15365.fb2 Зеркало. Избранная проза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 212

Зеркало. Избранная проза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 212

Осталось десять минуть. Такие огромные, зловещие часы. И еще одна минута прошла.

— Вы не дали мне своего адреса и как ваша фамилия, — вдруг вспоминает она. — Куда же вам писать?

Он качает головой:

— Писать нельзя. Никаких сношений с заграницей. Не такое теперь время, чтобы перепиской заниматься. Как приедете в Москву, звоните сейчас же по телефону 375-90. Запомните: 375-90. А фамилия моя, — он задумывается, будто не решается назвать свою фамилию, — Кирьянов, — говорит он быстро. — В книжке есть. Ну, дайте я запишу вам номер.

Она поднимает голову, она смотрит на огромные часы. Осталось только две минуты.

— Счастливого пути. Спасибо.

Он крепко пожимает ее руку.

— Не мне, а вам спасибо. Приезжайте, я буду вас ждать.

Столько слов, и все это ничего не значит. Он входит в вагон, он высовывается в открытое окно и что-то быстро говорит ей. Теперь это уже не имеет значения. Одна минута, последняя. Очень длинная, но вот и она прошла, и поезд уходит. Белый платок вьется в окне. И вот уже даже его не видно. Конец. Одиночество.

Люка возвращается в отель. Как она устала. Руки дрожат, и вода расплескивается на ночном столике. Она, морщась, глотает большую облатку веронала. Веронал ей купил Кирьянов. Комок сна и покоя с трудом проходит сквозь сузившееся от горя горло. «Вам важнее всего выспаться». Да, это важнее всего. И она сейчас же засыпает.

Но так ли важно было выспаться? Она сидит в постели с туманной от сна головой. От сна как от кутежа. О да, она выспалась совсем, даже слишком. Это был дремучий, липкий, непроходимый сон. Она едва выбралась из него, едва оторвала его от себя. Ей казалось, что она уже никогда не проснется, что она так и будет спать, спать и спать. Мучительно спать, сознавая свое горе, чудовищно расцветшее, разукрашенное всеми обидами, страхами и слезами, вдруг вынырнувшими из наглухо запертых в памяти воспоминаний детства.

Во сне она снова была маленькой Люкой, Тьери был Арсением, но звали его все-таки Тьери, и Вера, ее сестра, была влюблена в него. И все ненавидели, все мучали Люку. И отвратительнее, злее, страшнее всех была ее мать.

… Люка хочет убежать, спрятаться от них. Она, боязливо оглядываясь, на носках выходит из незнакомого темного деревенского дома. Тише, тише, осторожней, осторожней, чтобы они не услышали, не увидели, не вернули бы ее. Она одна на темной проселочной дороге. Луна ярко светит. Она видит свою детскую черную тень с неимоверно вытянувшимися ногами, прыгающую по дороге. Ей страшно, она отворачивается, чтобы не видеть свою тень, она бежит все быстрее. Она слышит стук своих ног в тишине. Как громко, как разнобойно стучат ее ноги. Нет, это не только стук ее ног, это стук еще чьих-то чужих ног позади. Она оглядывается на свою тень. Но от ее тени ничего не осталось, она вся поглощена огромной скачущей тенью старухи. И Люка узнает ее. Это мать, это ее мать гонится за ней. Луна светит. Нигде ни куста, ни дерева. Спрятаться негде…

Нет, нет, конечно, все это не снилось ей. Она придумала это сейчас. И надо скорее забыть. Но какая гадость веронал. Лучше уж бессонница, чем такие сны.

В окне дождь. Как отвратительно — дождь. Но если бы светило солнце, было бы так же или еще отвратительнее.

Надо встать. Надо ехать в консульство. Она обещала Михаилу Николаевичу. Но зачем ехать в консульство? Она прекрасно знает, что ей там ответят: «Подайте прошение. Мы вас известим». Ответ придет не раньше Рождества. Не раньше Рождества, а она не знает, как дожить до завтра, как прожить сегодняшний день. Вернуться в Москву. Вчера это казалось легко и просто. Теперь она видит, что это невозможно. И почему же в Москву, а не на луну? Это так же невозможно. А на луне, может быть, еще лучше или еще хуже, чем в Москве.

