15376.fb2
Через несколько дней зашедший к нам за провиантом лейтенант-артиллерист подтвердил слова нашего капитана. Увидев на нём орден железного креста высшей степени, Гришка спросил его, за что он получил это отличие. Предложив ему кружку горячего супа, мы разговорились с ним. Оказалось, что лейтенант попал в плен под Сталинградом в 1943 году, и ему удалось через пару месяцев каким-то чудом удрать, выйти из зоны наступления Красной Армии, и, несмотря на мороз и голод, перейти фронт и присоединиться к отступающим немецким частям. Он рассказал, как однажды в сапёрную часть, к которой его, как пленного, владеющего немного русским языком, прикрепили для перевода немецких инструкций для обезвреживания мин новой конструкции, привели двух русских перебежчиков, работавших добровольцами (Hilfsfreiwilligen) у немцев.
Их посадили в холодную землянку, предварительно содрав с них немецкую форму, опросили и оставили под замком на ночь, не желая тратить на них пули. Наутро их замерзшие труппы просто выкинули в снег, воткнув рядом кол с надписью «Изменники Родины».
По словам лейтенанта, пленным немецким солдатам на русской стороне было гораздо лучше, чем иногда попадавшимся русским, бывшим в плену у немцев.
Такая информация сеяла неуверенность в уже и так не очень-то ясные перспективы моего будущего. Связь с партизанами потеряна. Как её восстановить? Стараться попасть на передовую? Будет легче перебраться к своим. А потом? Пристукнут сгоряча, кто там будет разбираться, кто ты и кому оставался верным, работая у немцев, убивавших, сжигавших, вешавших и грабивших твой родной народ?
Примкнуть к полякам, смешаться с массой и ждать наступающую Красную Армию? Так и здесь же не будет никого, кто бы смог подтвердить и удостоверить мое запутанное прошлое, мою деятельность партизана-подпольщика, а не предателя, спасавшего свою шкуру.
Как доказать, что до этого момента ты старался быть полезным и верным своей совести, своему народу, даже не зная полного звания или фамилии того, кто распоряжался тобою все это время?
Да, моя совесть по отношению к русскому народу была чиста. Но был ли я всё так же лоялен господствующему строю, как и в тот роковой день 22-го июня 1941 года, когда прямо с мотоциклетных гонок я поехал в военкомат и вступил добровольцем в ряды защитников моей Родины?
Вот такие рассуждения завели меня совсем в тупик. За прошедшие три года пришлось наслушаться такого о Сталине и нашем партийном руководстве, о самой революции и самом коммунизме, что моя голова была полна противоречивыми мыслями.
Все больше и больше накатывало сомнение — удастся ли доказать, что я не лизал вражескую задницу за кусок хлеба, а каждодневно рисковал быть раскрытым. А наказание было бы одно — расстрел после допросов и пыток. «Старшого» я и в глаза не видел, а если и видел, то не знал, что он и был тот самый «Старшой», который руководил моей деятельностью как бы на расстоянии.
С Гришкой я до сих пор не решался поговорить по душам, не потому что не верил ему, а потому что ручаться за самого себя было уже трудно, а за двоих ещё трудней.
Так вот, эти все размышления привели меня к решению: или поговорить с Гришкой, или как-то покинуть отряд и «пропасть». Дальше же — будь, что будет, буду действовать по обстоятельствам.
Следующим утром, надрезывая немецкую колбасу на крошечные дольки марш-провианта, я задал Гришке вопрос, что-то вроде: «А что будем делать дальше?» Вопрос был задан, как бы «вообще», но Гришка, который всё ещё был денщиком Феофанова и знал многое, чего остальные не знали, весьма серьёзно ответил, что дурить, мол, теперь нельзя, отряд скоро двинется на соединение с 1-й дивизией РОА в городок Мюнцинген.
После раздачи пайков прибывшей группе раненых немцев, мы для прикрытия уселись за шахматной доской и впервые поговорили по душам.
