153750.fb2
Где зашла речь о грехе — там неизбежны и мысли о смерти. А смерть в Индии, её наиболее впечатляющий образ — это костры Варанаси.
Горят они круглые сутки, и можно их видеть хоть утром, хоть днём; но в памяти остаётся именно ночная кремация. Маникарника-гхат — это главное место сожжения умерших, это, можно сказать, космодром, откуда души усопших возносятся вместе с огнём на индийское небо. Костры горят здесь на трёх уровнях, трёх площадках над Гангой — иногда их пылает пять-шесть одновременно — и главные звуки, которые слышишь здесь в сумерках: это треск прогорающих дров и скелетов — и музыка от соседних причалов, где празднуют ежевечернее поклонение Ганге.
Очень важно не торопиться, оставить дурную манеру глотать впечатления, подавить в себе суетливое любопытство туриста — а просто присесть чуть в сторонке от жарких костров и посидеть часа два или три, размышляя как бы ни о чём: то есть привести себя в состояние созерцательного покоя. И осознанье того, что здесь, вместе с дровами, горят и людские тела, уже не будет тебя очень сильно смущать — как оно не смущает индусов.
Обряд кремации сдержанно-прост — в этом и заключается строгая красота ритуала. Вот чьи-то ноги, торчащие из охваченных пламенем дров, отгорели, упали — и служитель спокойно, при помощи двух длинных палок, перебросил обугленные стопы в центр пылающего костра. Точно так мы, бывало, сидя у своих походных костров, перебрасывали в сердцевину огня отгоревшие сучья. Мёртвое тело здесь, в Индии, не вызывает ни благоговейного ужаса, ни особой брезгливости: прах, он и есть прах, и к нему надлежит относиться спокойно и просто.
Как проходит кремация? Если человек умирает в священном городе Варанаси — а это самая большая удача, какая может выпасть на долю индуса, — то в сопровождении сыновей и племянников (женщин к обряду не допускают) носилки с телом относят на Маникарника-гхат. Здесь покойный совершает последнее омовение: носилки с усопшим притапливают в Ганге, и воды священной реки в последний раз касаются тела, которое скоро исчезнет. Затем носилки ставят на место просушки — сохнуть покойный будет около часа, — а родственники тем временем направляются в полицейский участок, чтобы зафиксировать там факт смерти.
Старший сын бреет голову наголо и облачается в белые траурные одежды. Впечатляет табурет уличного цирюльника, рядом с которым лежит копна чёрных волос: это сколько же, думаешь, осиротевших индусов успело сегодня обриться…
Пока всё это происходит, служители складывают костёр. Дрова для погребальных костров — главный, наряду с шёлком, объект купли-продажи в Варанаси. Цена и качество дров, разумеется, разные — мало кто может позволить себе быть сожжённым на чистом сандале — да и количество дров, необходимое для полноценной кремации, тоже различно. Индусы, как правило, сухощавы и малорослы, и полутора центнеров дров хватает, что называется, за глаза. «А сколько пойдёт на меня?» — спросил я служителя, хлопотавшего у поленницы дров. Меня деловито окинули взглядом и просто сказали: «Двести двадцать кило». Заметив, как меня передёрнуло от такой точности и простоты, индус дружелюбно добавил: «Это немного. Иному из вас и четырёхсот будет мало».
По всему берегу Ганги в окрестностях Маникарника-гхат высятся дровяные поленницы, и стоят у причалов лодки, гружённые топливом. Их разгружают неторопливо, аккуратно складывая из дров очередную поленницу — словно каждый из грузчиков осознаёт, что он не просто работает, а мостит путь в вечность для тех, кто скоро уляжется вот на эти сухие, как раз в человеческий рост, кривоватые жерди.
