.
Вода шумно бежала в белую ванну. Этот шум, шум бегущей воды всегда вызывал в нем воспоминание Иматры[128]. И сейчас он ясно увидел водопад, с грохотом летящий вниз, сияющий, серебряный, ледяной. Увидел серые сосны, и камни, и себя в студенческой фуражке.
Он разделся, сел в теплую душистую ванну. На минуту стало совсем спокойно, — ни забот, ни стыда, ни страху. Как будто заботы, стыд и страх растворились в этой теплой, душистой воде, отошли куда-то за эти белые, кафельные стены. Тревогу и напряжение сменила блаженная слабость, голова, вдруг ставшая пустой и легкой, склонилась на бок, и веки закрылись.
Сидеть бы так долго, долго, всегда. И чтобы ничего больше не было.
Если вскрыть бритвой вены в ванне? Говорят, это самая приятная смерть. Ничего не почувствуешь, только слабость, только легкость, как сейчас, и умрешь спокойно. И всему конец. Он вздрогнул. «Нет, нет. Я не могу. Это совсем невозможно. У меня нет бритвы», — вспомнил он с облегчением. Он всегда брился в парикмахерской, и дома у него даже безопасной бритвы нет. И слава Богу, что нет.
Вода остыла, стало холодно и тревожно. Он закутался в купальный халат.
«Неправда, — подумал он, — роковые женщины совсем не смуглые с блестящими, как угли, глазами и адскими планами. Такой женщине он не попался бы, с такой справился бы. Нет, роковая женщина светловолосая, сероглазая и беспомощная. Она ничего не любит, ничего не хочет. Она даже не злая. Она безразличная. Разве она обрадовалась сегодня серьгам? А он так надеялся на эти серьги».
Он приподнял одеяло и лег рядом с женой. В темноте смутно белело ее лицо. Длинные пряди волос извивались по подушке, как мокрая морская трава. Он отодвинулся от нее на самый край кровати. Одеяло тяжело легло ему на грудь.
Вот и опять ночь. Ах, как скверно.
Он зажмурился и повернулся на спину. Завтра… Нет, о том, что будет завтра, лучше не думать. Все так запутано, тяжело и скверно.
Он вдруг вспомнил слова своей старой бабушки-еврейки, маленькой, сутулой, вечно кутавшейся в большой клетчатый платок: «Не дай тебе Бог, Абрамчик, перенести все страдания, которые может вынести человек».
Не дай тебе Бог. А вот Бог дал. Не послушался старой бабушки в клетчатом платке. Разве он не перенес уже почти все страдания, которые может вынести человек?
Сквозь неплотно задернутые шторы тонкий лунный луч падал на ковер. Кресло у окна тяжело темнело.
Рояль поблескивал в углу. Было тепло и тихо. Фанни дышала почти неслышно.
Ему стало страшно. Он снова зажмурился. Что впереди? Что еще осталось перенести? Неужели позор, суд, тюрьма? Не думать, не думать. Лежать так на спине и стараться представить себе что— нибудь успокоительное. Звезды. Да, это очень успокоительно. Звездный свет доходит до земли в двести лет. Или вот еще об Египте. Нет, лучше уж о звездах. Но только надо сосредоточиться, чтобы ясно их видеть. Большая Медведица, Кассиопея, Сатурн. Сатурн?
Сколько у него колец? Девять, кажется. Они медленно вращаются. Что значит моя жизнь, мое горе? Что вообще значит человеческая жизнь? Сатурн, Венера.
Рядом что-то тихо зашевелилось. Он повернул голову, с удивлением вглядываясь в темноту. Что это? Разве он не один? Не один, под огромным звездным небом, со своей тоской?
— Фанни, вы не спите?
Шорох перешел в шепот.
— Нет, я не сплю, Абрам Викентьевич.
— Что с вами? Вам приснился дурной сон?
— Нет, я не спала. Я, — всхлипнула она, — я знаю. Это вы для нее серьги взяли, — она громко заплакала, как-то по-детски ловя воздух старыми, мокрыми губами. — Я все знаю. Я давно знаю. Еще весной. Я не хотела вам говорить. Но я больше не могу, не могу, не могу.
Он наклонился к ней, протянул руку и коснулся ее голого, горячего плеча. И от этого давно забытого прикосновения сердце его вздрогнуло от нежности и жалости.
— Фанни, Фанни, — в отчаянии зашептал он. — Простите меня. Я негодяй. Я разорил, ограбил вас, Фанни, слушайте. Это еще не самое страшное. Может быть, завтра нас выгонят отсюда на улицу. Как мы будем жить? Я даже не знаю, смогу ли я вас прокормить. И ваша музыка. У вас не будет рояля, Фанни.
Слезы потекли по его дряблым щекам. Он прижался к ее плечу, ища у нее спасения.
— Фанни, я так несчастен. Простите меня, простите.
Но она, не слушая его, всхлипывала.
— Я еще весной знала. И когда вы в Биарриц уехали. Я все молчала, все молчала.
Их слезы, смешиваясь, текли по подушке. Фаннина теплая рука обняла его шею.
— За что? За что? Разве я не была вам верной женой? Разве я не любила вас все эти двадцать лет?
— Я даже не знаю, может быть, вам придется работать. Поймите, у меня ничего не осталось.
— Так любила. Так люблю. За что? И на кого променяли?