Он рассказал мне, как ему было поручено партизанами, с которыми он был связан ещё до моей попытки убежать к ним, следить за каждым моим шагом. Как меня чуть не прикончили, подозревая в предательстве (я часто разговаривал с адъютантом нашего гауптмана, моего «покровителя» после случая с сигаретами). На самом-то деле те разговоры касались совсем других «дел» — я изготавливал пепельницы из снарядных гильз и менял их на хлеб и курево.
В ходе нашей беседы Григорий намекнул, что наш капитан не является фашистским холопом. Он просто спасает свою жизнь и тем самым — жизни доверяющих ему бывших военнопленных, крестьян и нескольких перебежчиков, бывших лагерников, которые, как только попали на фронт, без раздумья перешли на сторону немцев, держа в руках листовки, в которых говорилось о русских подразделениях на немецкой стороне.
Наш капитан был довольно образован, сдержан и вежлив. Никогда не выражал свои чувства вслух, не был антисемитом — вопреки немецкой пропаганде. Но одно мы знали о нем твёрдо — он ненавидел Сталина и большевизм.
Как удалось Феофанову сохранить в течение нескольких лет свою группу, избегая боёв с партизанами, но, в то же самое время, обеспечив полное отсутствие враждебной деятельности с их стороны не только против нас, но и против расположенных в наших районах немецких частей, останется неизвестным. Но кто знает, может быть, он оставил где-то свои мемуары? Было бы интересно почитать их.
Но вернусь к жизни отряда. Во время моих блужданий по Литве и Польше к Феофанову пришли представители формирующейся РОА и предложили отряду присоединиться к 1-й дивизии в городе Мюнцинген. Капитан собрал отряд, сказал всё, что сам знал о Русском Освободительном Движении, и предложил высказать свое мнение. Все, как один, согласились на этот шаг в неизвестное будущее.
Началась осень 1944 года. Одним дождливым утром к нам в кладовую зашёл немец в офицерской форме, без каких либо знаков отличия, кроме стрелок СС на воротнике мундира, которые были полузакрыты дождевым плащом. Он предложил мне и Гришке тихо закрыть нашу «лавочку» и следовать за ним. На наши возмущённые вопросы, куда, зачем и кто он такой, он разъяснил нам, что это не арест, а только лишь приглашение явиться к следователю для разбора какой-то жалобы на наше распределение продовольствия. Беспокоиться не надо; — это просто клевета, и мы вернёмся назад через полчаса.
Пройдя несколько кварталов, мы зашли в какой-то дом, прошли в комнату с несколькими стульями и были оставлены сидеть и гадать, в чем дело.
Открылась дверь, вызвали Гришку. Через часа полтора позвали меня. Гришки уже не было; наверное, его вывели через другую дверь. Передо мной сидел за столом опять тот самый офицер СС, очень мягко, почти «задушевно», заговоривший со мной о погоде, как бы испытывая мой немецкий. Потом он начал задавать мне вопросы о Феофанове. Они задавались так непоследовательно, что мне надо было сосредотачиваться перед каждым ответом, вспоминая разные мелочи, на которые мало обращал внимания раньше. Дурацкие вопросы о том, надевал ли наш капитан пижаму перед сном или читал ли он в постели, привели меня в недоумение, и я попросил допрашивавшего объяснить мне, в чём дело, где «собака зарыта»?
К моему удивлению, на мой нетерпеливый вопрос мне было сказано, что на капитана донесли — с обвинением в нелояльности к фюреру и Вермахту.
Вопросы пошли быстрее, более прямые, нацеленные на то, чтобы сбить меня с толку, проговориться, ответить без раздумья. Что он читал, с кем переписывался, имел ли много гражданских друзей или знакомых, о чем разговаривал с нами, был ли чем недоволен и т. д. и т. д.
Так продолжалось два с половиной часа. У меня уже горело лицо и кипела злоба на этого хитреца с улыбкой на лице, как вдруг он поднялся и подал мне руку. «Спасибо за ясные правдивые ответы, — сказал он мне. — Вы подтвердили репутацию вашего капитана, мы верим вам!»