Она достает из сумочки записку и рвет ее. Она не хочет помнить ни номера телефона, ни имени человека, давшего ей ее. Он в Москве или на луне, ему нельзя даже писать, и она никогда больше не увидит его. Зачем же ей помнить его номер телефона? Вчерашний день был только случайной, короткой передышкой, антрактом, давшим ей возможность набраться сил. Игра продолжается.

Нет, она не поедет в консульство. Она зевает. Ей некуда спешить. Никто не ждет ее. Она может полежать еще. Она может пролежать до вечера. Но тоска уже гонит ее в ванную. Вода с торжественным ниагарским грохотом льется из кранов, объявляя о начале церемониала этого нового ужасного дня.

Неужели ей когда-то доставляла удовольствие теплая душистая вода, белые хлопья мыльной пены, губка, нежно скользящая по колену? Неужели она могла сосредоточить свое внимание настолько, чтобы сознательно чувствовать все это и так уяснить ощущение, чтобы испытывать разнообразные удовольствия, качественно отличавшиеся друг от друга легчайшими, но несмешиваемыми оттенками. Она сидит в ванне, она сыплет душистую соль в воду, она намыливает плечи. Она делает все очень точно, очень аккуратно, по раз установленному церемониалу, заменяя привычкой сознание, всецело занятая своим горем, просто не замечая всех этих мелочей и подробностей. Она выходит из ванны, она одевается. Тоска, как уголек, залетевший из ада, жжет ее сердце. Она уже сожгла надежды на Москву и теперь вместе с ее сердцем сжигает остатки устойчивости и равновесия, бежит по нервам, сжигая и их; Люка прислушивается. Как тихо в ней. Как тихо. Той особенной послепожарной тишиной, когда все сгорело дотла, когда огонь, покончив со всем, умирает под пеплом и душа его тонкой, умилительной полоской уносится в небо.

Но это длится только минуту. Тоска, покончив с будущим и настоящим, бросается на прошлое. Но оно железобетонное, огнеупорное, это прошлое. Оно не сгорает. В свете огня еще виднее изуродованное ненавистью лицо Тьери, еще слышнее: «Ты мне противна, как жаба». Еще слышнее, так ясно слышно, будто это говорится здесь, сейчас, в этой комнате. «Противна, как жаба. Противна, как жаба», — с отвращением и страхом, совсем как Тьери в ту венецианскую ночь, громко повторяет голос. Не может быть, чтобы это только казалось, — голос слишком отчетлив, слишком ясен. Она обводит комнату глазами, заглядывает в углы, под диван, даже в зеркало и в зеркале видит свое бледное лицо, свои шевелящиеся губы, с усилием повторяющие (теперь она понимает, она слышит, что это она сама говорит): «Ты мне противна, как жаба». Она зажимает рот рукой так плотно, что голос уже не может вырваться, но в голове ритмично и отчетливо продолжает стучать: как жаба, как жаба… Она снова оглядывается, ища помощи, но ни один из этих безличных отельных предметов не хочет помочь ей. На столе телефон. Если бы можно было снять трубку, составить первый попавшийся номер, и крикнуть слушающему на том конце провода: «Спасите меня. Я погибаю. Спасите. Приезжайте сейчас же», и дать адрес.

Но этого нельзя. Никто не поймет, не спасет. Если в доме пожар или воры, помощь явится немедленно, но ни полиции, ни пожарным, ни благотворительным учреждениям, ни просто всем телефонным абонентам нет дела, что кто-то — еще кто-то — погибает от тоски и одиночества.

Люка берет шляпу, мех, сумку. Надо скорее уйти отсюда, на улице, на людях станет легче. Она не успела даже напудриться, накрасить губы. Все равно, потом, в автомобиле. Только уйти отсюда, не оставаться одной.