Когда покойник обсох — его, вместе с носилками, возлагают на дровяной пьедестал. Зажигать костёр — дело старшего сына. С длинным пуком тростниковой соломы он идёт к жертвеннику бога Шивы, огонь на котором непрерывно горит уже не одну тысячу лет. Солома вспыхивает от углей жертвенника, и сын поспешает обратно: надо успеть, пока полыхает соломенный факел. Вот он суёт факел под жерди костра — и, под действием тяги и тёплого ветра, что веет от Ганги, пламя вмиг разливается по сухим дровам. Пелены, которыми покрыт покойный, вспыхивают и взлетают — несколько огненных хлопьев уносятся в звёздное небо — и сухощавое тёмное тело остаётся совсем обнажённым. То, как невозмутимо, спокойно усопший лежит в центре гудящего и беснующегося костра, напоминает сеанс медитации. Ничто мирское — никакие гримасы и пляски обманчивой Майи — уже неспособно нарушить глубокий покой мертвеца…
Этот покой — эманация смерти — влияет на всех, наблюдающих процедуру сожжения. В самом деле: смешно суетиться и думать о суетном, видя финал своих суетных дел и легко представляя, как сам, в скором будущем, будешь лежать на таком вот костре. А огонь горит жарко, напористо: искры вихрем возносятся к звёздам, и кажется, что перед тобой не костёр, а река, чей гудящий напор равнодушно уносит всё бренное к небу — туда, где земной прах размельчается в звёздную пыль и становится частью безбрежной, клубящейся вечности.
Неизбежно приходят и мысли: а какой похоронный обряд предпочтительней, ближе тебе самому? Наш ли, привычный, с могилкой, крестом и оградой, с кладбищенской пышной сиренью, с обилием всех подробностей православного отпевания и погребения — или такой, очищающе-огненный, после которого остаётся лишь горсть невесомого пепла? Пока я здесь, в Индии, пока я дышу её воздухом и говорю на её языке — конечно, мне ближе костры Варанаси. Всё же есть разница: быть закопанным в землю, к червям и корням и пройти там, во тьме, смрадный путь разложения — или быстро и чисто сгореть на огне. Итог всё равно будет тем же — ведь гниение, по химической сути, есть то же горение, только очень неспешное.
Да и то сказать: могилы и всё, что связано с ними — нужны живым, а не мёртвым. Это нам, тем, кто пока ещё живы, нужно особое место для встречи с усопшим и с собственной памятью, нужно, чтоб было куда приходить на родительскую субботу и где выпить чарку за упокой родных душ. Но, с другой стороны, как много горького можно увидеть на кладбище, где одни могилы пребывают в мерзости запустения — а другие раздражают своею помпезностью. Даже перед лицом смерти мы часто не можем преодолеть того, что нас разделяет — имущественного, скажем, неравенства, даже на кладбище мы порой продолжаем цепляться за жалкие призраки власти, богатства и земного благополучия. Огонь в этом смысле — большой демократ. От любого индуса, будь то последний бродяга или знаменитый на весь мир Махатма Ганди, не остаётся, в материальном смысле, вообще ничего — что, конечно же, очень достойно.
Пока мы так рассуждали, наш костёр почти догорел. Старший сын — бритый наголо, в белых одеждах — палками выкатывает из костра ещё не сгоревшую кость — может быть, челюсть или позвонок? — и на тех же двух палках несёт её к Ганге. С коротким шипением кость падает в воду — это и означает, что обряд кремации завершён. Пепел служители сдвинут поближе к воде, очищая кострище для нового тела, и этот серый, мерцающий углями пепел будет здесь до утра остывать. Сбрасывать в Гангу его пока рано, потому что ещё предстоит извлечь из него слитки золота и серебра — остатки тех украшений, что были на мёртвом. Маникарника-гхат — это самый прибыльный золотой и серебряный прииск Индии, то место, где круглые сутки идёт добыча драгоценных металлов.
Но Бог с ним, с золотом — дело не в нём. Дело в том чувстве покоя, которое наполняет здесь, кажется, всё: и сами костры, и их отражения в Ганге, и лодки, с которых туристы глазеют на древний обряд, и всю эту тёплую ночь, полную звуков, огней и задумчивой неги — в том чувстве покоя, которое наполняет любого, кто долго сидел у костров Варанаси. О чём говорит душе этот покой? О том, что всё совершается правильно — здесь жгут усопших, неподалёку поют и танцуют, жизнь и смерть катят своё колесо — и то исчезновение мёртвого тела, которое только что, с лёгкостью фокуса, совершилось на наших глазах — оно ничего не меняет в порядке вещей. Да, смерть меняет лишь форму, но вовсе не суть, не бессмертное содержание нашего с вами существования.
