15365.fb2
— Может быть. Но вам нужно то, что на них покупают.
— Вы думаете? — она расстегнула браслет. — Вот, я сейчас брошу его в море.
— Не делайте этого. Придется искать, нанимать водолазов. Лучше на эти деньги купим вам сейчас какой-нибудь пустяк — хотите?
— Нет. Я ничего не хочу. Оставьте меня в покое.
— Я терпеть не могу русских национальных черт — тоски и сумасбродства. Вы были всегда такая веселая, совсем не похожая на русскую.
— Да? Но я все-таки русская. И я терпеть не могу американцев.
— О, — обиженно протянул он, но сейчас же смягчился. — Дорогая моя, вы, должно быть, больны. Это началось неделю назад с вашей мигрени. Надо сегодня же позвать доктора.
Прошло десять дней. Ни на письма, ни на телеграммы ответа не было.
«Отлично! Сердится? Влюбился в ту, с веснушками? Уехал?»
В конторе отеля кланялись: «Нет, писем для мадам нет. Пусть мадам не беспокоится. Если будет, сейчас же принесут».
И все-таки она спрашивала по нескольку раз в день.
«На людях легче… Музыка мешает думать… Когда танцуешь, почти не чувствуешь тревоги, — Татьяна Александровна смотрит на бесцветные глаза американца, друга Джонсона. — А дома, может быть, ждет письмо…»
— В этом году — чудный сезон, не так ли?
Она кивает головой.
— Вы хорошо танцуете. В особенности для неамериканки.
Она молчит.
— Вы были на теннисных состязаниях?
— Да.
— Интересно, не так ли?
— Да.
— Теннис — благородная игра.
— Да. — «Письмо, наверное, пришло».
— Сколько вы делаете в час?
— Сколько я делаю?
— Ну да. Я про автомобиль.
— Ах вот вы о чем… Я не считала…
Музыка обрывается. И снова: «Вы любите гольф?»
В автомобиле Джонсон целует ей руку.
— Я давно не видел вас такой веселой. Теперь, надеюсь, все будет хорошо, дорогая?
— Да, теперь все будет хорошо.
Лакей подает ей конверт.
— Вот вам письмо, мадам.
«Какое толстое письмо! И отчего адрес написан чужим почерком?»
Татьяна Александровна бежит к себе: «Ведь я знала».
— Не забудьте, что мы едем в Оперу и должны раньше пообедать, — говорит Джонсон.
— Да, да, — и она захлопывает дверь.
Она читает, не понимая. По-французски… На пишущей машинке… Ярко-лиловый шрифт прыгает у ней в глазах: «Poste privee. Корреспонденция из всех стран. Гарантия тайны»[49].
«…Наш клиент… распорядился… пять писем… Из указанных им городов… Препровождаем последнее… Полученные от вас… Согласно его указанию…»
Из конверта вывалились ее нераспечатанные телеграммы и письма и лист бумаги, криво исписанный рукой Сергея.
«…Дорогая Таня. Я думаю, теперь твоя новая жизнь вполне наладилась и ты можешь узнать правду. Я доехал до Марселя и дальше никуда не поеду. Здесь я написал тебе несколько фантастических писем, которые тебе перешлют. Из всего, что я писал, только одно не выдумано: я встретил знакомого, и мы пили всю ночь, и теперь, хоть уже день, пьем. Ты не любишь этого, ну, не сердись, теперь все равно. Случай такой не был бы со мной, если бы не зонтик дождевой!.. Прощайте, госпожа Пирпонт Морган!»[50]
Внизу было приписано:
«Ангел мой, если бы ты знала, как мне не хочется умирать».
Лишневский смотрел из окна вагона на Париж. Дома, автобусы, трамваи, фабрики… Неужели он больше никогда не увидит всего этого? Неужели он уже не вернется сюда? Он сжал руки. Нет, я должен жить. Я не хочу умереть.
В окнах замелькали зеленые луга и деревья. Он устало закрыл глаза.
Да. Он не может умереть. Ведь если он умрет, его зароют на французском кладбище, во французскую землю. А он должен лежать в Петербурге, в Александро-Невской лавре, рядом с отцом и братом. Ведь это — последнее, что у него осталось.
Он давно решил так. Может быть, это сознание и хранило его до сих пор.
…И все-таки — воды Сены текли так успокоительно, что было трудно не броситься с моста, в магазинах продавались револьверы, а в аптеках можно достать веронал…[52]
Он должен жить! Поэтому он и едет сейчас в Бретань. Там не то, что в Париже, там, он уверен, будет легче. Лишневский открыл глаза и закурил.
В сущности, самое страшное уже прошло. Теперь надо только не распускаться.