И вот она в автомобиле. Она въезжает в Булонский лес. На деревьях большие зеленые листья. Когда они успели так вырасти? Весна, а она и не заметила. Деревья шумят. Мокрые листья дрожат и блестят на ветру. И хотя идет дождь, от дрожи и блеска листьев кажется, что деревья освещены солнцем, что солнце прячется в них.

Весна. Еще одна новая весна. И это почему-то очень тяжело, очень неприятно. Лучше уж в сутолоке улиц, среди толпы и открытых зонтиков. Она входит в большое кафе на Елисейских Полях, она садится у широкого окна и заказывает кофе. И сейчас же меняет: «Нет не кофе, а яичницу». Она ждет, она смотрит на спешащих мимо по мокрому тротуару. Неужели у каждого из этих людей своя собственная тоска, своя собственная судьба? Но долго сидеть она не может. Беспокойство душит, гонит ее. Она пересаживается за другой столик в глубине, берет газету, просматривает ее. На первой странице портрет двух молодых любовников, покончивших с собой от любви и жизненных неудач. Неужели они действительно жили, вот эти двое? Плакали, целовались, боялись разлуки и бедности, пока наконец не решились улечься рядом, крепко обнявшись, чтобы уже никогда не расставаться, не бояться ничего? Ей хочется представить себе их живыми. Ей хочется на минуту почувствовать то, что чувствовали они перед смертью. Но это не удается. Может быть, оттого именно, что они чувствовали ту же растерянность и тоску и невозможность сосредоточиться. Лакей приносит яичницу. Как могла она думать, что съест ее? Ведь есть совсем не хочется. Она платит, она снова в автомобиле. От воздуха, от движения, оттого, что надо быть внимательной, все-таки немного легче. Она едет мимо Галери Лафайет. Зайти, купить что-нибудь, все равно что. Нет, совсем не все равно. Надо купить перчатки, она забыла перчатки в отеле. В магазине движение и спешка. Тревога чувствуется здесь еще сильнее. Страсть и жадность всех этих женщин, желающих купить получше, подешевле, побольше, роющихся в грудах остатков материй и лент, душным облаком стоит в горячем воздухе, механически передаваясь каждой вновь вошедшей. И Люка не составляет исключения, и вот она уже покупательница среди других покупательниц, нетерпеливая, требовательная. «Зеленые перчатки в цвет моей сумочки». Продавщица открывает и закрывает коробки. Люка прикладывает сумочку, выбирает, сомневается: «Эти, нет, подождите, лучше те». Она забывает взять сдачу. Продавщица догоняет ее: «К счастью, мадам не успела далеко уйти». К счастью, действительно к счастью. Как правильно сказано. Отчего даже те немногие слова, которые говорят ей, звучат насмешкой? Но раздумывать некогда. Здесь она покупательница — покупательница должна покупать. Да, зеленый кушак в цвет сумки и перчаток. Она суетится, ходит по магазину. Кушак, перчатки вдруг вырастают до фантастических размеров, отодвигают горе, закрывают собой прошлое. Пока она выбирает, пока покупает их. Но вот она заплатила, надела кушак. Кушак крепко обхватывает ее талию, поддерживает, нет, просто сдавливает ее измученные ребра. Оттого, что он новый и зеленый, ничего не изменилось, тревога не улеглась, и волнение не прошло. И перчатки ничуть не помогают. Зеленые, как лягушки: «Ты мне противна, как…» — нет, жаба коричневая и ничего общего не имеет с этой милой зеленью. Но зачем все-таки она купила их?

Она выходит на улицу, машет такси и тогда вспоминает, что она оставила где-то здесь свой автомобиль. Она стоит на тротуаре, стараясь собраться с мыслями. Прохожие толкают ее. Какие грубые. Толкают вместо того, чтобы пожалеть. Где автомобиль? Надо отыскать его, не сесть по ошибке в чужой. Но он находится быстро, он белый, спутать нельзя, и номер тот же. Это ее автомобиль. И она снова едет.