Мысль не нова — все великие мудрецы, от Платона до Шопенгауэра, не уставали её повторять — но здесь, в этой тёплой ночи, озарённой кострами, её понимаешь не просто рассудком, а всем существом. Смерти, в сущности, нет — вот о чём говорят нам костры Варанаси.
Да, смерти нет. А есть эта тёплая ночь, полная звуков и запахов жизни, и есть Ганга под тусклою, дынного цвета луной — Ганга, чьи молчаливые и мутноватые воды движутся так, как течёт само время: незаметно и неудержимо.
Ганга — главный объект поклонения в Индии. Если, скажем, христианин, отвечая в кратчайшей форме на вопрос о существе своей веры, должен сказать: «Я верю в Троицу: Бога-Отца, Бога-Сына и Святого Духа» — то правоверный индус, отвечая на тот же вопрос, может ответить: «Я верю в Гангу…»
Исток Ганги, как принято думать, на небе: тот Млечный путь, что мы видим в безлунные ясные ночи — это и есть начало великой реки. Мифология здесь не так уж и далека от реальности: Ганга действительно начинается с заоблачных высей — колыбелью ей служат глетчеры Гималаев — и, сливаясь из нескольких мощных потоков, в районе священного города Харидвар, она из неистово-горной, бурлящей реки превращается в сонную, невозмутимо-спокойную реку равнины. Можно сказать, что Ганга обнимает собою все формы жизни реки, меняет обличья и собственный нрав — чтобы, в конце концов, обретая всё больше покоя и силы, войти в океан как в нирвану.
То, что Ганга — главнейшее в Индии божество, доказать очень просто: каждый вечер, во всех городах по её берегам, совершаются пуджи, то есть красочные, с танцами и песнопениями, жертвоприношения реке рек. Эти ежевечерние службы так и называются: Ганга-аарти, или подношения Ганге. Жертвы здесь, разумеется, мирные — Индия крови не любит — это цветы, молоко и огни. Вся пуджа длится около часа и собирает множество зрителей: люди теснятся на каменных древних ступенях, ведущих к воде, смотрят из окон ближайших домов и наблюдают ритуальное действие с лодок. Жрецов, совершающих богослужение, может быть несколько — в Варанаси, к примеру, их семь — но в целом сценарий всех пудж одинаков. С молитвами в Гангу бросают цветы и льют молоко, затем под ритмичную дробь барабанов распеваются гимны, а затем начинаются танцы с огнями. В светильниках, видимо, нефть — потому что их огонь ал, а дым густо-чёрен — и когда видишь, как семь полыхающих, огненно-дымных колёс синхронно вращаются под барабанную дробь — словно катятся сквозь разомлевшую ночь — то кажется: именно эти колёса и движут индусскую жизнь, сообщают ей тот монотонно-размеренный ход, который и позволяет стране оставаться на месте (то есть быть верной себе) вот уже многие тысячи лет…
Танец огней, в самом деле, чарует. Но ещё больше трогает тот момент, когда по лоснящейся, масляно-чёрной поверхности Ганги начинают плыть сотни цветочных плотиков-плошек, в сердцевине каждого из которых трепещет свечной огонёк — тогда река начинает напоминать тот Млечный путь, земным продолжением которого и является Ганга.
О Ганге по-настоящему надо писать не главу, а огромную книгу — которая тоже, конечно, не сможет ни исчерпать, ни обнять то огромное, сложное и невыразимо-глубокое, что называется Матерью-Гангой. Вся символика и философия Индии, всё, чем живёт её сложный до изощрённости дух — так ли, иначе, но связано с Гангой, питается водами этой священной реки и, в свою очередь, пополняет собой её, Ганги, жизнь.
