15365.fb2
Нет, она ничего не забудет. Он нажимает кнопку, и дверь открывается, она входит в дом. Хорошо, что «дома» во втором этаже, а не выше. Она держится за перила, она с трудом поднимает ноги. Как она устала. Ей хочется сесть на ступеньки, отдохнуть немного, но нельзя, и она открывает сумку, она вынимает ключ. Ключ сразу попадает в замочную скважину, и она дома. Она зажигает свет и осматривается. Неужели это она жила здесь два года, в этой тесноте, в этой обиде? С этими дешевыми пестрыми обоями, с этой безобразной вешалкой? Она снимает пиджачок, сбрасывает туфли на пол и на носках бежит в спальню. Усталость? Усталости больше нет, она сбросила ее вместе с беретом, с туфлями. Ей весело, ей хочется танцевать. В спальне почти светло. Должно быть, очень поздно. Нет, очень рано. Она подходит к окну, смотрит на бледное небо, на дома, на пустую улицу. Это Париж, в котором для нее не нашлось другого места, чем эта дыра, это Париж, который скоро будет поклоняться ей. Она стоит, прижавшись лбом к холодному стеклу, и вдруг, оторвавшись от стекла, начинает кружиться по комнате. Вместе с ней кружатся цветы на обоях, стулья, кровать, окно и белое небо в окне. Все быстрей и быстрей. Голова кружится, она падает на кровать, и усталость, брошенная на полу прихожей, подползает и мягким пушистым комком, как кошка, прыгает ей на грудь.
— Ах, я устала, устала, устала. Ах, я счастлива, счастлива, счастлива, — громко вздыхает Люка.
Она лежит закрыв глаза. «Ах, я устала, устала, устала, ах, я счастлива, счастлива, счастлива» еще звенит в воздухе, звенит над ней, будто слова материализовались, будто они состоят не из звуков, а из твердых, светящихся букв и, как светящаяся вывеска, висят над ее головой. «Ах, я счастлива, счастлива». И вдруг она вспоминает: такое же открытое окно, и рассветное небо, и девочка в широком сестрином платье, кружащаяся по комнате в шуршании белого шелка. «Ах, я счастлива, счастлива, счастлива, я устала, устала, устала». Это она, это Люка. Это последняя ночь в жизни ее сестры Веры. Люка открывает глаза, светящихся букв уже нет и воспоминаний тоже. Только усталость и желание спать. Она снимает платье, стягивает чулки. «Спать, спать».
Следующий день, четверг, проходит в ожидании того, чтобы он, этот четверг, прошел. Такой длинный четверг, как антракт в театре, как пересадка на незнакомой станции. Что делать? Как убить время? Люка лежит на диване. Как медленно идет время, как быстро стучит сердце. Быстро и громко, будто Люка запыхалась от бега, но ведь она не двигалась, она неподвижно лежит. Сердце стучит как мотор, стучит впустую, на холостом ходу, расходует жизнь. Она прижимает руку к холодноватой груди, к горячему лбу. Она прислушивается, ей кажется, что под ее гладкой кожей с журчанием переливается кровь. Так, совсем так она слушала журчание своей крови, стук своего сердца, когда ей было пятнадцать лет. Так, с такой же надеждой и счастливой тревогой. Совсем так она лежала на спине, чувствуя свои счастливые руки, свою счастливую грудь, свои счастливые колени в ту ночь, о которой она вспоминала вчера. Эта ночь была последняя счастливая ночь перед долгим, черным, горьким горем. Потом, за все долгие годы, она ни разу не чувствовала этого легкого трепета, этого веселого волнения, этой влюбленности в жизнь и в себя. Даже в день свадьбы была нежность, благодарность за защиту, за то, что ее избавили от страха жизни, за то, что можно уже не чувствовать себя лисицей, перебегающей пустое поле, где за каждым кустом — волк, под каждым деревом — охотник. Она вышла замуж, она уже не лисица, она — жена, бояться нечего. Она за крепкой стеной, отделяющей ее от страха жизни и от самой жизни. Стало уютно, веселее не стало. Зато спокойно, тихо, как вне жизни, как после жизни. Ни надежд, ни воспоминаний. Ни вчера, ни завтра — сегодняшний день. Милый, сытый, мелко-благополучный сегодняшний день. С ним, с мужем, с милым Павликом, таким нежным, таким заботливым, таким непонимающим. А прежнее — влюбленность и веселое ожидание, желания, наполнявшие ее веселое, нетерпеливое пятнадцатилетнее тело, ее пятнадцатилетнюю душу, были глубоко, тяжело подавлены, загнаны, изгнаны. Да, ей казалось, что их больше нет, что они умерли. Столько лет прошло, и они ни разу не высунули мордочек из норок — мы здесь, мы только прячемся, мы живы. Нет, она была уверена, что от них ничего не осталось, даже пыли в памяти, даже складочки в душе. И вдруг сегодня, после стольких дней, после стольких ночей, проснуться прежней ждущей, нетерпеливой
Люкой. И чувствовать, как освобожденные, проснувшиеся после черной спячки прежние полудетские желания начинают весело копошиться, устраиваться наново в ее душе, в ее сознании, в ее теле. Устраиваться, справлять новоселье.