Мысли ломаются, куски их отскакивают друг от друга, их нельзя сложить, склеить в слитное, логичное целое. Только куски, только обрывки. И время тоже ломается. Оно распадается на осколки, как разбитое зеркало. В разбросанных осколках отражаются глаза Тьери, его электрическая улыбка, тут его голос, а там его рука, держащая папиросу. Но как из всех этих осколков составить его живое лицо, живое воспоминание о нем? Это вчера или только что она купила перчатки «как жаба»? Нет, Тьери сказал «коричневые». Нет, не «коричневые», а «жаба». Это жаба коричневая. Люка все путает. Жаба не имеет никакого отношения к перчаткам. Но все-таки их лучше снять и выбросить в окно. Вот так, на тротуар. Кто-нибудь найдет и обрадуется: совсем новые, дорогие. Но маленькие — пять три четверти — редко кому впору. Ах, это уже касается не ее, а той, которая найдет перчатки. И не все ли равно, когда Люка купила их? Вспомнить так трудно. Да, так трудно вспомнить, разобраться, понять что-нибудь в обрывках и лохмотьях тоски, боли, оскорбления и одиночества, без всякой последовательности, как попало нанизанных на отчаяние как на стальной стержень. На отчаяние, не дающее всем этим словам, часам и слезам разлететься по ветру, рассыпаться пылью, а крепко связывающее их в единое, неделимое, непобедимое горе.

Люка смотрит на поднятую руку останавливающего движение полицейского, и эта поднятая рука вдруг заставляет ее понять, что так нельзя, так дальше нельзя, что надо успокоиться. Но как? Но где? Не здесь на улице, в толпе, не в отеле — этой одиночной камере. Нет, где-нибудь, где она была счастлива, действительно совсем счастлива. Посидеть там в тишине, ни о чем не думая, пока не вернется равновесие, пока мысли не станут снова превращаться в простые понятные фразы, пока минуты, складываясь друг с другом, не начнут снова образовывать бесконечной линии, не станут снова беспрерывным движением, текучим переходом от прошлого в будущее. Пока время не перестанет быть тем, что оно теперь — остановкой, провалом, где каждый час сам по себе, ни с чем не связанный, превращается в страдание, в статическое «как больно», без надежды на «это пройдет, завтра будет легче».

Там, где она была счастлива — нет, не в доме Тьери, не в ресторанах, театрах и студии, где потом было столько горя. Нет, где она была счастлива с ним, и только счастлива. Ведь должно существовать такое место. Надо вспомнить, хорошенько вспомнить. И она вспоминает. Фекан. Да, в Фекане она была совершенно счастлива. Это было еще в самом начале, осенью. Павлик уехал на завод, и они с Тьери провели сутки у океана. Очень большая комната в три окна, номер шесть. «Запомни, — сказал Тьери, — номер шесть. Мы еще вернемся сюда. Здесь было слишком хорошо». Но не «мы», а она одна вернется туда. И не за воспоминаниями, а за успокоением. Успокоиться. Да, там можно успокоиться. Лечь в широкую постель, ни о чем не думать, отдохнуть. И все придет в порядок в ней самой и вокруг нее.

Ведь ничего не пропадает на свете, и в этом «там, где она была счастлива» счастье, как пыль, должно быть, еще прячется в складках занавесок, в абажуре лампы, в лепных узорах потолка. Надо ехать в Фекан, сейчас же ехать. К ночи она уже будет там.

Она достает дорожную карту, рассматривает ее. Ехать просто, спутать нельзя. Она не заезжает даже за чемоданом, за теплым пальто. В Фекан, за успокоением, за завтрашним днем.

Дождь, автомобиль скользит. Надо быть очень осторожной, не забывать ни на минуту, что она правит, следить за своими руками, за своими ногами, за своими рефлексами, помнить о них. Тьери, ребенок — об этом потом.