Европейцев, конечно, шокирует то, что индусам кажется совершенно естественным: когда, на восходе солнца, индусы чистят зубы, моются и стирают бельё, и пьют пригоршнями воду, и пускают плыть детские трупы, и высыпают мусор, и испражняются — в ту же самую реку. Ганга принимает всё, она всё очищает и всех примиряет, для неё нет разницы между чистым и грязным — она словно солнце, которое светит и грешным, и праведным. Не ощутив духа этой священной реки, не проникшись его очищающей, всех равняющей силой, невозможно понять жизнь Индии — жизнь, которая при несказанной её пестроте и запутанной сложности проявляет такую терпимость ко всем воплощениям и существам.
Откуда, куда течёт Ганга? Она перетекает из бесконечности в бесконечность — и ей совершенно нет разницы, что, зачем и куда нести в толще медленных вод, какие тела перекатывать по иловатому дну; её, Гангу, мало интересуют те отражения и миражи, что жизнь оставляет на глади лоснящихся вод. Её не разбудит ни людской гвалт на её берегах, ни даже огни, песнопения и барабаны красочных пудж. У вод Ганги, как и у жизни индуса, нет цели — и в этой бесцельности скрыта и сила её, и её обречённость…
Всё-таки странно, что индуизм не вырос до мировой религии. Являясь едва ли не самой древней религиозной системой на свете, включая в себя более миллиарда верующих — индуизм, тем не менее, ограничен пределами полуострова Индостан и одним государством.
Самое первое впечатление (а оно-то как раз и бывает почти всегда верным) — это то, что в Индии религиозны практически все. Или, иными словами: здесь нельзя жить, не являясь приверженцем индуизма — настолько эта религия растворена в самом воздухе Индии и наполняет собою индийскую жизнь.
Считается, что в индуизме 16 тысяч богов. Разумеется, это весьма приблизительно — приходилось читать и слышать другие цифры — но, в любом случае, пантеон индуизма населен очень густо. Среднему человеку невозможно даже просто запомнить имена всех божеств — не говоря уже о том, чтобы познакомиться с ними поближе. Конечно, среди этих тысяч богов есть главные — такие, как Вишну и Шива — а есть и второстепенные; но само изобилие разных божеств создает совершенно особенный тип и настрой индуистского мировоззрения. Боги всюду, куда ни ступи или ни посмотри; всё, что нас окружает — священно; весь мир пронизан незримыми силами, связями и отношениями; реальность — лишь тонкая плёнка, лежащая на таинственной сути вещей и явлений; от нас в этом мире — всерьёз ничто не зависит… Вот беглый абрис, приблизительный контур индуистского отношения к миру. Порой кажется, что индусы себя ощущают живущими более среди богов, нежели среди людей: согласитесь, большое отличие от европейцев. Мы-то больше живём как-то сами собой, замкнувшись в реальности, как в скорлупе, и гул трансцендентного почти не доходит до наших ушей, оглушённых дурной суетой имманентного мира.
Что прежде всего видишь в Индии, выглянув ли из окна вагона, летящего меж деревень и полей, или высунув голову из конуры моторикши, или просто-напросто остановившись посреди улицы и поведя вокруг взглядом? Увидишь, скорее всего, индуистский храм с треугольным флагом над крышей и со свастикой, древним солярным знаком, чернеющей всюду, где только возможно. Храмы эти бывают не просто маленькими, а крошечными — словно строили их лилипуты — но перед любым, даже самым маленьким храмом обыкновенно увидишь цветы и плошку с молоком — то, чем индусы ублажают своих богов. Ещё больше, чем храмов, в Индии шивалингамов — символических изображений фаллоса бога Шивы — которые здесь буквально всюду: на набережных и тротуарах, в нишах на стенах домов, в магазинных витринах и вдоль обочин дорог. Форма лингамов одна — они все короткие, толстые, как молодой гриб-боровик, а размеры различны: от гигантских многометровых сооружений до совсем крошечных, размером с напёрсток — но к которым относятся, тем не менее, тоже с почтением. По сути, каждый из многочисленных шивалингамов — своего рода храм. Перед ним молятся, на него возлагают цветы, его просят о помощи — то есть делают всё, что положено в храме.