Пятница. Люка всегда любила пятницу. Самый удачный день, хотя никаких особых удач в ее жизни не было. Любила, верила в кредит. Сегодня как раз пятница. И эта сегодняшняя пятница должна оправдать веру во все пятницы. Самый удачный день. Да, удача началась с утра. Пробные съемки удались прекрасно. Ривуар очень доволен. И голос понравился, это очень важно, — ей по роли придется петь. Ривуар в студии — новый Ривуар, не тот, который обедал с ней. Совсем особенный, деятельный, точный, какой-то механически-абстрактный. Глядя на него, она почему-то вспоминает движение блестящих никелированных рычагов на заводе мужа. И власть. Он весь движение и власть. Власть над всеми, над всем, что составляет его студию, его фильм. И над ней, Люкой. Ведь она с ее жизнью тоже с этой пятницы входит в его студию, в его фильм.
Она возвращается в его автомобиле. Он говорит на прощанье своим холодным, как морская вода, голосом.
— В восемь я буду у вашего подъезда. Вы обедаете со мной.
Она дома. Она стоит перед зеркалом, внимательно, с удивлением, разглядывая себя. Так вот как выглядит будущая «звезда»? Совсем не похожа — не так она представляла себе «звезду». Она смеется, кивает себе в зеркале. Но ты не беспокойся, Ривуар лучше знает. Это даже хорошо, что она «непохожа», не из серии, а кошка, которая ходит сама по себе. А если бы она сама пожелала стать статисткой, она сносила бы пару туфель, пока наконец приняли, а может быть вовсе не приняли бы. Значит, нечего гордиться. Но гордость, радость, счастье все-таки душат, мешают дышать, рвутся наружу. Как Павлик обрадуется. Она впервые за сегодня вспомнила о муже. Мысль немного задерживается на нем, вырастает, крепнет, разветвляется. Разветвление — как хорошо, что Павлик приедет завтра, и маленький отросток на разветвлении — как хорошо, что завтра, а не сегодня… Она идет в ванную. Надо взять ванну, чтобы не быть усталой. Она открывает кран. Пар, как туман, поднимается от горячей воды. Шампанское. Два Ривуара, две мельницы, туман в глазах, туман в ушах и, сквозь туман: «Вы не хотите поехать ко мне? Хорошо, тогда в следующий раз». Она слушала, она молчала, она не спорила, она согласилась. Как она могла забыть? Она закрывает горячую воду, кладет руку под холодную струю. Холодную, как голос Ривуара: «Значит, следующий раз…» И вдруг понимает всеми чувствами — кожей, волосами, кровью, что она не забыла, все время помнила, только не позволяла себе сознаться, что она все время ждала. И то полудетское, старое, забытое, то, что вчера снова проснулось в ней, не только влюбленность в себя, в жизнь, что это влюбленность в Ривуара. Да, прежде всего в Ривуара.
Она садится в ванну. Теплая вода успокоительно смыкается вокруг ее шеи. Не надо волноваться, не надо думать. Все восхитительно, все чудесно. Она счастлива.
В восемь часов по самым точным, выверенным часам она спускается вниз. Она открывает дверь. Страх — а вдруг его нет, а вдруг он забыл, а вдруг не приедет— не успевает коснуться ее. Длинный, похожий сразу и на водолаза, и на акулу автомобиль, проскользнув плавным полукругом, останавливается перед ней. Минута в минуту. Люка садится в автомобиль рядом с Ривуаром.