Возвратившись в барак, я застал Григория, раздававшего пайки группе солдат. Как только они ушли, мы закрыли кладовую и стали обсуждать то, что произошло утром.
Гришка открыл мне всю подноготную дела о доносе на Феофанова. Капитан сам посвятил его в происходящее. Виной всему было решение капитана присоединиться с отрядом к РОА, а не к частям Вермахта, как этого хотело бы армейское командование.
Его заместитель, тоже капитан, попал после пребывания в госпитале к нам в отряд из казацкой дивизии, воевавшей против Советской Армии на южном фронте. Он не только ненавидел большевиков, но и всех русских. Был очень фанатичен в борьбе против коммунизма и лоялен немцам в такой степени, что, узнав о предстоящем переходе под командование генерала Власова, запротестовал, обвиняя Феофанова и весь отряд в намерении уклониться от борьбы вместе с немцами на передовой против наступающей Красной Армии. Он написал рапорт в штаб 18-й армии, которому наш отряд подчинялся, и даже не скрывал этого.
Немецкое командование понимало, что Русская Освободительная Армия под командованием Власова является, может быть, последней надеждой на то, чтобы повернуть ход войны с помощью самого русского народа. Поэтому оно дало согласие на присоединение отряда к формирующейся 1 — и Дивизии РОА, и делу с доносом не был дан ход.
Пришёл день, когда наш отряд начал свой марш, направляясь к городу Ульм. Нам было приказано грузиться в товарные вагоны, размещая повозки и лошадей на платформах, даже не имеющих какой-либо ограды. Мы принялись за работу и погрузили всё и всех. Следующим утром наш поезд попал под обстрел и бомбёжку с воздуха. Потеряв несколько человек, мы разгрузились с разбитого состава прямо в поле и, не теряя времени, стали продолжать продвигаться на запад по окольным дорогам пешком.
Марш проходил без особых происшествий. Каждый из нас обсуждал будущее. О Власове знали мы понаслышке и мало. Циркулировали различные слухи, что он — советский шпион, что его заслало НКВД к немцам, чтобы собрать вокруг себя военнопленных и тем самым предотвратить их использование в помощь немецкому тылу, а то и напасть на немцев изнутри. Нет, — говорили другие, — это швейцарский Красный Крест поручил ему собрать нас, а потом перейти в Швейцарию для формирования армии на стороне американцев.
Однажды, на остановке в пути, наш капитан подошёл к разведчикам (а мы всегда держались особняком) и объяснил, что РОА формируется как боевая единица с целью морального влияния на Красную Армию. Это попытка пробудить в русском солдате чувство вражды и ненависти к сталинизму. Если эта попытка удастся, она повлечет за собой освобождение народа от власти коммунистов и заключение мира с Германией на подходящих для России условиях. Капитан Феофанов упомянул о Пражском манифесте, сам не зная подробностей его принятия. Обнадёживая нас, сам он при этом качал головой, повторяя, как бы про себя: «Поздно, поздно!»
Можно честно сказать, что мы шли на соединение с РОА вслепую.
И вот мы в городе Мюнзингене. Недалеко от города казармы, ряды не разрушенных каменных зданий, много деревьев, хотя и с опавшими листьями, масса русских, одетых в немецкую форму со значком РОА на пилотках и с нашивкой РОА на рукаве. Большое оживление, но всё, кажется, идет с хорошей организацией и чувствуется ка- 82 кая-то независимость, и даже свобода и гордость этой независимостью.
Наш батальон разместился в самой задней казарме, почти на полигоне. Пустые койки-нары, но чисто и светло. Мы принялись за устройство уюта.
Одеяла были в кладовой, вода из крана была градусов на десять теплее воздуха, нас накормили тёплой баландой в столовой. Вернувшись в казарму, мы завернулись в одеяла и крепко заснули.