Мне довелось видеть и самый главный лингам, расположенный в Золотом храме Варанаси. Прежде чем войти в этот храм, пришлось вытерпеть такую процедуру досмотра, какой не случалось ни в одном аэропорту — да ещё заполнить подробнейшую анкету. Но эта. морока с лихвой окупилась открывшимся зрелищем. Вся территория храма была битком набита людьми — большей частью индусами — а туда, где располагался лингам, было вообще не пробиться. Кое-как протолкавшись в людской потной каше, я всё же увидел то, что всех так привлекало. На полу, в центре каменной ниши, до краёв засыпанной цветами, возвышался скромных размеров лингам — он был с небольшое ведро — а через ограду к нему тянулись сотни смуглых женских рук. Дотянуться до вожделенного фаллоса было непросто — мешали соседки, и цепи ограды, и общая атмосфера горячечного возбуждения, что царила в орущей, толкавшейся, жаркой толпе — но когда, наконец, кому-либо из женщин удавалось коснуться лингама — толпу оглашал пронзительный крик! Это был даже не крик, а стон; секунд пять или шесть продолжалось это символическое соитие женщины с Шивой — и за эти секунды начинала истошно орать вся толпа: зрелище ритуального совокупления приводило в исступление сразу многие сотни людей…
При посещении индуистских храмов, при созерцании статуй и изображений всех этих тысяч божеств, приходит странное чувство. Начинает казаться, что, раз богов в Индии так неописуемо много — то религия, как таковая, почти исчезает. Так, к примеру, разгул демократии — то есть разделение единой энергии власти на миллионы людей — означает, по сути, безвластие; так тайна, принадлежащая многим, перестаёт быть тайной.
Нечто подобное происходит и с многобожием: сакральная, тайная сила чудесного дробится по тысячам разнообразных божеств и оттого неизбежно слабеет. Поэтому от многобожия один шаг до атеизма. Показательна в этом смысле и дружба коммунистического Советского Союза с тогдашнею Индией: между многобожием индуизма и атеизмом не было психологически резкой и неодолимой границы.
Но религиозная палитра Индии не ограничена индуизмом. Больше того: Индия не была бы Индией, если бы в её духовном — как и бытовом — существовании не наблюдалось бы поразительно пёстрой смеси различных культур и религий. Как в настоящем индийском соусе должны обязательно присутствовать все четыре основных вкуса — то есть кислый, соленый, горький и сладкий, так и в духовном пространстве этой страны уживается нечто несовместимое.
Вторая по распространенности религия Индии — это ислам. И, хоть цифра в 12 процентов кажется не такой уж большой — не забудем, что в численном выражении это примерно соответствует населению всей современной России. Ислам — религия, противоположная индуизму. Многобожию, пестроте, женственной мягкости и пассивной созерцательности индуизма противостоит сухая, активная, жёсткая непримиримость арабского монотеизма. Разумеется, два эти мира — исламский и индуистский — не могут мирно сосуществовать; проблема «муслим-терроризма» на сегодняшний день — едва ли не самая серьёзная из политических проблем Индии. Но, с другой стороны, при всей напряжённости противоречий, возникающих между исламом и индуизмом, ислам нужен Индии, как некий противовес — или, можно сказать, как закваска бывает нужна для того, чтоб аморфное, женственно-вялое тесто поднялось и обрело бы в себе самом новые, жизненно важные свойства.
Помимо того, что ислам с индуизмом сложно и драматически сосуществуют, создавая энергетически напряженное поле взаимных влияний, не позволяющее Индии лечь в сонный дрейф абсолютной пассивности — по русской пословице, на то и щука в море, чтобы карась не дремал, — но из союза-вражды ислама и индуизма родилось ещё и дитя: религия сикхов.
Сикхизм — это своего рода прививка активного и молодого ислама на древнее и уже обомшелое древо индуизма. Генетически, по своим корням и основам, сикхизм несомненно вырастает из традиционного индуистского мировоззрения. Но психологически сикхизм стоит ближе к исламу. Это религия воинов, которые не расстаются с оружием и в любой миг готовы вступить в безоглядное и решительное сражение. Для классического индуизма такая воинственность непредставима; но, не будь в Индии сикхов, страна имела бы совершенно другую судьбу и иное лицо.