Это ее первое большое путешествие — никогда еще она одна не ездила дальше студии. Если случится что-нибудь с автомобилем, она совершенно беспомощна, она ничего не понимает в механике, этому ее не обучили, она не умеет даже переменить шину.

Но ничего не случится. Она отлично доберется до Фекана. Но как это далеко и как она устала! Дождь, мокрая дорога скользит, автомобиль заносит на поворотах. Надо быть очень осторожной, не прибавлять скорости. Хочется спать. Должно быть, веронал снова вступает в свои права. Хочется остановить автомобиль, по-щенячьи свернуться теплым клубочком и уснуть… Нельзя, надо ехать. Километр за километром, под дождем. Сколько их еще, этих километров? Какие они длинные, мокрые, трудные. Она въезжает в лес. В лесу уже почти темно, она зажигает фонари. Желтый свет широко освещает дорогу, оставляя деревья в тени. Она не видит деревьев. Она видит только их тени, лежащие на дороге. Большая птица тяжело пролетает в желтом свете фонарей. Это, должно быть, ворона, но Люке кажется, что это сова. «Сова», — шепчет она, вздрагивая. И лес сразу становится зловещим и враждебным. Ей холодно, она дрожит. Скорей бы выбраться отсюда. Тени деревьев бесшумно скользят мимо. Она боится оглянуться на них. Ей кажется, что они бегут рядом. Нет, это не тени деревьев, это старухи, уродливые, горбатые, хромые, они скачут по обе стороны автомобиля, липнут к автомобильным стеклам. Она оглядывается на окно. И вдруг узнает одну из старух, узнает этот черный беззубый рот, эти растрепанные белые волосы, эти косящие от ненависти, мертвые глаза…

Люка крестится и, зажмурившись, крестит окна и углы автомобиля, как когда-то в детстве крестила свою комнату ночью. «Да воскреснет Бог». Это веронал, не надо бояться, не надо поддаваться сну и страху. Лес сейчас кончится. Сейчас. Но он тянется, тянется, тянется. Он бесконечен, этот лес. Ей страшно. Ей страшно, как бывало только в детстве, когда она просыпалась с криком: «Мама!» Ей и сейчас хочется крикнуть, позвать на помощь: «Мама!» Но звать не надо. Звать нельзя. Она тут, ее мать. Она вышла из гроба, она привела с собой на помощь толпу мертвых старух, чтобы преследовать Люку. Нет, эта ужасная старуха не ее мать, ее мать была красивая, молодая, нежная. Она никогда не обижала Люку. Даже после смерти Веры. Она только отослала Люку к своей сестре. В день отъезда, уже на вокзале, в последнюю минуту, она вдруг крепко обняла Люку, прижала ее к груди, к черному креповому вуалю и, плача, стала целовать ее. Так Люка навсегда запомнила ее. Люка ясно понимает — это не ее мать. Это веронал, это страх, это усталость. Не надо смотреть в окно. Надо ехать, надо править автомобилем.