— Счастливы? — спрашивает он и улыбается своей электрической улыбкой. Своей невероятной улыбкой, на которую неловко ответить обыкновенной, человеческой, бледной улыбкой, — такая она сияющая, ослепительная, столько за ней скрыто богатства, власти, славы… Но она так счастлива, что все-таки улыбается ему.
— Да, счастлива, счастлива, счастлива, — трижды, как заклинание, повторяет она.
Чтобы убедить в этом судьбу, чтобы не дать судьбе забыть, что и дальше она, Люка, должна быть счастлива.
— Надо отпраздновать такое торжество, ведь вы на экране еще прелестнее, трогательнее, чем я думал, и у вас отличный голос. Но куда мы поедем?
Она не знает, ей все равно. Раз торжество, так всюду хорошо.
— Хотите, поедем в неизвестном направлении, куда попало?
Она хочет, она все хочет. И они едут.
Холодно. После теплой недели опять вернулся холод. Люка старается плотнее запахнуть свой пиджачок. Ривуар насмешливо прищуривает глаз:
— Мерзнете?
Она качает головой:
— Совсем нет. Немножко свежо, и это приятно.
Он настаивает:
— Сознайтесь, что мерзнете.
Но она ни за что не сознается, она боится испортить эту поездку в неизвестность. И в холоде нет ничего неприятного — из-за него еще острее чувствуешь себя, и жизнь, и счастье. Все как-то проясняется, напрягается, концентрируется.
— Мне очень хорошо, — говорит она, — и это правда.
— Так вы еще и упрямы.
Он останавливает автомобиль, он берет свое верблюжье пальто, укутывает ее.
— Я взял пальто для вас, чтобы вы не простудились. Мне теперь ваше здоровье дороже своего.
Она удивленно смотрит на него, и он насмешливо объясняет:
— Вы крутите с понедельника.
Неожиданная заботливость, пушистое пальто, такое уютное и ласковое, и тепло, от которого размягчается, тает воля, превращаясь в мягкую благодарность, в покорность.
— Спасибо, — тихо говорит она, так тихо, что ему за шумом мотора вряд ли слышно. Ей хочется положить руку на его рукав, ей хочется прижаться щекой к этой синей, жесткой материи. Но она не смеет. От пальто идет легкий, горьковатый запах табака. Она не курит, ей противно все, что связано с куреньем — пепел, окурки, запах табака. Противно до тошноты. Но сейчас она с блаженством вдыхает табак.
Автомобиль скользит по черной блестящей дороге, стволы деревьев по сторонам выкрашены белой краской. Трава удивительно зеленая, такой зеленой она всегда представляла себе Ирландию.
Ривуар рассказывает содержание фильма, ее роль. Очень много горя и слез. Она умирает, она на небе и опять спускается на землю.
— Вы не будете бояться умереть?
Она смеется.
— Если вы дадите мне еще немножко пожить, покрутить до этого.
— Да, со смертью можно не торопиться. Раньше скрутите свою жизнь и в раю побегайте по облакам. Потому что вам придется быть ангелом. Это очень дикий, совсем небывалый фильм. Он может только или с треском провалиться, или стать эпохой. Среднего для него нет. Если он провалится, то я с ним. Я ставлю его на свои деньги пополам с компаньоном Герэном.
Он говорит быстро, с увлечением. Как просто, как откровенно рассказывает он ей свои дела. Будто другу.
— Теперь, с тех пор как я нашел вас, я не сомневаюсь в успехе. Мне нужны были именно вы. В вас есть что-то трогательное, какое-то «без слез смотреть невозможно», хрупкость, «ветер подует — сломается». Только вас мне не хватало. А теперь, когда я вас нашел, я совсем спокоен — я нашел вас…
Он смотрит прямо перед собой, он прибавляет скорости. Стрелка показываете 100,110. Ветер шумит в ушах.
— Вы не боитесь? — спрашиваете Ривуар.
Это относится к быстроте, но это может также относиться к ее роли в фильме, к ее роли в жизни.
— Нет, — почти кричит она, стараясь перекричать ветер. Она не боится, она ничего не боится — с ним.
Они молчат; ветер, быстрота, шум в ушах заменяют разговор. Им надо уже сказать друг другу слишком много, им еще нечего сказать друг другу.
Он уменьшает быстроту.
— Пора, — говорит он.
Она еще не знает, что «пора», но согласна с ним.