Кстати о лицах: сикхи очень красивы. Спокойная твердость и чувство собственного достоинства выделяют лицо и взгляд сикха в любой, самой пёстрой толпе. А внешние атрибуты — тюрбан, борода и кинжал или сабля — лишь подтверждают, что ты не ошибся, и перед тобою действительно сикх.
Не успеешь налюбоваться на сикхов — как тебя привлекают вдруг люди совершенно иной энергетики. Через толпу, глядя под ноги — чтоб не наступить, не ровён час, на какого-нибудь муравья, — застенчиво-мелкой походкой движется группа людей в белоснежных одеждах и в марлевых масках на лицах. Если сикхи идут, сознавая себя как бы центром всего мироздания — то люди в белом, напротив, стремятся как бы исчезнуть, стать незаметно-бесплотными: чтоб не обидеть кого-нибудь в этом дивно устроенном мире, не нанести вреда какой-нибудь крошке-козявке, не споткнуться б о камень — ибо камень, он тоже живой, и способен почувствовать боль — чтоб пройти свой назначенный путь от рождения и до нирваны максимально легко, незаметно, подобием облака или дуновения ветра.
Это джайны, и их главный принцип — тот же, что и у медиков: «не навреди». Этот принцип понимается и исполняется ими буквально: скажем, занятия сельским хозяйством, при которых не избежать вторжения в землю, и повреждения там каких-нибудь корешков или червячков — эти занятия джайнам противопоказаны. А правило «ничего нельзя резать» доведено до того, что собственные волосы на голове и на теле джайны не стригут и не бреют, а буквально выщипывают: один волосок за другим.
То, что все джайны вегетарианцы, само собой разумеется. Наиболее продвинутые из них вообще отказались от пищи и питаются только солнечным светом: именно к джайнам относится большинство «солнцеедов». От комментариев к этой теме я воздержусь: не хочется обижать симпатичных, безвредных людей.
Нам бы поучиться у джайнов тому, как можно бережно, трепетно относиться ко всему мирозданию, включая растения, насекомых и даже камни — как можно бояться непоправимо нарушить что-либо в мире, который создан не нами и который поэтому не нам с вами радикально переделывать и «улучшать». Единственное, что в нашей власти, и на что мы имеем моральное право — это улучшить самих же себя. Вот этим-то и занимаются джайны; глядя на их просветлённые, скромные, добрые лица — начинаешь и сам мечтать: вот бы перестать есть мясо, и вообще перестать что-либо есть, скинуть одежду да и бродить себе этакой полубесплотною тенью по пыльным индийским дорогам…
Среди множества вер и религий, сосуществующих в Индии, есть и родное нам христианство. Причём христиан не так уж и мало — около двадцати пяти миллионов. То, почему христианство — религия, столь, казалось бы, близкая духу миролюбивой, уступчивой, аскетически нищей страны — не получило здесь, в Индии, широкого распространения — это тема отдельного размышления. Возможно, что не последнюю роль здесь сыграло долгое владычество англичан: трудно полюбить и принять религию, которую исповедуют жадные, бессердечные и самовлюбленные колонизаторы.
Осталось упомянуть ещё буддизм и зороастризм — чтобы завершить беглый обзор важнейших для Индии религиозных систем.
Буддизм, как ни странно, Индия тоже не приняла. Учение, выросшее из индуизма и рождённое индусом Гаутамой, нашедшее первых поклонников здесь же, в Оленьем парке Сарнатха — учение, которое при царе Ашоке являлось даже государственною религией — тем не менее, Индия вытеснила из себя, как инородное тело. Возможно, важнейшая из причин — это то, что буддизм отрицает кастовое деление. Видимо, Индии, для сохранения своего самобытно-национального образа жизни, кастойность необходима: как структура, организующая хаос текучего, пёстрого социума этой огромной и многолюдной страны. С буддизмом Индия перестала бы быть самою собой — и вот именно инстинкт самосохранения заставил индусов отторгнуть буддизм и как бы выдавить его в страны Центральной и Юго-Восточной Азии, где он прекрасно прижился.
Религия огнепоклонников, зороастризм — наследие древних иранцев. Любопытно, что наш Аркаим, протогород, располагавшийся к югу от нынешнего Магнитогорска, был колыбелью зороастризма; так что одна из крупнейших индийских религий пришла на Индостан с территории современной России. У огнепоклонников всего интереснее их похоронный обряд. Мёртвых не хоронят и не сжигают, а бросают на растерзание грифам, в священные «башни молчания». Очевидно, что этот обычай сложился среди каменистых, безлесных иранских нагорий, где нельзя ни сжечь мёртвого, ни закопать его в землю. Интересно и то, что современные огнепоклонники связывают со стихией огня повседневную жизнь: так, большинство воротил индийской металлургии — именно зороастрийцы.
Даже самый короткий и беглый обзор тех религий, что существуют в теперешней Индии, представляет картину удивительной сложности и пестроты. И ведь всё это органично живёт, развивается, дышит; любая из упомянутых выше религий имеет миллионы последователей — и существование одних ничуть не мешает, а даже способствует процветанью других. Вот это и есть та цветущая сложность, о которой мечтал и так страстно писал наш «византиец» Леонтьев. Наверное, Индия полюбилась бы Константину Леонтьеву ещё больше, чем Константинополь; ибо трудно даже вообразить страну, которая ярче, чем Индия, могла бы представить весь спектр, всю палитру сосуществующих в бытии человечества религиозных систем.
С природы, возможно, стоило бы начинать. Во всяком случае, большинство из людей, писавших о национальных образах мира, именно из природы выводили и всё остальное: и душу народа, и его Логос, то есть воплощённое в языке отношение к миру.
Но природа Индии настолько разнообразна, что в ней можно найти сколько угодно посылок для любых умозрительных построений. Тут и горы, и джунгли, и могучие реки с плодороднейшими долинами, и пустыни, и океаническое побережье — словом, в Индии есть почти всё то же самое, что и на всём земном шаре.
Внимательнее всего мне удалось рассмотреть городскую природу. Любая из улиц старого индийского города так полна разнообразною живностью, бегающей, ползающей, прыгающей или летающей, что по старым кварталам бродишь, как по зоопарку — не уставая и не успевая дивиться тому, какое великое множество разнообразных существ живёт вперемешку с людьми. Самые главные здесь, конечно — коровы. Они составляют настолько привычную и непременную часть городского пейзажа, что, кажется, можно убрать всё вообще остальное, но нельзя удалить из индийского города этих священных животных: не будет коров — город тут же утратит неповторимо-индийскую физиономию.
Нормальное состояние для индийской коровы — лежать посреди тротуара, жуя жвачку и поводя окрест сонным, с густой поволокою, взглядом. В коровах так много спокойствия и невозмутимости, что порой думаешь: главный продукт, который в таком изобилии производят коровы, это даже не молоко — а глубокий, какой-то уже запредельный покой. Ни людская толпа, ни гудки машин или рикш, ни крики уличных зазывал — ничто не способно нарушить ту вязкую дрёму, тот длящийся сон наяву, в котором — вне времени, вне суеты — пребывают коровы. Глядя в коровьи глаза — эти озёра смирения и неземного покоя — нельзя не подумать о том, что вся наша жизнь — это Майя, мираж, и что отойти от неё, погрузиться в нирвану, подобную той, в какой пребывают коровы, — есть лучшая доля, предел человеческих наших мечтаний…
Непременный вопрос, что всегда возникает при виде индийских коров: чем же они кормятся в каменном городе? Ведь на пыльных, истоптанных улицах нет ни травинки, ни кустика; даже козе, и то невозможно найти пропитание. Но, на счастье коров, в городах Индии столько мусорных свалок, а там такое количество органических полусопревших отбросов — что на свалках вполне можно пастись. Пусть корова и не набьёт себе пузо так, как набила бы где-нибудь на среднерусском зелёном лугу — но с голоду не околеет.