Лес наконец кончается. На дороге опять светло. И дождь прошел. Теперь уже скоро Фекан. Люка отряхивается, стряхивая с себя остатки страха и сна. Это был сон. Никакого леса здесь не было. Солнце пышно и празднично опускается за вспаханными полями, за розовым рядом цветущих яблонь. Больше не страшно, совсем не страшно. Это солнце и эти яблони как обещание спасения. Да, спастись, выбраться, выкарабкаться. Не погибнуть, не пропасть. Еще не поздно, еще возможно. Она спасется, раз хочет спастись. Она знает, горе лечится, как болезнь. Нет неизлечимого горя. Все возможно, пока человек жив. Она, Люка, еще жива. Она жива и, наверно, будет жить еще долго, до самой глубокой, восьмидесятилетней старости. Через десять лет она будет с улыбкой вспоминать: «Какая я была бедная, глупая. И молодая, ах, слишком молодая для такого горя». Да, и горе, и Тьери, и она, и любовь — все станет прошлым. Ничего необычайного, трагического, единственного нет ни в ее любви, ни в ее горе. Все это банально. Сотни женщин переживают то же самое. Гордиться нечем. Да, она погибает из-за Тьери. Но это банальная, недостойная, низкая любовь. Она ведь знает, что он пустой, бездушный, жестокий. Что он никогда не любил ее, что она была для него только фетишем, porte-bonheur’oм[163], чем— то вроде слона с поднятым хоботом или четырехлистного клевера. Что он суеверный трус. Что он бесчеловечен. Она влюбилась в него за блеск, за власть, не стараясь даже узнать, понять его. И когда она стала принадлежать ему, как его пиджак, его галстук, ей уже было все равно, что он бесчеловечен. Он занял собою все ее мысли, все чувства, весь ее горизонт. Она продолжала его любить от слабости, от подлости, от одиночества. Да, даже от одиночества. Если бы она не была так непонятно одинока. В Венеции, ожидая Тьери, с милыми венецианскими путешественниками ей было почти хорошо. Они ходили держась крепко под руку, они ездили в одной гондоле. Они были всегда вместе. Вечером веселая хорошенькая Арлетта прибегала к Люке в своем пестром халатике, похожем на клетку с экзотическими птицами и, сидя на краю постели, птичьим щебетом рассказывала о своей любви, о своей карьере, о Давиэ. И, смеясь, прерывала себя: «А Давиэ ждет меня». — «Он не будет сердиться?» — сонно спрашивала Люка. «Нет, нет, он вас очень любит. Я не уйду, пока вы не уснете. Но вы все-таки постарайтесь уснуть, маленькая Дэль, чтобы он не очень долго ждал». И Люка старалась. И Люка засыпала.

Если бы в ту последнюю ночь Арлетта пришла к ней, все сложилось бы иначе. Она была бы сейчас с ней где-нибудь в Италии, в горах. Она все рассказала бы Арлетте в ту ночь. Но Арлетта побоялась придти из-за Тьери. Но Люка была горда и скрытна. О, глупая гордость, когда гордиться нечем. Ни своей любовью, ни своим горем, ни собой. Это все банально, о, до чего банально! И все-таки это больно. О, до чего больно!

Цветущие яблони, ручей и за поворотом дороги низкий холм. Мимо, мимо. Скорей, скорей. К морю.

И вот Фекан. Она въезжает в город. Тяжелый, мрачный собор на площади. Кафе, банк, магазины. В тот день на площади был базар, и пестрые палатки придавали ей какой-то средневековый вид. Но сейчас она пуста и скучна. С моря запах, острый и соленый. Нет, не с моря — из складов трески. Люка на минуту закрывает глаза, вдыхая его. Тогда запах трески казался противным, но сейчас он нужен ей так же, как море, как отель, как комната номер шесть. Он один из элементов, из которых она построит успокоение.

Она едет по узким улицам мимо бенедиктинского монастыря, где бенедиктинские монахи приготовляют бенедиктин[164]. Впрочем, может быть, здесь только цветники и парад, а бенедиктин варят где-нибудь в другом, более будничном месте. Она не знает, они не осматривали, как это делают туристы, ни монастыря, ни достопримечательностей. В то утро, после ночи, проведенной в счастливой комнате, они отправились на скалу к маяку.

Они взобрались на самый верх горы. Оттуда было видно все море, и все небо, и белые скалы, с двух сторон охватывающие голубые волны. Там внизу налево был Фекан с пестрыми палатками, музыкой и домами, направо скалы были дикие, трагически-бледные и нелюдимые. По узкой тропинке они подошли к обрыву. Она поскользнулась, ей стало страшно, она схватила Тьери за руку. «Не бойся», — голос Тьери звучал непривычно нежно, здесь, на высоте, на ветру, под широким небом. Она прислонилась к его плечу. Она чувствовала себя совсем по-новому от этих скал, обрывающихся у ее ног, от этих волн, шумевших внизу. Совсем по— новому, робко и смущенно, с острой полнотой ощущая глубоко скрытую в ней таинственную женственность. «Я совсем счастлива сейчас». Она вздохнула. «Если бы сейчас оступиться, сорваться вниз…» Но этого она не сказала. Этого она даже не подумала, она только смутно поняла это по извилистому полету чайки. Около маяка стояла старинная рыбачья церковь, похожая на сарай. Они вошли в нее.