Начались серые будни. Паёк был скуден. От голода не умирали, но из столовой выходили с полупустым желудком. Были кое-какие строевые занятия, маршировка для упражнения и дисциплины, тактические занятия и стрельба по мишеням. В общем, нас, «видавших виды», оставляли в покое. Мы чистили наше оружие, убирали казарму, иногда приходилось присутствовать на «политзанятиях», которые проводили офицеры — выпускники школы пропагандистов в Дабендорфе.
Эти «политзанятия» были открытыми и прямыми. Неизбежная в тех условиях немецкая пропаганда пропускалась мимо ушей, и на наши вопросы нам объясняли без двусмысленностей идеи Русского Освободительного Движения и намерения генерала Власова избежать кровопролитного столкновения между нами и Красной Армией. Генерал Власов считал возможным оттянуть момент встречи на фронте до тех пор, пока о Русском Освободительном Движении не станет хорошо известно по ту сторону фронта, пока Пражский Манифест не прольёт свет на причину его появления.
Пусть узнают, что мы не предатели народа, а враги сталинизма и кровавой сталинской клики, пусть поймут, что мы хотим воевать не против солдат Красной Армии, а плечо к плечу с ними против действительных врагов народа Союза. А освободив наш народ от ига хуже татарского, заключить выгодный для нас мир с Германией, уже ослабевшей и вынужденной искать выход из положения, в которое её поставил Гитлер.
На площади, во время парада, так, конечно, не говорилось, но по казармам пропагандисты и солдаты 1-й дивизии РОА обсуждали эти вопросы, доверяя друг другу. Сексотов среди нас почти не было, а те, которые по какой-либо причине были верны немцам, куда-то пропадали.
«Дело русских, их долг — бороться против Сталина, за мир, за Новую Россию. Россия — наша! Прошлое Русского народа — наше! Будущее Русского народа — наше!..»
Эти слова давали нам цель нашей жизни, и идея Освободительного Движения становилась для нас всё более ясной и приемлемой.
Мы мало знали о переменах в Красной Армии, о её победе под Сталинградом, об отступлении немецкой армии и нашем безвыходном положении в скором будущем.
В эти дни все, что накопилось в душах людей, вставших на путь борьбы против Сталина и большевизма, стало выливаться наружу, как из переполненной чаши жизненного опыта.
Почти каждый рассказывал о себе — почему и как он очутился в немецкой форме. К этим историям у меня сначала возникало чувство недоверия. Потом, сравнивая факты из рассказов людей, совсем не знавших друг друга, я находил некий общий знаменатель, и не только ужасался тому, что им пришлось пережить, но и сам начал понимать то, что сохранилось в памяти ещё с детских лет.
Я понял, почему все в нашей квартире затаивали дыхание, когда ночью на лестнице были слышны шаги. Я сообразил, почему моя мать говорила с моей бабушкой по-французски, — чтобы я не мог понять, о чём идет разговор, и проболтаться об этом в школе. Мне припомнилось, как однажды я подслушал разговор между мамой и её подругой. Та рассказывала, как ей пришлось провести пару дней совершенно нагой вместе с десятками людей, тоже нагих, которых подозревали в уклонении от сдачи спрятанного золота государству.
Всех арестованных — как мужчин, так и женщин — держали в маленькой камере до потери сознания, выносили в коридор, обливали холодной водой и втискивали назад в камеру.
Так до тех пор, пока мученики или не сознавались, что у них ещё остался нательный крест, кольцо или медальон, или же не приходя в себя, оставались лежать в коридоре. Их убирали и приводили новых.
Этот рассказ маминой подруги удивил меня в своё время не жестокостью вымогательства, а только фактом, что мужчины и женщины были нагие и все вместе. Мне было лет шесть-семь, и вымогательство как факт было тогда непонятно для меня, но вот нагота страдавших в этой камере людей запомнилась мне резко. И вот только теперь, услышав подобную историю от доктора нашего отряда, я понял, что я вырос под материнским крылом весьма наивным.
Мое двуличное существование стало меня беспокоить. С каждым рассказом об ужасах раскулачивания, голода, ссылок и исчезновения ни в чем не повинных людей моя лояльность и вера к догмам комсомола и коммунизма начала исчезать.