Церковь была очень светлая, длинная, со стенами, сплошь увешанными мраморными досками с благодарностью за спасение. Между этими благодарственными досками висели картины. Старые, не очень искусные картины в золоченых рамах. И все они изображали море, и корабли, и лодки, вернее гибель этих кораблей и лодок в море. Все виды, все сорта, все разнородности гибели в море. Корабль, затертый льдами, тонущая в бурю лодка, шхуна, охваченная огнем. Только гибель в море. Еще и еще. Изображение той гибели, от которой чудом спасся благодарящий. Чудом или геройством.

Они, держась под руку, обошли церковь, останавливаясь перед каждой картиной. Но оттого, что Тьери был здесь рядом, оттого, что рука его нежно сжимала ее локоть, Люка никак не могла представить себе тоску и страх этих гибнущих моряков. Она ясно видела себя и Тьери моряками на этой горящей палубе с развевающимися по ветру пылающими парусами или тут, на другой картине, — затертыми льдами, слышала треск корабля, ломающегося о льдины, которые сейчас вместе с кораблем переломают их кости, чувствовала холод приближения огромной волны, которая вот сейчас рухнет, слизнет их с Тьери с палубы, проглотит, похоронит их…

Да, она обостренными счастьем и влюбленностью глазами видела приближение гибели, но страха, но тоски не умела почувствовать в то утро. Ведь Тьери был всюду рядом, они гибли вместе, навсегда. Все было так просто, героично и прекрасно.

— Ты плачешь, Люка?

Она улыбнулась, моргая влажными ресницами. Ей хотелось объяснить ему все — свою страсть к морю, свое восхищение ро мантической судьбой моряков, и жалость к ним, и желание уехать вместе с Тьери в кругосветное плавание. Но она только молча поставила свечу перед статуей Св. Девы, ни о чем не прося Ее. Они вышли из церкви взволнованные, тесно связанные морем и смертью. Навсегда, на всю жизнь связанные, как ей казалось тогда, морским, неразвязывающимся узлом.

А теперь она гибнет, тонет одна. Как она будет молиться завтра в рыбачьей церкви за всех гибнущих, тонущих! За всех спасенных, за всех погибших и за себя.

Люка выезжает на набережную. Солнце только что зашло, и море еще светится его теплым светом. Люка бессознательно смотрит на волны, на небо, на парус на горизонте, и губы ее бессознательно вздрагивают. Это еще не улыбка, это только бессознательная попытка улыбки. Там, по ту сторону автомобильного стекла, в той нежной прелестной жизни, в которой Люка не участвует, настал счастливый вечер, и Люка, как бы на минуту выйдя за пределы своего тела, своего автомобиля, очутившись по ту сторону всего этого, растворяется в блеске и покое счастливого вечера. Но это только кажется. Она тут, в автомобиле. Вся — со своим горем и своей судьбой, из которой нельзя вырваться. Автомобиль катится по набережной, перелетает через перила, врезается в волны. «Гибну, тону одна, — вспыхивает в ее мозгу. — На самое дно океана». Но это тоже только кажется. Она осторожно и медленно подъезжает к отелю.

Она останавливает автомобиль. Ноги плохо слушаются и дрожат. От усталости, от волнения. А вдруг комната номер шесть занята и она приехала напрасно? В холле пусто, но Люка не может ждать, она стучит в закрытую дверь. Дверь открывается, и выходит маленький старик.

— Комната номер шесть свободна? — спрашивает Люка.

И он кивает: